Потерянный взвод — страница 39 из 48

В своем замкнутом мире, где слепо правит закон продолжения рода, они жестоки и слепы. Но такой мир позволяет им остаться теми, кто они есть. Ведь разомкнутый круг перестает быть кругом.

…Прохоров опять изнывает от зноя. Солнце занимает полнеба, и никак не наступит вечер… Почему-то тихо, и в этой тишине он слышит обрывочные, разрозненные звуки, отдельные слова – как кусочки чужих писем. «Крайняя степень истощения… Надо ампутировать… Дистрофия…» Дис-тро-фия… Дистрофик! Какое смешное слово. Руку привычно холодит автоматная сталь. Он пододвинул оружие поближе, зорко огляделся. В студеном сумраке гор слышался отдаленный ропот, будто доносились голоса людей. Прохоров лежал на вершине горы, вокруг царственно уходили вверх заснеженные пики, они сверкали на солнце, слепили горностаевой белизной и молчали. Их коричневые, терракотовые, черные тела дышали исполинскими грудями. С высот рвался горный ветер, обжигал лицо, тонко пел в стволе автомата. Прохоров пребывал в полном спокойствии. Только тонкий свист, кажется, напоминал что-то полузабытое. Прохоров снова чувствовал себя свободным и счастливым. Но вот опять донесся ропот, уже различимый, ненужный и чужой в этом царстве спокойствия. Наконец Прохоров увидел то, что явилось причиной его беспокойства. Строем, в колонну по три, шли люди. Впереди – капитан Боев, за ним – погибшие в прошлом году командир взвода Ахметзянов и замполит роты Марчук. Прохоров всматривался и узнавал лица сержанта Черняева, Саидова, Птахина. А вон в третьей шеренге Женька Иванов шагает. Шли они все как-то странно: вроде бы по склону горы, а получалось – почти по воздуху. Но вот гора осталась позади, а взвод все шагал и шагал. Шел ровно, будто по плацу, над вершинами, над обрывами, пропастями. Он узнавал товарищей по роте, погибших и полтора, и год назад. Новохацкий, Рустамов, Галеев… Прохоров шептал их имена, а они шли уже совсем рядом, хорошо видны были их обожженные лица под касками, обтянутыми масксетью, выгоревшее обмундирование, почерневшие автоматы. Шли усталые люди войны. Наконец Прохоров смог расслышать и понять их голоса. Они пели, а вернее, это был глухой речитатив, как молитва, как песня без мелодии:

Каменной пылью покрылись сердца,

В наших глазах угасает пламя…

Нет этой долгой дороге конца,

Тот, кто погиб, тот уходит с нами…

Горные роты идут по вершинам,

Там, где снега не тают,

Там, где орел ткет небо своим крылом.

Горные роты не слышат грома фанфар.

Ярость литавр и блеск орденов достались не им…

Им не видать ни слез, ни запаянных цинков.

Звуки речей – это шелест ветра,

Грохот боя – последняя радость для слуха…

Горные роты остались там, где снега не тают,

Там, где орлы летают…

Они шли, и глухой ритм их песни уже не нарушал спокойствия гор, не казался чужеродным, а был как бы далеким отзвуком горного обвала. Прохоров поймал себя на том, что совершенно не удивлен встрече со взводом, будто она должна была произойти именно сейчас и в этом месте. Они шли и не замечали его и, наверное, не смогли бы заметить, потому что смотрели только перед собой. Прохоров провожал их пристальным взглядом, пока последняя, незаполненная шеренга не скрылась за горным перевалом. Он хорошо разглядел, что в шеренге шли только два человека и одно место в строю пустовало.

«Я умер, – подумал Прохоров. – Я перешел незримую грань и теперь уже – никто и ничто. Я – ветер, скрип песка, шелест листвы, журчание воды. Мой труп лежит с раскинутыми конечностями, вздутый и почерневший, покрытый ужасным смертным загаром, который так безобразит человеческие останки. Случайный путник шарахнется в сторону, едва завидит зловонную кучу. Еще раньше птицы выклюют мне глаза, а черви начнут свою кропотливую и бессмысленную работу. Они будут жить, пока не иссохнет труп. А потом и сами превратятся в труху, и ветер развеет их в пыль. Через год или два кости побелеют, и издалека хорошо будет заметна реберная решетка и череп. В глазницах будет свистеть вольный ветер, и мертвая голова будет усмехаться, скалить молодые крепкие зубы.

Наверное, прекрасно обрести такой покой, навсегда, на веки вечные остаться белеными костями. Поставить внезапно черту под всей жизнью и уйти сразу, не оглядываясь. Ибо никогда не определишь себе нужное время на все оставшееся, не поставишь все точки… Самоубийца бросается в смерть как в омут, иные пути – тупиковые. Он шарахается из стороны в сторону, всюду натыкается на гладкие и глухие стены, затравленно оглядывается, но везде заперто, а небо – далекое и засохшее. Слышен гомерический хохот. А впереди в нерезких очертаниях – обрыв, пропасть. И веет оттуда ужасом, и вечным покоем…»

– Ну, что, живем? Вот и хорошо, вот и молодец! – Женщина, которая произнесла эту фразу, встала со стула, оправила белый халат. Голос ее звучал бархатно и певуче. – Сейчас бульончику покушаешь. А то совсем отощал, скиталец ты наш.

Она улыбнулась, погладила раненого по стриженой голове и вышла. Через несколько минут она принесла бульон, помогла приподняться на постели.

– Погоди, давай-ка я тебя сама покормлю… Как звать-то тебя?

Но раненый продолжал молчать, женщина вздохнула и начала осторожно кормить его из ложечки.

В палате появился невысокий мужчина. Впрочем, раненому все люди казались сейчас крупными и внушительными. На твердом скуластом лице вошедшего торчали совершенно неуместные «интеллигентские» очки. Разговаривал он громко и быстро, будто выплевывал слова:

– А, очнулся, герой! Ну-ну, давай, набирай силы.

Он терпеливо дождался, когда няня закончит кормление, широко улыбнулся и спросил:

– Ну, как фамилия твоя, помнишь? Иванов? Петров? Сидоров?

Но раненый продолжал равнодушно смотреть перед собой, в лице его не появилось ни одного чувства.

– А из какого полка? Кто командир?

Вместо ответа раненый отвернул голову и стал смотреть уже в окно. Он медленно опускал веки, и казалось, что он вот-вот заснет, но потом снова открывал глаза.

– Ну-ну, – подбодрил доктор. – Ничего. Очухаешься, сил поднакопишь – и все будет «абгемахт».

Он прикрыл за собой дверь и с ускорением зашагал по коридору, притормозил у двери с табличкой «начмед», вошел в кабинет. За столом сидел широкоплечий мужчина, курил и что-то писал.

– Как твой скиталец? – спросил он, не отрываясь от письма.

– Молчит. Уже десять дней. На Иванова не отзывается. На Сидорова тоже.

– Ничего, это пройдет. Сильное нервное потрясение, истощение, контузия. Хорошо, что вообще выкарабкался…

– С божьей и нашей помощью, – отреагировал очкарик. – Удивительно другое: как он смог дойти, раненый, без воды, жратвы.

– Маресьев, – пробормотал начмед, продолжая писать.

– А что? Две недели шел парень! – вдруг загорячился очкарик. Ему показалось, что начмед произнес это с иронией. – Посмотрел бы на тебя, как ты со своим сытым брюхом полмесяца по жаре побегал.

Начмед едва заметно скривился, поднял голову:

– Ладно, Петро, иди, не утомляй. Мне тут писанины невпроворот… Ступай, говорю, ступай.

Но Петро продолжал стоять, кажется, хотел еще что-то сказать, но начмед неожиданно громыхнул:

– Иди, тебе говорят!

Через день раненый уже самостоятельно вставал и даже передвигался вдоль стеночки, придерживаясь рукой. Больничные его тапочки неторопливо шаркали и прихлопывали подошвой по кафельному полу. Казалось, ходить ему очень мешают широкие штаны, которые телепались на его худых ногах. Но в глазах раненого уже не было вчерашней пустоты и отрешенности. Утром он внимательно посмотрел на нянечку и вдруг хрипло спросил:

– Какое сегодня число?

– Тридцатое… – растерянно ответила она.

Он наморщил лоб, потом на несколько секунд закрыл глаза и вздохнул.

Нянечка тут же побежала «докладываться» врачу, а через минуту появился и он сам.

– Ну, что, Иванов, дела на поправку пошли?

– Я не Иванов, – ответил раненый. – Я – Прохоров.

– Ну, Прохоров, так Прохоров, – тут же согласился очкарик-врач, хотя был несколько озадачен ответом.

– Так знаешь ли, Женя…

– Я – не Женя. Я – Степан…

– Прости… Степан. Так вот, знаешь ли, мой дорогой, что ты уже стоял одной, нет, двумя ногами в могиле? Только твой нос оттуда торчал? Вот за этот нос, – доктор сомкнул пальцы наподобие клещей, – мы тебя и вытащили. И руку твою спасли. Если б не я – оттяпали бы ее по локоть, а то и выше. И не спрашивали. Видел бы ты, каким тебя привезли… Эх, бродяга! Ранение у тебя пустяковое, осколочки. Но запущенное, нагноение, сам понимаешь… Хотя ни черта не понимаешь. Ну, ладно, тебе, я вижу, это не очень интересно. Главное, дружище, считай, все уже позади.

Прохоров лежал на кровати, рассеянно слушал доктора, тот говорил быстро, возбужденно, с веселой энергией. Прохоров еле успевал улавливать смысл его слов, напористую скороговорку, и оказывалось, что смысл-то был пугающим и серьезным. Но доктор заражал оптимизмом, бойкая речь его никак не увязывалась с мыслями о смерти, тяжелых последствиях.

Довольный собой, доктор выскочил из палаты и в коридоре столкнулся с долговязым пропыленным лейтенантом. В руке тот держал огромный полиэтиленовый пакет с рисунком «Мальборо», доверху набитый апельсинами.

– Вы куда?

– К Иванову.

– К какому еще Иванову?

– Из 64-й палаты. Доктор отступил на шаг.

– Сначала надень халат… Вон там, на вешалке.

Лейтенант кое-как втиснулся в халат, вспомнил про панаму, поспешно сдернул ее с головы.

– Готов? Теперь слушай сюда… Он только сегодня заговорил. Понял? И сказал, что он не Иванов никакой, а Прохоров.

– Прохоров? – Лейтенант округлил глаза и открыл рот. – Прохорова ведь убили… Не может быть…

– Ты вот что, в палату не входи, а чуть приоткрой дверь и посмотри.

Лейтенант поставил у стенки пакет и осторожно заглянул. Потом он бессмысленно посмотрел на доктора, снова приоткрыл дверь. Но доктор уже тянул его за рукав.

– Это Прохоров, – упавшим голосом пробормотал лейтенант. Лицо его помертвело, на лбу выступили крупные капли.