Глава десятая
«Ужин холостяков» и ужин, который отменила смерть. — Погоня начинается.
Так уж издавна повелось, что в Москве всегда находилось место празднику и зрелищам. Даже в самые суровые годы Первопрестольная умела гулять напропалую, до изнеможения, до предсмертного хрипа. Куда до нее Петербургу с его европейской утонченностью, придворной чопорностью и строгим этикетом! Москвичи, подобно древним жителям Рима, всегда ценили зрелища наравне с хлебом насущным. Не зря губернатор Ростопчин столько внимания уделял массовым увеселениям и театральным эффектам при подходе французов к столице. Обещал, в частности, соорудить невиданных размеров воздушный шар, на котором сразу поместятся пятьдесят человек, а он, градоначальник московский, самолично с этого шара будет сбрасывать на французов бомбы. Шар действительно строился в Москве, но, увы, так и не поднялся в воздух. И уж конечно, Федор Васильевич учел неизбывную любовь москвичей к театру. Даже вечером 31 августа, за день до вступления Наполеона в Москву, когда Белокаменная кипела, как потревоженный муравейник, по его приказу во всех театрах давали «героические пиесы». В Арбатском при полупустом зале шел «Пожарский, или Освобожденная Москва» сочинения господина Крюковского. В других театрах публику морально поддерживали «Дмитрий Донской» Озерова и «Марфа-Посадница» незабвенного Сумарокова. Все эти трагедии наделали много шума пять лет назад, но уже порядочно поднадоели, поэтому, как и многие другие инициативы Ростопчина, выстрелили вхолостую и даже кое-кого разозлили.
В нынешнюю пору, после пожара, Москва испытывала крайний недостаток в зрелищах и увеселениях. Арбатский театр, который перед самой войной принимал знаменитую трагическую актрису мадемуазель Марс, увы, сгорел. Петровский театр сгорел еще раньше, а его бывший директор Миккоэл Медокс еще только грозился удивить Россию и возвести на месте деревянного Петровского огромный каменный театр, который называл не иначе как Большим Оперным домом. У графа Апраксина на Знаменке хоть дом и не был задет пожаром, однако театр сильно пострадал и только еще начинал восстанавливаться. Прославленные Шереметевские театры в Кускове и Останкине после смерти графа Николая Петровича в 1809 году пришли в упадок. Оставалось последнее прибежище для Мельпомены — дом Познякова на Большой Никитской, не затронутый пожаром. В доме этом располагался один из самых богатых по оснащению театров столицы. Именно здесь в двенадцатом году давала представления для Наполеона французская труппа, и поэтому сюда были свезены со всего города уцелевшие от пожара фортепьяно, зеркала и разнообразная мебель. После ухода французов за кулисами были обнаружены богатейшие костюмы из парчи, с позолотой, выкроенные из священнических риз. Здесь же имелись и другие освященные предметы из православных храмов, которые служили бутафорией и декорациями к комедиям Мольера и Бомарше, забавлявших корсиканца с его свитой.
На следующий вечер по отъезде Елены из Москвы в крепостном театре Познякова давалась опера Зюсмахера «Ужин холостяков» в переводе графа Шувалова. Премьера была приурочена к освобождению нашими войсками Пруссии. Ростопчин лично просил господина Познякова о постановке именно немецкой оперы и придавал ей столь же огромное значение, как Государь император освобождению Пруссии. К тому же Федор Васильевич старался рассеять предубеждение московских дворян насчет русского театра, который принято было считать пошлым и второсортным по сравнению с французскими и немецкими труппами. Для этой цели и был выбран «Ужин холостяков», которым москвичи могли наслаждаться перед войной с Гальтенгофом в заглавной роли. Граф рассуждал попросту: если эта опера была им по вкусу на немецком, то она нисколько не проиграет, а, напротив, даже блеснет на русском, в прекрасном переводе Шувалова. Да и наши актеры не хуже Гальтенгофа, а голосами, пожалуй, и посильнее. Кроме всего прочего, губернатор преследовал цель повеселить публику в последний день Масленицы, в Прощеное воскресенье. Графиня Екатерина Петровна наотрез отказалась сопровождать его в театр, заявив, что истинно верующие люди должны в этот день серьезно готовиться к посту, а не надрывать животики, потешаясь над глупостью. Впрочем, граф и не особо рассчитывал на свою набожную, да еще и беременную супругу. Уж ей-то вовсе незачем «надрывать животик»! Он также не надеялся и на Софи, во всем подражавшую матери, и прекрасно знал, что супруга будет также протестовать против «развращения» маленькой Лизы. Граф собирался посетить премьеру только со старшей дочерью, однако маленькая Лиза, «ангельчик», как называл ее отец, внезапно проявила совсем не ангельской твердости характер.
— Я непременно желаю ехать в театр! — дерзко топнув крохотной кукольной ножкой, заявила она матери.
— Эта пьеса не для детей, Лизетт, — отчеканила строгая графиня.
— Папенька мне все разъяснит!
Она подбежала к отцу и вцепилась в полу его сюртука. Огромные черные глаза Лизы умоляли о помощи. Граф не смог выдержать колдовского взгляда своей любимицы и решился вступить с женой в дискуссию.
— Должен тебе напомнить, матушка, что нигде в Священном Писании не сказано, будто накануне поста запрещено предаваться веселью. — Слова свои граф по обыкновению подкрепил пословицей: — Мешай работу с бездельем, а молитву с весельем, а то с ума сойдешь! Такова народная мудрость, Кати, и нечего тут астролябию изобретать!
Смерив графа ледяным взглядом, Екатерина Петровна угрожающе спокойным тоном произнесла:
— А я полагаю, что маленькой девочке неприлично смотреть взрослую пьесу.
— Да помилуй, матушка! — воздел руки к небу Федор Васильевич. — Пьесу эту я читал, в ней нет ничего предосудительного. Напротив, она моральна и поучительна и понятна даже ребенку.
Разговор проходил в присутствии старших дочерей, и граф отчаянными взглядами искал у них поддержки. Натали, старательно избегавшая всяческих бурь, сразу же отвела свои кроткие голубые глаза. Она понимала, какая гроза может сейчас разразиться, и не собиралась выслушивать очередную отповедь матери за то, что вмешивается во взрослые разговоры. Софи же, стоявшая за спиной графини, внезапно скинула маску строгости и послушания, улыбнулась отцу и товарищески ему подмигнула.
— Маменька, — ласково обратилась она к графине, нарушив тягостную тишину, — нет ничего страшного в том, если Лизетт посетит театр. После мы с ней обсудим и разберем пьесу.
— Ты тоже ее читала? — удивленно подняла брови Екатерина Петровна, никак не ожидавшая атаки с тыла.
— Эту оперу давала перед самой войной немецкая труппа. Вероятно, вы запамятовали. — Софи заключила в своих горячих ладонях ледяную руку матери и, глядя ей прямо в глаза, добавила: — Помните, вы еще восхищались игрой молодого Гальтенгофа?
Кто же тогда не восхищался Фридрихом Гальтенгофом, любимцем самой императрицы Марии Федоровны! У него был не сильный, но приятный голос, бравший за сердце, способный выжать слезу даже из камня. Он частенько приглашался с концертами в Павловск, и Мария Федоровна любила журить певца за то, что он осел в Москве, где уже не может услаждать ее слух каждодневно.
— Да, да, что-то припоминаю, — смягчилась графиня.
— И потом, не надо забывать, что это прежде всего опера, — продолжала Софи, — а прекрасная музыка только на пользу Лизхен.
— Ну, если ты так считаешь…
Екатерина Петровна выглядела растерянной и обескураженной. Граф был потрясен тем, какой авторитет приобрела средняя дочь у матери и как она умеет им пользоваться. Лиза в порыве счастья обняла мать и сестру и шепнула последней на ухо: «Я никогда этого не забуду, Софьюшка!» Не было никого счастливей ее в этот вечер, и уже в карете она восторженно, совсем по-взрослому призналась отцу:
— Ах, папенька, я хотела бы всегда быть с вами и никогда, никогда не расставаться!
— Как это хорошо, Лизок, — взял он ее за руку и шутливо поцеловал в ладошку, — но так не бывает. Придет время, ты выйдешь замуж, а потом твой старенький папенька покинет этот мир…
— Не говорите так! — закричала Лиза и, приникнув к отцу, прошептала ему в самое ухо, чтобы не расслышала Натали, которая, впрочем, всю дорогу глядела в окно и не вмешивалась в их разговор: — Для меня вы никогда не умрете…
Спазма сдавила графу горло, и он растроганно подумал: «Видать, Господь не сильно на меня разгневался, раз послал мне моего ангельчика!» Никто в жизни не дарил его столь чистым и нежным чувством, и он никого так не обожал, как свою маленькую Лизу. Граф заключил дочку в объятья, а потом, кивнув на окошко, воскликнул:
— Погляди, родная моя, как веселится народ православный!
За окном полыхало чучело роскошной соломенной бабы, то бишь Масленицы, вокруг которой кружился пьяный хоровод. Мужики и бабы вразнобой орали непристойную песню, заглушая дикие звуки гармошек и балалаек. Шабаш происходил на фоне сильно обгоревших домов, которые никто и не думал восстанавливать. В истоптанном, залитом навозной жижей снегу валялись пьяные, которых издали можно было принять за мертвецов. Возможно, были среди них и мертвецы — на масленой неделе иные москвичи наедались и напивались до смерти. Это считалось своеобразным удальством, без покойников Масленица считалась неудавшейся, «сухой». «И этот-то народ, который сам себя готов истреблять без всякой жалости, без причины, только ради скотского веселья, осуждает меня из-за смерти одного какого-то купчишки!» — с горечью подумал Ростопчин, глядя на пьяную бабу в растерзанной одежде, которая топталась на одном месте, дергая на морозе обнаженными полными плечами и выкрикивая матерные куплеты. Она казалась ожившим чучелом Масленицы, не хватало лишь языков пламени, окружавших языческого идола, уже наполовину сгоревшего, как и вся улица, по которой ехала карета.
Лиза, по-детски непосредственно воспринимавшая картину народного гулянья, с любопытством прилипла к окну, а граф, радуясь тому, что внимание девочки отвлеклось, поспешно утер платком слезы, катившиеся по его выбритым до синевы щекам.