Но тут же поглядел на событие с другой стороны и с мечтательным прищуром сказал Феодосье:
– Чуешь, как легко в Москве деньги в руки плывут? За проезд плати, за проход – плати, за всякий чих вынь да положь. А ты бери да знай оприходывай в свою казну. Не жуй, не глотай, только брови поднимай! Добрый кусок хлеба можно иметь, главное, место хорошее застолбить.
– Олексей, не стяжатель ведь ты! Ты не такой! – укоризненно отвечала Феодосья. – Ты деньги ратным подвигом или трудом заработаешь.
– В трудах праведных не наживешь палат каменных, Месяц мой ясный, а наживешь один горб!
За сим философским выводом они прервали беседу, ибо тут кончилась череда привычных изб, гороженных деревянными частоколами, каковых и в Тотьме полно, и открылись незнакомые виды.
Москва, когда с волнением, упованием и надеждами впервые вступили в нее Олексей и Феодосия, составляла несколько городов, с начинкой слобод между ними, обнесенных каждый своими стенами, объединенных вместе внешней могучей стеной высотой в три копья. Внешняя стена сия являла собой не частокол, как в Тотьме, а крепость с башнями, окружившую всю престольную. Ряды Москвы (в Тотьме их называли улицами) представляли довольно узкие проезды между сплошными оградами, высокими заборами и глухими стенами с запертыми воротами. Так что сперва обоз долго ехал в скучном бесконечном тесаном сундуке без крышки, наполненном отрочатами, собаками и домашней птицей, если бы только сундук мог загибаться переулками и завершаться неожиданными тупиками. Но едва прошли через очередные ворота в середину города, картина переменилась. Сами стены, огораживающие дворы, налились сытостью и роскошью. Башенки, увенчанные фигурами загадочных толстых зверей, похожих на медведей с длинными передними лапами, каменные теремки с иконами, колючие ветви, как на терновом венце Христа, топорщившиеся сверху, медные стрельчатые кровли украшали каменные и кирпичные ограды, оштукатуренные и выкрашенные в белый, желтый, вохряный или коралловый цвет.
– Что за железные ветки торчат с оград? – заинтересовалась Феодосия. – Кто-нибудь знает?
– То от воров. Не дают пролезть на двор, – ответил опытный возничий.
Феодосия не уставала удивляться.
Но это были только цветочки. Виды хором, открывающиеся иногда в растворенные ворота или с возвышения дороги, потрясли ее не меньше, чем картина Везувия, показанная когда-то отцом Логгином в древлеписном фолианте. Все дома были каменные! В Тотьме лишь один храм мог позволить себе такую роскошь. Эх, Тотьма, милая серая птичка, исчезнувшая в снежных тучах за шеломлем! Сменила тебя московская жар-птица фазан – золотой, сияющий перьями, блистающий короной хохолка и волокущий по деревянной мостовой роскошный изумрудный хвост.
– Все как один из камня! – воскликнул Олексей.
– На могилу тоже камень кладут. И что? – с упрямством, которое должно было скрыть обиду за родной город, казавшийся раньше большим и лепым, ответила Феодосия.
– Зри, – вскричал Олексей, тыча рукой вверх, – окна из самоцветов!
Феодосия задрала главу и увидала верхние ярусы длинных хором, окна которых были набраны из круглых, величиной с яблоко, блистающих каменьев – рубиновых, синих, изумрудных, желтых. (На самом деле то были цветные муранские стекла, привозимые из Италии, но стоит ли разочаровывать доверчивых зрителей, раскрывая секрет чуда?) А что за ставни прикрывали окна других дворцов! Грановитые, с витыми решетками, лилейными цветами, оленьими рогами и рыбами осетрами! И все раскрашены в синь-прозелень, медь-золото! А коли где в окне не горели самоцветы, так заткнуто изнутри оконце заслонкой, обитой багряной шерстяной тканью, а то и ковром. А ворота! Такие ворота, должно быть, привозили из Византии! И как можно вырезать из камня и подвесить вдоль каменной же лестницы, ведущей в светелку, гроздья синих ягод?
– Сие виноград и есть, – пояснил Олексей.
Но и хоромы были не чудом по сравнению с храмами московскими. Коли взять самое красивое, расписанное к пасхе яйцо, да увенчать его золотым навершием или царской шапкой, усыпанной звездами, да поставить среди дубравы или вязов, да исторгнуть из него теплый свет и цветочную сладость – вот и будет московский храм! И выходили из сих храмов столь богатые жены, что Феодосия в каждой мнила царскую сродственницу, а то и дочь. Льняного полотна, в который рядились под шубы тотемские жены и девицы, тут и в помине не было. Если б можно было из золотых нитей вперемежку с серебряными соткать ткань, из такой бы и были одежды московиток. А как лепо у них украшены лица – коралловые щеки, пунцовые уста, черные брови и белая, как печь перед пасхой, шея… Да уж, столько впечатлений переварить в один присест было трудно. Москва вертелась перед Феодосией раскрытым сундуком, из которого все вываливались и низвергались под ноги ткани и меха, зеркала и самоцветы, перстни и кресты, чаши и блюда, ковры и кожи, виноград и коврижки. Изрядно устав от этого сияния и мельтешения, она пришла в себя, лишь когда обоз остановился и Олексей дернул ее за рукав:
– Да очнись же!
– Что? Куда?
– Дале мы с тобой пешком идем – обоз на тотемское подворье поедет.
Феодосия соскочила на мостовую; плохо соображая, собрала свое именье – котомку с тремя книгами, деревянным гребнем, ложкой, миской и шапкой – и растерянно поглядела на попутчика, славного детину из деревни Холопьево.
– Прощайте, значит?
– Зачем так грустно? – ответил детина. – Может, и свидимся еще. Бог в помощь!
Олексей и детина обнялись. Феодосия тайно обронила слезинку, и обоз повернул в проулок, или, говоря по-московски, линию.
Остались они одни. Впрочем, почему одни? Вдвоем.
– Куда теперь? – спросила Феодосия, тоном давая понять, что в сем вопросе возлагает решение на Олексея.
– Сперва устроим тебя в монастырь, авось сойдешь за монаха. А потом пойду в стрелецкую либо сокольничью слободу, наниматься к царю.
Феодосии потакали размах и самонадеянность Олексея: «К царю» – и не чином ниже! Его уверенный голос, без намека на растерянность или боязнь, несколько укрепил Феодосию, напуганную перспективой стать монахом мужской обители. Но иного выхода для беглой ведьмы, избежавшей костра, не предвиделось.
– Хорошо, – вздохнула Феодосия. – А в какой монастырь? Мне, Олеша, хочется в ученый. Чтоб готовальня там была…
Олексей подхватил Феодосьину котомку и бодро пошел вперед. Возле ближайшей же лавки, устроенной так хитро – часть стены отверзалась и на петлях опускалась к мостовой в виде стола, подпертого резными столбикам, – что торговец торчал из нее, как из широкой печи, стрелец остановился и без предисловий спросил всех скопом – и покупателей и торговца:
– А скажите, добрые московиты, какой в Москве самый ученый и книжный монастырь?
Поднялся небольшой гвалт, ибо каждый гнул свое. Наконец один из покупателей, бросив мять и гнуть сапог, вопросил остальных, как бы советуясь с ними:
– А Шутиха на Сумерках? Возле Китай-города?
– Точно! Верно! Как же мы забыли! – дружно сказали московиты. – В сем монастыре обитают заморские греческие монахи, творят там потешные огни и огненные стрелы, пишут для царского двора мудреные книги.
– И в духовном разрезе монастырь уважаемый, сообразный нравственности, – прибавил случившийся мимо прохожий древних лет. – Хотя Никона и не поддержал…
– Никон! Гордец он, твой Никон…
Конца диспута Феодосия и Олексей дожидаться не стали, а пошли искать Китай-город. Надобно было торопиться, ибо начинало смеркаться, а в десять часов вечера все ряды в Москве запирали на рогатки и цепи, народ расходился по своим дворам и спросить путь будет не у кого, да и не безопасно.
Изрядно покружив и поплутав, Олексей и Феодосия вышли-таки к означенному монастырю, который назывался вовсе не Шутихой на Сумерках, а Афонским монастырем Иверской Божьей Матери. Известен он был, среди прочих заслуг, тем, что в стенах его угнездились церкви Николы Старого и Большая Глава, «что у крестного целования». Прозвали ее так в народе, ибо в церкви сей в сомнительных случаях приводили к присяге подсудимых и тяжущихся и те должны были целовать крест с клятвой, что не лгут. А ежели кто осмеливался солгать, то тут же разбивал его паралич, или охватывал столбняк, или поражало глухотой. Была здесь и особенная часовня. Окрестные жители, зайдя вечером помолиться, брали в ней огонь, дабы зажечь от него дома лампаду, ночник или свечу пред иконой. Сей «огонь в сумерках» ночью весьма надежно отгонял любую нечисть, окромя налоговых мытарей.
Заповедано, что монастырь должен открыть свои двери перед любым странником али скитальцем, имеющем нужду в покровительстве Божьем, а тут долго не открывали. Наконец, когда у Феодосии начала дрожать нижняя губа, за дверцей в каменной стене послышалось движение, отверзлось маленькое окошко и некто оттуда вопросил: «Чего надо?»
– Беспамятный ученый монах Феодосий послан к вашему игумену вологодским знакомцем, – привычно сбрехал Олексей.
Окошечко захлопнулось.
– Каким знакомцем? – сердито одернула стрельца Феодосия.
– Вот сей час настоятеля и спросим, как зовут его вологодского знакомца!
– Олексей, молю тебя, только не шути там. Не шути!
Отворилась дверца, и тотемские скитальцы пошли за монахом, то и дело шмыгавшим носом. После Феодосия познакомилась с сим братом по имени Варсонофий, и оказался тот весьма силен в написании торжественных стихов на восхождения, воцарения, успения, вознесения и прочие важные события царского двора. Именно поэтому сквозь шмыганье до двоицы доносились плохо разбираемые словеса, кажется (как бы не соврать), «одесно», «чудесно» и «бестелесно» – монах сочетал выпавшее ему на сию ночь сторожение в Малой калитке с творческим трудом.
Пройдя дворик и проход между каменными стенами домов, – рассмотреть Феодосия ничего не удосужилась из-за волнения и страха разоблачения, – монах перепоручил двоицу другому брату, несшему караул при входе в виталище игумена. Наконец, после расспросов и докладов, Олексей и Феодосия вошли в небольшую комнату, где сидел и настоятель. Олексей, которому не терпелось скинуть с плеч долой обузу и добраться до стрелецкой али сокольничей слободы, превзошел в красноречии самого отца Логгина. Поведав проникновенно все, что баял о судьбе беспамятного монаха прежде, стрелец наверхосытку присовокупил к достоинствам Феодосия Ларионова знание латинского лексикона, арифметики, чертежного дела и увенчал россказню последним, что пришло в его голову: