Потом была победа — страница 52 из 107

Николай оглянулся вокруг и ощутил запущенность земли. На косогоре явственно угадывались поля. Квадраты, прямоугольники и клинья, разделенные межами. Зеленели поля колючей щетиной чертополоха, лопухов и дикой рябинки. Ниже к воде синела черноголовка, густо выкинув плотные соцветия.

Дерниной спеклась неухоженная земля, дичала и черствела.

— Все война испоганила, — сказал Смидович. — И землю и людей — все напрочь.

— Будет тебе, Игнат, — решил успокоить его Петухов. — Будет казниться-то… Злобе только силу дай. Она хошь кого скрутит…

— Злее уж не буду, — усмехнулся Смидович. — Злее мне, Вася, некуда быть. Пошли ночлег искать.

Он сплюнул в траву, поправил ремень автомата мослатой рукой и тяжело зашагал по косогору.

— Закури, Игнат, — предложил догнавший Смидовича Орехов.

Разведчик покосился на трофейные сигареты и отказался.

— Не буду. Махорочки бы хватануть, а это дерьмо и табаком не пахнет. Вонь одна… Попал бы мне тот власовец в руки, я бы с него кишки по сантиметру вытянул и на колючую проволоку намотал, а она, сучка, чтобы рядом стояла и видела то.

— Не надо, Игнат, — попросил Орехов. — Война — не игрушка. Кто выдержит, а кого и к земле пригнет.

— Не война, Коля, гнет, — сурово возразил Смидович. — Люди гнутся, у кого в середке гниль… Таких, кто на войне к земле согнулся, надо заставить грязюку есть… Жрали чтобы, сволочи, до самой смертушки, дерьмо досыта глотали…


Удалось Смидовичу побывать в Дальней Гуте. Сутки жил он под родной крышей, а потом на переправе через Березину нагнал полк.

Только лучше бы не ходить ему в родную деревню.

Возвратился Игнат с пустыми руками. На расспросы не отвечал. Когда Попелышко стал припоминать Смидовичу его обещания, белорус побелел лицом, сгреб Юрку за гимнастерку, скомкал ее в кулачище и сказал, что сало фрицы пожрали.

— А что не пожрали, с собой увели! — озлобясь, крикнул он Юрке. — Будешь приставать, глотку заткну! Понял?

Вчера, когда разведчики шагали втроем по лесной дороге, Смидович рассказал о побывке в родном доме. Говорил, скупо роняя слова и растерянно двигая кудлатыми бровями.

Добралась война до Дальней Гуты, не укрыли ее ни леса, ни болота. Пришли в деревню не немцы, а свои, русские, одетые в чужую форму с тремя буковками на рукавах «РОА» — русская освободительная армия. Русские пришли, гады, «освобождать» Дальнюю Гуту от русских же. Сначала стали постоем, потом начали охотиться за партизанами, вызнавать тех, кто им помогал. Вылавливали и расстреливали на бугре за колхозным двором.

В хате Смидовича поселился начальник власовского отряда.

— Калинкин его фамилия, допытался я у людей. Матвей Калинкин… Хвастал, что с Тулы он. Высокий из себя, глаза темные, а у правого уха шрам… На аккордеоне любит играть. Аккордеон у него красной перламутрою выложен и звезда на планке. Все мне люди указали.

Утешил власовец солдатку, сделал ее полюбовницей. Как началось наступление, уехала с ним жена Игната.

— Сын Володя еще в первую зиму от тифа умер, а она удрала… Дом целехонький стоит, и вещи в нем в сохранности… Люди стороной его обходят, на плетень плюют. Хоть своими руками родительское гнездо пали. Змея подколодная в нем жила… Споймаю я ее! Землю скрозь пройду, а споймаю.

Игнат тогда до хруста сжал громадный кулак, так что побелели суставы. Орехову стало не по себе от этих одиноко выношенных страшных слов Смидовича.

— И власовца того споймаю, Калинкина… Хоть на войне, хоть после войны. Из края в край пойду, а добуду. Иначе у меня, Коля, душа на место не станет…


Сейчас Орехов смотрел в сутуловатую спину шагающего впереди Смидовича. Видел его шею, жестоко опаленную солнцем, бугроватые лопатки, каменно выпирающие под гимнастеркой, и думал, что поймает Игнат тех, кто плюнул ему в душу. Поймает и сотворит страшенное дело.

Шли разведчики краем леса узкой, в один след, стежкой, огибая деревенский выгон, на котором чернели десятка полтора раскормленных ворон. Птицы не испугались людей, не взлетели, а с недовольным карканьем отошли в сторону и там сбились в стайку. Вскинув носатые головы, топтались по выгону, таращились на шагающих разведчиков.

Великая пожива выпала по нынешним дням воронью. Корма хватало вдоволь. Сытный был для воронья корм, деликатесный…

Когда до крайнего домика осталось с полкилометра, Петухов пошел разведать. Неуклюжий, пятки врозь, он неслышно исчез в кустах, потом мелькнул у изгороди и сгинул в какой-то канавке.

«Ловок, — подумал Орехов, безуспешно пытаясь высмотреть разведчика. — Косолапый, а ползает как уж!»

Третий год люди не столько ходят, сколько ползают по собственной земле. Когда-то прапращуры человека поднялись на ноги, освободили руки и тем стали отличаться от зверей. И вот им пришлось забытую науку осваивать. Пришлось снова на землю ложиться.

Петухов возвратился через полчаса и доложил, что немцев в деревне нет. Ночи две назад наведывалось в Залесье человек пять гитлеровцев. Хлеба просили, а с тех пор не слышно.

Ночлег Петухов тоже нашел. В крайней избе. Хозяйку звать Василиса. Обещала разведчиков накормить. Живет одна, на задах конопля. Огород спускается к реке. В случае чего можно нырнуть в ивняк, и сам черт не сыщет. Дорогу, которая через болото идет, от избы хорошо видать. Так что батальон Сиверцева можно поджидать сидя на крылечке.

Хозяйка встретила разведчиков во дворе. Оправила по-деревенски низко повязанный платок и пригласила в избу. В избе было ухожено. Выскобленный с песочком пол, вымытые бревенчатые стены, побеленная печка. На полу бежала от дверей тряпичная дорожка, тканная желтыми и красными полосками. В окна лилось солнце, рассыпчатыми зайчиками отскакивало от крошечного зеркальца в переднем углу на тумбочке, дробилось в никелированных шариках на спинках кровати.

На крайнем окне огневисто розовела фуксия, посаженная в щербатую, с вмятиной на боку каску. Каска была русская. В самый раз подошла, чтобы поставить на черепок, насыпать землю и высадить фуксию. Разрослась фуксия пышно, расцветисто, навесила розовые сережки.

— Какая вымахала, ведьма! — удивился Петухов, бережно тронул листья заскорузлой ладонью и примял ссохшийся комочек земли у корней. — Знатный цветок, душевный… Может, водицы ему плескануть, хозяюшка?

— Утром поливала, — отозвалась хозяйка. — Вы, ребятушки, к столу присаживайтесь. Покормлю я вас. Небось оголодали с дороги?

— Оголодали, — признался Орехов и снял с потной шеи ремень автомата. — Так оголодали, что подметки болят и глаза закрываются.

Хозяйка усмехнулась и загремела чугунками на при-печке…

— Прямо сказать, так в тишке мы, считай, войну прожили, — неторопливо рассказывала Василиса разведчикам, которые расправлялись с чугунком толченой картошки. — В сорок первом, когда фронт проходил, мы под бой попали. Из тридцати изб осталось всего девять. По ту сторону попалили снарядами все избы начисто, а наш порядок уцелел. Народ, конечно, в лесу попрятался. Пришли из лесу погорельцы, потолкались с неделю по пепелищам да и разбрелись кто куда. А мы, чьи избы уцелели, на родном месте остались. Куда от своего гнезда пойдешь?.. Потом фронт прошел, и под немцем стали жить.

— Ну и как? — спросил Орехов, запивая картошку молоком.

— Да так, — отмахнулась хозяйка и зыркнула глазами. Глаза ее были как прорывы в летних облаках. — Ни шатко, ни валко. Скот приноровились прятать, а земли кругом вдоволь. Хошь — огород копай, хошь — поле сей… В колхозе нам трудодни писали, палочки, а тут что вырастил, все твое.

— А немцы как же? — Николай, удивленный словами хозяйки, отложил ложку.

— Добираться до нас им было далеко. — Василиса пожевала мягкими губами. — Тягота к нам была добираться, а толку никакого. Что с нас возьмешь? Да и хитровать мы приспособились. Раза два всего проезжали германы на машине… Начальствовал над нами полицай Федька Сухоруков. Под его присмотром состояли. Жил он в Тереховке, деревня тут есть километров за двадцать. Там комендатура была. Федька сам из наших, из залесских, соседа моего — старика Харитона — племянник. Тихий парень, покорный. Из него хоть веревки вяжи… Не притеснял нас Федор, не злодействовал. Приедет, бывало, в Залесье, а мы ему самогонки на стол и зальем душу. Так во хмелю его и в Тереховку отвезем. Проспаться ни разу не дали…

Василиса тихо засмеялась.

— Приспособились, значит, шею гнуть, — хрипло сказал Игнат и отставил тарелку с картошкой. — Приспособились под полицаем жить и еще хвастаетесь… Небось бы и в постель к этому Федьке полезла, кабы он приказал… Трудодни, значит, тебе — палочки?

Игнат потемнел лицом. Большая рука его вздрагивала. Обкуренный короткий ноготь с визгом скреб по столу.

— Как есть, так и говорю, — Василиса встала. — При немцах был грех, врала, а своим людям чего мне таиться… За хлеб-соль такие слова не говорят. Злой ты, вижу, парень. Ушибла тебя война… А меня, думаешь, не ушибла? Отца в финскую убило, а мужа в сорок втором похоронила. Из плена еле живой ушел. До дому дотянул, а тут через месяц душу и отдал… Палочки у нас были трудодни, только работала я за эти палочки по совести и опять работать буду, сколько моих сил хватит.

— Тебе же при немцах понравилось? — ядовито спросил Смидович.

— Кобеля когда на цепь посадят, ему тоже деться некуда. Повоет, да и приспособится, — отрезала Василиса и отошла к печке. Сильная, широкая в кости. Веснушки на переносице потемнели, губы стали твердыми. — Кто к нам в Залесье немца допустил? Я его, что ли, звала?.. Видывала, как мужички в сорок первом году от него драпали, портки скидали. Теперь бабу обвиноватить хочешь?

Василиса не дала Смидовичу рта раскрыть, пока не высказала все напрямик. Сыпала не слова, а острые шилья. Втыкала их одно другого больней.

— А насчет постели ты сказал, так тут, милок, дело бабье. Тут надо мной никакой власти нет, сама командую. Не будет охотки, ты меня и к самому главному генералу в постель не загонишь. Смерть приму, а не дамся…