— Тогда-то и взаправду бы все одичали, — сказал Петухов. — Нет, дед, народ — это главная сила на земле, и воевать он больше не допустит.
— Разве его об этом спросят? — Дед невесело выматерился. — Коли власть решит воевать, она тебя без всякого спросу хошь от жены, хошь из бани вынет, ружье в руки ткнет… Война всегда была и будет. Мертвые только от нее освобождаются, а живым деться некуда. За грехи это на людей богом от роду положено, и никуда человек от своей дороги не свернет.
— Каркаешь ты, дед, хитро, — хмуро остановил Харитона Петухов.
Он досадовал, что не может подыскать нужные слова, чтобы секануть под корень полоумную болтовню старика, видно, до крайности озлобленного войной, беспросветным страхом и старостью.
— Не по-нашему, дед, говоришь. Фашисты — те верно, воевать ловчат, а наш человек смирный. Ни злости в нем нет, ни обиды, и на чужое не зарится.
— Лес уж куда смирней, — отозвался Харитон, — а ты погляди, какая в нем война творится. Каждая живинка, хоть тварь, хоть трава, норовит других стоптать и своей жизнью вольготно пожить. Я смирнее смирного жил, никого не трогал, а сколько мне зла сотворили! Избу сожгли, старуху бомбой убили. Нет, озлобились нынешние люди хуже лютых зверей.
— Заговариваться ты стал, Харитон, — оборвала старика Василиса. — Заржавел от тоски и мелешь невесть что… Не слушай ты его, Василий. Я считаю, что могут люди войну порешить и новой больше никогда не зачинать. Простому человеку от нее беда и разор.
— Привыкнут человечишки. Немец тот мне сказывал, что привыкнут, — упорствовал старик. — Мы вот в деревне к войне притерпелись, и другие тоже привыкнут. Пальбу, бомбы замечать перестанут. Будут они для них на манер грома. А кого убьют, так будут считать, что вроде он от тифа или чахотки душу отдал. Привыкнут люди к войне, помяните мое слово. В бога не веруют…
— Не ко всему человек привыкает, — сурово сказала Василиса. — Пожарище паленым долго пахнет. Эта война скрозь головней прокатилась. Нет, люди будут теперь смотреть, чтобы кто от скудости ума огнем не забаловал. На бога тут нечего надеяться.
— На кого же тогда, Васена? — беспомощно и жалко спросил Харитон. — На кого же тогда, ежели кругом одна смерть творится?
Дед неожиданно сморщился и заплакал беззвучными мутными слезами. Он суетливо вытирал их ладонями и громко сморкался в полу рваного немецкого мундира.
— Чего ты, Харитоша? — встревожилась Василиса.
— Федора-то, племянника, порешили, — сквозь слезы сказал старик. — Позавчера в Тереховке из ружья застрелили… Покорный был парень. Тоже думал, что война, как летний дождь, его стороной обойдет. А народ порешил.
— Это полицая, что ли? — догадался Петухов.
— Его, Федора, — подтвердила Василиса. — Покрывал он нас от немца, царство ему небесное… Порешили — так, значит, требовалось. Народ, Харитоша, он не бог. Ему с земли виднее, да и не всякий грех он простит. Смирному телку тоже обухом промеж рогов доводится…
Сказала и крепко сжала губы.
Когда Харитон уходил, загребая пыль разноцветными опорками, Василиса посмотрела вслед и вздохнула.
— Верно старик сказал, что кучками люди стали жить, друг на друга оглядываться. Народ должен быть сплошной, без единой щелочки. Тогда его на сторону не сбить… Загоревал совсем Харитон… Озлобился и ум потерял. Чем он зиму кормиться будет? Потоптали овес, племянника сказнили, и дома у него нет. В чужой бане живет… Ты бы, Василий, шел отдыхать. День-то на дворе уже потерялся.
День потерялся. Вечерело, и мягкие сумерки неприметно накатывались из лесу к крохотной, в девять уцелевших дворов, деревеньке Залесье, где стали случайным постоем три разведчика. Уйдут они, останется из мужчин в деревне слабый от горя дед Харитон да бедовая, в самой поре вдовица Василиса-Васена. Будет Васена сажать огород, пахать поля, сеять, доить коров, пить по праздникам самогонку, а ночами кусать неповинную в ее бабьей беде подушку.
Петухов разбудил Орехова и сказал, что все тихо, что на дороге не видно ни одного человека.
— Ладно, иди спать, — ответил Николай. — Где устроишься, в избе или на сеновале?
Петухов подумал и ответил, что спать пойдет на сеновал.
Летняя ночь была коротка, а заснуть Василий не мог. Ворочался на сене, бессчетно поправлял пеструю подстилку, которая была выдана хозяйкой, и перекидывал со стороны на сторону подушку в цветастой наволочке. То ли чересчур мягка она была для солдатского изголовья, то ли тревожил разведчика едва уловимый запах женских волос на линялом сатине.
Чуть слышно скрипели за изгородью шаги Смидовича, который после полуночи заступил на дежурство. Заливисто свистел носом Орехов, разметавшись на сене.
На зорьке в лесу неожиданно зарокотало. Василий было вскинулся, но разобрался, что не стрельба, а гром. Мягкий гром, летний. Синевато блеснуло несколько дальних молний, потом по худой крыше зашелестел дождик. Теплый, преснеющий лесной сыростью, мелкий и частый.
Сквозь щель на лицо Петухова упала капля. Ударила влагой, прокатилась по щеке и растаяла на губах. За ней упала вторая, третья…
«Подушка намокнет», — лениво подумал Петухов, ощущая мерные удары капель в разгоряченное лицо. Он не встал, не перешел на другое место. Так незаметно и заснул под шуршание дождя.
ГЛАВА 22
Прошло два дня. О батальоне Сиверцева не было ни слуху ни духу. Лесная дорога по-прежнему была безлюдной. Окрест Залесья не появилось ни одного немца.
— Курорт, — зло сказал Смидович. — Люди воюют, а мы вокруг Васены с автоматами похаживаем. Может, нам к своим повернуть?
— Нет, — коротко ответил Николай. Чтобы унять злое нетерпение Смидовича, он приказал тому пройти в глубь леса за болото и пошарить хорошенько.
— В бой не вступать, — приказал Орехов, увидев, как в глазах Смидовича разгораются тяжелые огоньки. — К вечеру возвращайся.
Петухов починил крыльцо и хозяйственной прочной походкой расхаживал по двору в бязевой рубахе, пропотевшей на спине и под мышками. Выискивал подходящие доски и ворчал на Васену, что довела избу чуть не до ручки без всякого присмотра.
— Три года некому было топором тюкнуть, — оправдывалась хозяйка и полыхала на Петухова голубыми проталинами из-под густющих бровей. — Мужицкого духу в избе не бывало, а я по плотницкому разве могу?
И хвалила Петухова:
— К хозяйству у тебя душа лежит… Мой муженек, бывало, все больше за гармонь хватался. Дюже хорошо песни играл, тем мне голову и закружил… А у тебя руки работящие. Повезло твоей бабе.
«Повезло», — сердито думал Петухов. Ей-то, конечно, повезло, а вот ему про свое везение лучше не рассказывать. А то на смех поднимут.
С охоткой возился Василий, поправляя избу. Нравилось ему стучать топором, тесать и подравнивать, командовать, чтобы доску подали, гвозди принесли, бревно поддержали.
Нравилось, что Василиса-Васена ходит по пятам, хвалит работу и смеется так, что в груди душно становится. Ладная она, что и говорить, с какой стороны не погляди. Всеми статьями взяла…
Эх война, провались она сквозь землю!
— Ты, Василь, не теряйся, — сказал вчера за ужином Смидович. — Попросись к хозяйке на пуховичок… Вишь, как она к тебе ластится. Все они, бабы, одним миром мазаны.
— Будет глупости-то трепать, — озлился Петухов.
— А что, Вась, не будь дурнем, — поддержал Николай. — Живые ведь мы люди.
— Жена у меня есть, — отрезал пунцовый Петухов.
Потом, тюкая топором, вспоминал этот глупый разговор и напряженно думал, что далеко ждет его с войны законная жена Пелагея. Прорех в хозяйстве у Пелагеи сделалось, наверное, в десять раз больше, чем у Васены. Ребятишки оборвались да оголодали. Кормит их Палашка больше тычками, и ждут они не дождутся названого отца, который был к ним добрее матери. И валенки, бывало, починит, и свистулек из рябины навертит, и сопли вытрет.
Думал Петухов о Пелагее так, словно хотел себя в чем-то перебороть. Помнил он жену только разумом, холодной и рассудочной памятью.
Смидович считал, что Петухов по хозяйству старается, чтобы добиться расположения хозяйки, которая теперь разведчиков кормила не только толченой картошкой, но и подкидывала из тайных запасов и сальца, и сметанки, и яичек.
Ошибался Игнат. Если бы хозяйка была зла, костлява и скупа, все равно бы Василий Петухов взялся за топор. Все равно стал бы прилаживать и пристукивать все, что мог. Честно воевал разведчик. Врагов убивал, мосты взрывал, дома, где фрицы сидели, гранатами наизнанку выворачивал. Бил и крушил. А сердце иной раз до боли маялось, когда труд человеческий по солдатской надобности приходилось прахом пускать. Дорога ли, мостик ли, дом ли какой — все люди делали… Вот потому, когда выпало время, Василий Петухов с радостью топориком помахивал. Смешно это, конечно. Самую малость за два дня топором соорудил. Разве сравнить это с тем, что он на войне спалил и взорвал? Капля в море! А все равно хорошо было думать, что хоть крохотную часть вины перед людским трудом загладил…
Жаль вот, пол не успеет в сенях перебрать. Смидович, возвратившись из поиска, доложил Орехову, что километрах в двадцати встретил охранение Сиверцева. Оказывается, по дороге батальон наткнулся на немецкую группировку, и почти сутки пришлось приводить в чувство осатаневших фрицев. Из-за этого наши и в сторону сбились. Но завтра в Залесье непременно будут.
— Конец распрекрасному курорту, — взглянув на Петухова, добавил Игнат. — Воевать надо, а мы по плотницкому делу приспособились. Рано за топор браться, автомату еще дел по завязку… Повстречать бы мне того власовца, ребята…
Летние сумерки были долгими. Непривычная твердая тишина тяготила. Тело отдыхало в ней, а в душе не исчезала настороженность. Не было на войне ничего хуже, чем эта затаившаяся, притупляющая солдатскую голову тишина.
Где-то в лесу надоедливо ухал сыч. Мерно булькала вода в корыте. Василиса стирала гимнастерки Орехова и Петухова. Игнат свою гимнастерку не дал, сказал, что при надобности сам вымоет. Решил он теперь накрепко, чтобы бабьи заботы его не касались и принимать он их не желает.