Штауфер болтал, что нет разницы в убийстве человека. Сделает ли это бандит в переулке или солдат на передовой.
Нет, это все не так просто. Надо разобраться, во имя чего совершаются убийства на земле. Во имя чего стреляет бандит в переулке и солдат на передовой. Во имя чего убивают человека — вот что главное.
Но убийство — всегда убийство… Был человек, и нет его…
Густели над головой звезды. Луна склонялась к лесу. Когда край ее коснулся верхушек деревьев, Орехов разбудил Смидовича и передал ему дежурство.
Утром не досчитались трех пленных. Ефрейтора Штауфера нашли под соломой в углу сарая. Он был задушен. Не оказалось плосколицего, про которого Штауфер сказал, что он гауптштурмфюрер, и сутулого богомольца.
— Чуяла моя душа, что это сволочь, — сказал Игнат. — Я таких «христосиков» за три версты узнаю.
Заспанные, ничего толком не понимающие пленные жались кучками, на расспросы отмалчивались и прятали глаза. Так вот почему испугался Штауфер, когда Николай загнал его в сарай! Русского с автоматом он не боялся, боялся своих. Потому ему и не спалось, потому и разговор затеял.
Николай вдруг почувствовал оторопь. А что, если Штауфер не хотел его обмануть, не хитрил, не изворачивался? Просто сам только сейчас все это понял… Может же с человеком такое случиться?
Днем, оттопав без отдыху оставшиеся километры, пленных сдали на сборный пункт. Пожилой капитан принял колонну неохотно, ворчал, что пункт не рассчитан на такое количество людей, пищеблок не справляется, фельдшер валится с ног.
— В сорок первом бы году нам такие заботы, товарищ капитан, не удержался Орехов, когда получил расписку о передаче пленных.
Когда разведчики возвратились в полк, Нищета выругал их за задержку и сказал Николаю, что его спрашивала снайпер из женского взвода.
— Грибанова? — вырвалось у Орехова. — Валя?
— Визитной карточки не оставила, — усмехнулся лейтенант. — Сказала, что земляки.
— Она. Значит, из госпиталя возвратилась.
— Недалеко их взвод остановился, — сказал лейтенант. — Километра два отсюда, в деревеньке. Второй дом с краю… Вообще-то отдыхать надо. Ты ее тогда в медсанбат принес?
— Ее.
— Симпатичная девчина… Не зря старался. Ладно, топай, дьявол с тобой! Только чтобы к утру на месте был как штык.
И Орехов снова зашагал в ночи. Это была самая короткая летняя ночь. По преданию, в такие ночи цветут папоротники, только еще ни одному человеку не удалось увидеть их огненные цветы. Спешил Николай и не знал, что час назад ушла снайпер Грибанова на «охоту» и удастся им увидеться только в чужой стране, в Польше.
ГЛАВА 24
Пожарищами, грохотом канонад, рычанием танков, пылью, смертью отходило четвертое военное лето.
Земля огрызалась огнем, неподатливо ложилась километр за километром под гусеницы, под протекторы автомашин, под миллионы стоптанных вдрызг рыжих ботинок и расхлестанных кирзачей.
Оставались позади города, деревни, леса, пепелища, язвы воронок, рубцы траншей и окопов, испуганные люди, удивленные тем, что они живы. Зло материли солдаты Гитлера, фрицев, которые так и не могли понять битыми башками, что надо кончать войну.
Неразговорчивые жители разоренных деревень называли солдат «панами» и на любой вопрос отвечали «нима ниц», а уж потом разбирались что к чему. Показывали дорогу, давали ночлег, поили молоком и выспрашивали, отойдет ли колхозам земля.
На пригорках шильями втыкались в небо костелы, женщины целовали руки у ксендзов и в разговорах через слово вспоминали «матку бозку». У деревенских околиц смотрели на русских деревянными глазами распятые Иисусы, повязанные вышитыми линялыми полотенцами. У их ног лежали увядшие букетики лесных колокольчиков и цикория.
Юрка Попелышко во все глаза смотрел на польскую землю, по которой шел полк, и удивлялся, что вокруг тянутся такие же леса, разбитые дороги, так же сонно греются на солнце бревенчатые избы, крытые ветхой дранкой или соломой. Точь-в-точь такие видел Юрка на Смоленщине и в Белоруссии…
После взятия старинной русской крепости Осовец, где полк снова потерял половину состава, дали отдых. Измотанные боями, немыслимым броском до границы Восточной Пруссии, обескровленные части стали в оборону, начали подтягивать тылы, пополняться, готовиться к решающим боям.
За взятие крепости Осовец была объявлена благодарность Верховного главнокомандующего. Тем, кто уцелел после штурма, выдали отпечатанные в типографии бланки с портретом Главнокомандующего и текстом благодарности. Свою фамилию каждый должен был вписывать сам.
Осень пала сухая и крепкая. Пахучая, как отстоявшийся в погребе квас. Воздух был синевы безмерной, и серебрились в нем паутинки, доверчиво льнущие к солдатским гимнастеркам. Кончилась жатва. Реденькие скирды стояли на лоскутных полях, казавшихся теперь прохладными пустошами. На пажитях хозяйственно расхаживали грачи. Земля была легкой, дышала покоем, отдыхала.
Деревья неохотно осыпали лист. В осинниках и в березняке солдаты бродили по хрусткой позолоте, отдающей винным запахом. С каждым днем густела киноварь кленов. В осенних лесах приметнее мохнатились сосны, отчетливее зеленел ельник.
Осенняя тишина была прозрачна и черства. В сумерках расстилались по ложка́м ватные пласты тумана. К утру воздух сырел росами, куржеватилась заиндевевшая трава.
Под Осовцом Орехова зацепило осколком мины, и лейтенант Нищета прогнал его в медсанбат. Евгения Михайловна вытащила зазубренный осколок, перебивший ребро, заштопала бок и поместила Николая в просторный сарай, где размещались легко раненные.
Николай отмылся, отоспался и поправился на медсанбатовских харчах. Рана заживала хорошо, и на очередной перевязке он спросил Евгению Михайловну, когда его выпишут.
— Торопишься довоевать?
— Тороплюсь, — признался Николай. — Столько отмахал, теперь хочу по немецкой земле пройти. Хочу — и все тут.
— Потерпи пару недель, выпишу. — Евгения Михайловна прошлась по крошечной избушке, где размещалась перевязочная. — Только больше мне в руки не попадайся. Второй раз тебя починяю.
— Не попадусь, я везучий.
— Пока везучий, — согласилась Евгения Михайловна и подошла к окну, где билась о пыльное стекло шалая осенняя муха. — На войне, Коля, были и везучее тебя. По десятку раз из госпиталей выбирались, а потом обрывалась везучая ниточка… А довоевать хочется. Мне и стрелять на войне еще не пришлось, а тоже хочу по их земле пройти, ногами ее потоптать. Немного осталось, а остаточек трудный. На своей земле воевать легче. И немцам тоже…
Николай слушал военврача и думал, что женщины в солдатских гимнастерках удивляют какой-то внутренней схожестью. Видно, они острее и горше воспринимают муки и смерть, разрушения, голодные глаза обездоленных ребятишек и сожженные дома. Печалятся об этом сильнее, ближе принимают чужое горе, не столько увиденное, сколько почувствованное настороженным сердцем.
Евгения Михайловна, стоя у окна, разговаривала будто с собой, а думала о Николае.
— Обрывается, Коля, на войне везучая ниточка. Торопишься ты из медсанбата выйти, а может, судьбина твоя только этого и дожидается. Может, затаилась уже твоя смерть в винтовочном дуле, может, загнали ее недобрые руки в орудийный ствол или хитро зарыли в землю, куда ступит твоя нога.
Ладно, пока жив солдат, вот и везение ему. Пока ноги ходят, глаза глядят — жив солдат, и хочется ему войну довоевать. А о смерти он редко думает. Считает, что минует она его, стороной обойдет. Четыре года обходила, неужели напоследок не пожалеет?.. Каждый надеется, а смертей впереди еще ой как много! Самый тяжелый кусок войны остался…
В медсанбат пришла Валя. В маскировочном костюме, пятнистом, как припорошенная листьями, увядшая осенняя земля, с винтовкой, в кирзачах, измазанных глиной, она неожиданно появилась в проеме двери. Прищурилась, прошлась глазами вдоль коек, на которых сидели и лежали раненые. Высмотрела Николая и заторопилась к нему.
— Как ты, Коля? — Она протянула руку. Загрубевшие пальцы были теплыми. — Осколком зацепило? Я только вчера узнала. Больно очень?
— Не очень. Зарастет все. Ходить уже можно.
Они пошли по берегу крошечной речушки, петляющей в полуголых ивняках. Вода была по-осеннему темной. Лениво шуршала осока. Медленно плыли по воде вызолоченные заморозками листья.
— По твоей одежде сразу и не разберешь, женский пол или мужской, — сказал Николай. Он шел вслед за Валей, скособочившись и прижав руку к ране, в которой отдавался каждый шаг.
— Разбирают, — вздохнула Валя, сбила капюшон, тряхнула головой и распушила коротко стриженные волосы. — Еще как разбирают! Ваш брат за версту женский пол узнает. Смехота иной раз…
Она замолчала, словно в нерешительности, сорвала хрупкую веточку ивы и стала покусывать ее. Потом, видно, решилась и заговорила:
— Неделю назад с передовой возвращалась, завернула к связистам в блиндаж передохнуть. Они на линии оказались. У аппарата один мальчишечка остался… Кучерявый такой, глаза темные, как угольки. Пристал чудак. Разреши, говорит, поцелую. Я, говорит, два года девушек не целовал. То ли в шутку говорит, то ли всерьез. Поглядела я на него — покраснел, залился весь. А мне жалко стало его… «Черт с тобой, — говорю, — целуй. Только один раз».
Потом шла и всю дорогу ревела. И за него обидно и за себя.
Когда остановились на берегу, Николай уставился глазами в стылую воду. «Черт с тобой, целуй», — вертелось в голове. Каленые, зазубренные и острые, словно осколки, слова.
Сколько раз Николай думал о губах, которые за христа ради, по непонятной девичьей жалости, поцеловал какой-то связистик. Как же так? Зачем она только рассказала?.. Николаю думать о таком было страшно, а тут связистик.
«…целуй»!
— Что ты, Коля? — Девушка заглянула в лицо. Рука ее оказалась на груди Николая, пальцы бережно прошлись там, где под гимнастеркой угадывался бинт. — Больно?
— Больно, — признался Николай, думая не о том, что спрашивала Валя.