Потом была победа — страница 61 из 107

С пригорка был виден лес за рекой. Щетинистая желто-зеленая гряда тянулась на восток. В ту сторону, где за сотни километров лежала родная земля.

Отказала в последнем судьба Евгении Михайловне. Прах ее ляжет на песчаном взлобке возле маленькой польско-мазурской деревни Старо-Мадзеле. Чужие сосны будут шуметь над могилой, чужие облака плыть в небе. Летом прибегут чужие ребятишки, и незнакомая речь будет звучать на пригорке…

Те, что хоронят, уйдут на запад. Им еще воевать.

Сейчас стоят они тихой и тесной толпой, обнажив головы. Солдаты, офицеры, сестры и санитарки. Здоровые и раненые. Слушают, что говорит усталый подполковник, командир полка Петр Михайлович Барташов, и думают о смерти. Думают, что, может, им вот так же доведется лечь в чужую землю.

Слова подполковника падают как осенние листья с деревьев. У ног желтой пастью разверзлась могила. Говорит Барташов привычные и скорбные слова, которые принято говорить на похоронах. Говорит и думает, что, может быть, через сто лет, может, через пятьдесят, а может быть, и раньше у людей вырастет отвращение к тому, чтобы убить человека.

Николай стоит, стиснув зубы, и перебирает день за днем, встречу за встречей с женщиной, которая лежит сейчас в гробу. Он не может осознать, что она мертва. Ему кажется, что она просто заснула, хотя отчетливо видит бескровные губы, тусклую кожу, заострившийся нос и голубоватые стылые веки. Ветер, прилетающий из-за реки, несмело колышет у мертвой прядку волос, расчесанную так, чтобы скрыть угловатые скулы. Ветер шелестит в деревьях и чуть слышно, словно брошенный ребенок, всхлипывает в их поредевшей листве.

На горизонте между облаками багровеет узкая щель, и в эту щель уходит солнце…

Впереди Николая, понурившись, стоит капитан Пименов. Он не слушает, что говорит Барташов, не думает о смерти военврача Евгении Михайловны Долининой. Война постепенно сделала Пименова равнодушным к чужому горю, к чужой смерти. Он думает о себе. Думает напряженно и безысходно. Глаза его выцвели, потускнели от тяжелых мыслей, еще больше затмилось сердце. Немного, совсем немного осталось довоевать. Неужели он не останется в живых? Должен остаться, должен возвратиться к семье, к жене, к дочурке. Истосковался он о них, извелся…

Странно одно: чем больше капитан боится смерти, тем ближе ощущает ее. Отогнать это наваждение Пименову не хватает сил, и он начинает терять голову.

Неделю назад вечером шел по лесу и нос к носу встретился с немцем. Рванул из кобуры пистолет и жахнул полную обойму. Потом очнулся, и стало стыдно. Не в немца стрелял, в суковатый обломок дерева, срезанного снарядом.

Рядом с Пименовым стоит Юрка Попелышко, младший сержант, командир отделения разведки. Он только что возвратился с задания. Выгоревший ватник в грязи, на скуле спеклась темная ссадина. Обветренные губы сжаты в нитку.

На гроб Юрка не смотрит. Он уже много раз видел смерть, чтобы без нужды глядеть на нее.

Юрка смотрит прищуренными глазами на косматое закатное солнце, слушает командира полка и, как камешки на ладони, перебирает собственную прожитую жизнь. Ту, потускневшую в сознании, невероятно далекую мальчишескую наивную жизнь. С мамой и папой, со школьными отметками, со Светланкой, с теплыми шарфами и кипяченым молоком.

И нынешнюю, где каждый прожитый день пишется автоматными строчками, где Юрке Попелышко приходится убивать людей.

Солнце бьет в глаза, слепит, насквозь пронизывает голову. Юрка не прячет глаз. Сейчас он всерьез думает, что его могут убить на войне. Осознанно думает об этом впервые за двадцать прожитых лет, которые сейчас теснятся в воспоминаниях. Некоторые годы кажутся сейчас неприметными серыми днями, некоторые дни застыли в памяти, как невероятно долгие, нескончаемые годы.

Возле гроба, опустив на руки голову, рыдает, откровенно и горько, человек в полковничьей шинели, накинутой кем-то ему на плечи, нейрохирург Симин.

В стороне жмется к стволу вековой сосны остроносый бровастый человечек в куцем пальтишке с заплатанными рукавами. Глаза его терпеливы и грустны. Пряди вьющихся волос падают на лоб. Бархатный вытертый воротник обсыпан перхотью. К груди остроносый прижимает обшарпанный футляр.

Когда подполковник Барташов кончил говорить, когда гулко ударили по крышке гроба пригоршни брошенной земли, а санитары взялись за лопаты, остроносый открыл футляр, достал скрипку и, припав к деке щекой, двинул смычок.

Звук вонзился в тишину так неожиданно, что многие вздрогнули. Музыка лилась тихо и торжественно. Казалось, она слетала с верхушек деревьев, опускалась на землю с далеких, по-осеннему холодных туч. Музыка обнимала человеческие души, наливала их болью утраты, печалью отошедшей жизни. Звуки то напрягались, то притухали, как удаленный слабеющий голос.

Музыканта пригласил Петр Михайлович Барташов. Он привез его из ближнего городка, варшавского беженца, скрипача оперного театра, у которого от прежней жизни остались воспоминания и скрипка. Скрипка помогала ему вспоминать и иногда кормила. За три банки консервов и буханку хлеба скрипач согласился сыграть моцартовский «Реквием».

Сейчас он привычно водил смычком по струнам и думал, что одинокая скрипка не донесет, не осилит «Реквием», который надо исполнять оркестром.

У скрипача мерзли пальцы, он думал о трех банках консервов и большой буханке хлеба. Он расстраивался, что не условился с паном подполковником, сколько времени должен играть на похоронах. Потом музыка захватила его.

На речном пригорке среди деревьев, сбросивших листья, среди высоких сосен скорбно звучал «Реквием» над прахом пани доктора, над полковником в косо накинутой на плечи шинели, над русскими, стоящими у могилы с обнаженными головами, над самим музыкантом, у которого война отняла Регину. Добрую и веселую Регину, мечтавшую родить сына… Звуки неслись и неслись. Пожалуй, хорошо, что он не договорился с подполковником, сколько будет играть. Скрипка будет петь, пока хватит сил.

Музыкант будет играть долго. Будет играть для себя, для русских, для пани доктора, молодой и красивой, которой вовсе не время было погибать. Ведь ее любил этот седоволосый полковник. Он плакал сейчас и не стеснялся слез.

Пела скрипка. Звучала музыка. Скрипач знал, что не продаст музыку, не возьмет за нее консервы и хлеб.

ГЛАВА 25

Улица вывела на площадь, мощенную брусчаткой. По сизым гранитным камням ветер гнал снежную крупку, шуршал обрывками бумаг.

На углу лежал труп мальчишки-фольксштурмиста. Шея в вороте мундира была тонкой, по-детски беспомощной. Левая рука подвернута, ноги подтянуты к животу. Штанина разорвана, и в прореху выглядывала озябшая, в пупырышках, острая коленка. Мягкие волосы шевелил ветер, и с первого взгляда казалось, что мальчуган в шинели просто умаялся до предела и заснул на холодной брусчатке.

— Таких сосунков в пекло суют, — вздохнул Петухов.

— Ты погляди, что у него. — Орехов кивнул на тупую головку фауст-патрона, которая высовывалась из-под руки фольксштурмиста. — Не сосунок, раз такую штуковину взял…

— Не своим умом взял, — хмуро возразил Петухов. — В руки сунули… Задурили голову и сунули… Куда теперь топать?

— Черт его знает, — Орехов высунулся из-за угла и оглядел пустынную площадь. — Закружились мы в этих переулках. Надо выходить на западную окраину к кладбищу. Там капитан встречу назначил… Вроде надо влево забирать.

Трое разведчиков пошли в обход площади, прижимаясь к стенам домов. Шли цепочкой, готовые в любой миг ударить очередью, швырнуть гранату, припасть к земле, нырнуть в подворотню, начать бой.

Бой начинать было не с кем. Прусский город Пассенхайм был тих и безлюден. Ни солдат, ни штатских, ни детей, ни стариков, ни женщин. Ни одной человеческой души. Ни кошек, ни собак — никого. Квартала за три от площади разведчики увидели возле дома с колоннами стайку голубей, которые суматошно метались от карниза к карнизу. Да вот сейчас попался на глаза труп фольксштурмиста.

Пустынные улицы. Дома с распахнутыми дверьми без звука, без шороха. Ветер раскачивал створки окон. У подъездов валялись чемоданы, скомканная одежда, белье, гремящие кастрюли, битая посуда. Юрка Попелышко у одного дома увидел куклу. На розовых целлулоидных ногах краснели замшевые туфельки. Голова куклы была раздавлена. На замусоренном асфальте расплющились соломенные кукольные волосы, обрывок ленточки. Кусочек целлулоидного лица отскочил в сторону. На нем был нарисован глаз. Ультрамариновый, с ясной точкой зрачка, он доверчиво смотрел на разведчиков.

На южной окраине полыхал пожар. Клубы дыма косо размазывались по небу. Иногда что-то оглушительно лопалось, оранжевые вихри взлетали над закопченными крышами. В воздухе тянуло кислой гарью, летали хлопья горячего пепла.


Разведгруппа, которую возглавлял капитан Пименов, подошла к Пассенхайму в полдень. В группе было десять человек. Она должна была выяснить, куда исчезли немцы. Неожиданно прекратив сопротивление, они оторвались от наступающих войск и словно растворились среди лесов, озер, фольварков и аккуратных, похожих друг на друга городков с кирками, ратушами, остроконечными крышами и узенькими улочками.

Разведчики должны были узнать, что затевают немцы. С группой шел радист. Рацию Пименов берег пуще глаза. Он поместил радиста в центре группы и окружил его парными дозорами.

Вышли разведчики на рассвете. Прочесали жиденький лесок, осмотрели фольварк, расположенный в дефиле между озерами, и удивились, что такой удобный для обороны рубеж немцы оставили без выстрела. Затем направились к Пассенхайму, видневшемуся километрах в десяти от озера.

Почти час лежали разведчики за крашеным заборчиком возле нарядного особняка в городском предместье. Крыша особняка была изувечена. Рваное железо, отстегнутое взрывом, свисало жестяными громыхающими языками, качалось от ветра, разноголосо взвизгивало и скрежетало. Разведчики не приметили в городе ни души. Или город обезлюдел, или притаился, готовясь ударить огнем?