Потом была победа — страница 71 из 107

Яртико поднял хорей, и олени враз взяли с места легкие нарты.

Я пошел к крыльцу. Геннадий Львович встретил меня ласково и слегка пожурил за долгое отсутствие. По его словам, он очень тревожился, не случилось ли со мной что в тундре, и запретил отлучаться с зимовки налегке.

— Какое письмо ты послал с Яртико? — спросил он.

— В свое время узнаете.

— Зачем надо было посылать письмо?.. Можно радиограммой известить, если есть в том нужда… Неужели это вы все про ту нелепую историю с мехами?

— Да, все про то, — жестко ответил я. — Письмо с Яртико я послал на тот случай, если на зимовке неожиданно испортится рация. Всякое бывает…

— Не стоит вспоминать, Захар, — криво улыбнулся Геннадий Львович. — Радиостанция работает. Вы очень хорошо сделали, что возвратили меха. Каюсь, с моей стороны это была глупая шутка над взрослым ребенком Яртико… Мне хотелось дать ему урок…

Когда мы пришли в избушку, Геннадий Львович небрежно ткнул в угол винтовку.

— Проголодались? Ничего, у меня есть знаменитый обед. Сам приготовил. Думаете, я так уж ничего и не умею делать?

Нет, теперь я так не думал.

— Когда будете радировать о причинах нарушения связи, — продолжал Геннадий Львович, — можете сообщить, что были больны… Зачем нам ссориться по пустякам? Вы отличный парень, Захар. И по возвращении я сумею сделать так, что вам будет обеспечено лучшее место радиста, какое имеется у нас в системе. У меня есть свои ребята в центре… Я вижу, вы основательно промерзли.

Он поставил на стол две алюминиевые кружки.

Остро пахнувший спирт лился, булькая в узком горлышке. Я почувствовал, что от знакомого запаха у меня дернулись ноздри. Один глоток мог унять зябкую дрожь.

— Будем здоровы, Захар! — Геннадий Львович пододвинул ко мне полную кружку. — Выпей, отогреешься.

Я встал из-за стола и твердо сказал:

— Не буду пить…

Начальник замолчал и залпом осушил свою кружку.

Через два месяца открылась навигация. Мое письмо и радиограмма дошли по назначению, и Геннадия Львовича убрали с зимовки. С тех пор на Севере я его не видел.

А я отказался от места старшего радиста на гидрографическом судне «Альбатрос» и остался на второй срок радистом на зимовке Лебединый Ключ.

Сейчас я работаю в Нарьян-Маре, а мой друг Яртико Выучей заведует факторией на Индиге.

И при встрече мы всегда вспоминаем зимовку Лебединый Ключ.


1959

ТЕТКА УСТИНЬЯ

Весна в этом году наступила неожиданно. Еще днем тянула поземка, а ночью ветер принес в лес оттепель. К утру с косматой ели ухнула в сугроб подтаявшая снежная шапка, и в березняке зазвенела капель.

Через две недели в ноздреватом снегу ковшичками голубели лужи, на пригорках парили проталины, и воробьи, оглушительно чирикая, толкались на разбухших зимних дорогах, подбирая вытаявшие зерна.

— Лед пошел! — раздалось на улице.

Я надел куртку и направился к мосту смотреть ледоход.

На вздувшейся реке густо плыл лед. Льдины с треском сталкивались друг с другом, вставали торчком, показывая обгрызенные зеленые закраины, и, горбатясь, выползали на пологий берег.

Ледоход уносил зиму. Мимо меня проплыла льдинка с короткой стежкой заячьих следов в осевшем снегу, а на квадратном ледяном поле, прорезанном змеистой трещиной, остался кусок зимней дороги с санной колеей и конским навозом.

У моста льдины замедляли ход и с тупым упрямством лезли на бревенчатые ледорезы до тех пор, пока не рассыпа́лись на куски. Иногда льдины увертывались от ледорезов и с разбегу ударяли о рубленые сваи с такой силой, что перила моста жалобно скрипели.

Мост дрожал. При каждом ударе льдин мелкая судорога проходила по дощатому настилу.

— Сорвет мост, — сказал я, подходя к кучке любопытных наблюдателей ледохода. — Слышите, как сваи трещат?

— Они у нас каждую вёсну трещат, — раздался знакомый голос. — Такое уж их дело — трещать. В старости мы все скрипим, а дело делаем.

Среди собравшихся я увидел тетку Устинью, у которой квартировал.

— А вдруг мост не выстоит? — не унимался я.

— Так ведь и человек помирает, — сказала тетка. — Насмотришься вдосталь, приходи обедать…

Она ушла, грузно ступая по лужам кирзовыми сапогами. Седую прядь, выбившуюся из-под клетчатого платка, косматил весенний ветер.

Вот уже месяц, как я жил в этой поморской деревеньке, приютившейся в крутой излучине порожистой реки. На задах улицы за бревенчатыми сараями и банями вздымались глинистые «пригоры», затем начиналась бескрайная тайга.

Здесь была моя родина. Отсюда меня увезли десятилетним мальчишкой. И вот теперь, почти через двадцать лет, меня неудержимо потянуло в родные места. Я заказал билет и, прихватив с собой неоконченную повесть, в тот же день оказался в поезде.

В деревне я разыскал свою единственную родственницу, тетку Устинью. Она долго расспрашивала меня, пока не убедилась, что я и есть тот самый непутевый племянничек, который бродит где-то по свету и не шлет ни одной весточки.

Тетка угостила меня чаем с топленым молоком и свежими крупяными шаньгами и деликатно осведомилась, долго ли я собираюсь у нее гостить.

Гостить я собирался долго. Поэтому я вытащил бумажник, в котором был остаток аванса под повесть, лежавшую в моем чемодане.

Сначала тетка отказывалась от денег, но, услышав, что я собираюсь прожить у нее месяца два, взяла их и положила на краешек стола.

— «Хлеб свой, так хоть у попа стой», — коротко заметила она. — Живи, сколько хочешь.


Устинья вставала с петухами, возилась по хозяйству и, оставив в русской печке обед, исчезала на целый день, предоставляя мне и рыжему коту проводить время так, как нам хочется.

Кот часами дремал на приступке теплой печки, а я исписывал один за другим листы бумаги, сочиняя очередные главы повести. Повесть была на историческую тему — о «лишних людях» прошлого столетия. Работа не клеилась. Споткнувшись о какое-нибудь замысловатое предложение, разбухшее на полстраницы, я злился сам на себя, комкал бумагу и отправлялся бродить по пригоркам, зеленевшим первой травой.

Вечером тетка совала на растопку смятые листы и жалела меня:

— Заодиночел ты совсем, Андреюшка. Кость в тебе поморская, а сила, видно, поистратилась. Дела своего осилить не можешь.

Устинья называла меня дитятком, хотя я едва не касался головой бревенчатого потолка, по которому разгуливали усатые черные тараканы.

— Когда только успел ты силушку свою растрясти? Годов-то тебе еще немного, — сокрушалась тетка, смахивая что-то концом платка с рыхлых щек, и цыкала на кота, прицелившегося к крынке с молоком: — Брысь, стату́й толстоголовый!.. Я вот тоже годов десяток еще поработаю, а потом, наверное, опристану, — продолжала она и жаловалась, что у нее «в грудях ком и весь дых спирает».

Но это не мешало ей зарабатывать трудодни и жарко схватываться иногда за какую-нибудь «сотку» с застенчивым рябым бригадиром Матвеем, возвратившимся с войны без левого глаза.

— Я тебе не засчитаю! — расставив ноги, тетка трясла кулаком перед уцелевшим бригадирским глазом. — Не к чему землю от ямы откидывать… Прошлое лето бабы три ямы для силоса отрыли, а вы лягух там развели.

— По плану ведь надо копать. — Матвей явно терялся от теткиного напора.

— Ты мне планом в зубы не тыкай… Сто раз тебе говорила: нельзя яму под бугром копать. Ее первым же дождем зальет. Неужто головой своей не понимаешь? Кабы яма была в подходящем месте, я не только от нее землю откинула, а дорогу вдобавок вымостила. Чего око-то свое расставил? Правду говорю!

Бригадир махал рукой и записывал Устинье спорные «сотки».

— Прямо станковый пулемет твоя тетка, — говорил он мне. — Шпарит очередями на полную ленту — и никаких!.. Каждый день на меня эти бабы контузию наводят. На фронте и то полегче было.


Однажды тетка Устинья, спалив в печке очередную порцию скомканных листов, посоветовала мне:

— Ты нашей работы попробуй — может, скорей на ноги встанешь. Возьми и вытеши завтра наличник… Батька твой, бывало, топором орудовал, словно на балалайке играл.

Деревянные наличники на окнах теткиной избы походили на кружева. Какой-то умелец изукрасил их резными узорами, обыкновенным коловоротом прошил замысловатые строчки и вытесал мягкие изгибы, разделенные частыми зубчиками.

Я наточил топор и храбро взялся за наличник. Разыскав подходящую доску, перенес на нее узор. Затем, уцепив покороче топорище стал осторожно тюкать по доске, стараясь не сбиться с линии, мягким обводом вырисовывающей наружную сторону наличника. Топор то мочалил доску в труху, то делал кривые затесы, то неожиданно скалывал дерево там, где должен быть выступ.

Через полчаса с меня лил пот, а край доски оказался обгрызенным, как старая коновязь.

«Ножом подправлю», — решил я, но тут от неловкого удара топора доска раскололась.

— Испортил, — раздался рядом насмешливый голос. — Это тебе не книжки писать.

Оказывается, Матвей, усевшись на груде бревен, уже минут пять наблюдал за моей работой, неторопливо посасывая папиросу.

— Лекало надо было сделать, — попытался я оправдать свою неудачу.

— Лекало здесь ни при чем, Андрей Иванович, — усмехнулся Матвей. — Топорик, видно, в руках годов десять не держал? Во как!

Прищурив единственный глаз, Матвей повертел в руках гнилой наличник, который я пообещал тетке заменить.

— Правильного пошиба был мастер. — Он погладил корявыми пальцами полусгнившие узоры, ощупывая их так, как слепой ощупывает вещь, чтобы запомнить ее. — Дай мне топор.


Топор играл. Иначе и нельзя было назвать быстрые и точные удары. То легкие, высекающие плавные полукружья, сходившиеся друг с другом, словно крылья чаек; то сильные, делавшие глубокий затес, такой ровный, будто его вырезали бритвой. Широкое глубокое лезвие топора в руках Матвея послушно вырубало крошечные зубчики, словно рубанок, равняло края доски и с одного маху аккуратно отсекало угольнички.

Когда наличник был вытесан, Матвей попросил стамеску и принялся орудовать ею так, словно это была кисть. Легкими нажимами большого широкого пальца он заставлял стамеску снимать с доски желтые завитки стружек. И с