Потом была победа — страница 74 из 107

— По-твоему, надо было значит, сплавной лес загубить? — тихо спросила его тетка. — Сам небось гла́за не пожалел, как нужда подошла… Бригадиром тебя выбрали, а ты мне такие слова говоришь!

Матвей замолчал.

— Я куплю ей дрова на зиму, — сказал я бригадиру.

— Не нищие небось… В колхозе живем, сообща. — Матвей дружелюбно моргнул глазом. — Обогреем твою тетку, товарищ писатель.

На крыльце своего дома Устинья грузно опустилась на ступеньку.

— Вот и кончилась моя силушка у родимого порога, — сипло сказала она, и две слезы неожиданно прокатились по ее щекам. — Остарела, видно, я, Андреюшка. В дом войти не могу.

Мы ввели ее в комнату и уложили на теплую лежанку.

Рыжий кот, удивленный молчаливостью своей хозяйки, ходил возле лежанки, свечкой задрав пушистый хвост и недоуменно шевеля усами.

— Пусть завтра она отдохнет. Без нее управимся, — сказал мне Матвей. — Не могла ведь мимо завала проехать?.. Неспокойная душа!

— Неспокойная, — согласился я, стаскивая мокрые сапоги. — Вот и пойми людей… Капустную рассаду помнишь? По-моему, она ее все-таки с колхозного огорода принесла. В моей голове не укладывается… Под полой горсть рассады притащила, а чтобы завал разбить, плота не пожалела.

Глаз у Матвея вдруг стал строгим.

— Ты нас, товарищ писатель, капустной рассадой не меряй. Нам этот аршин не подходит… Мелковатый он для нас… Во какие дела!..


Утром я снова сел за стол, на котором лежала стопка исписанной бумаги. Это была почти готовая повесть о «лишних людях». Мне оставалось дописать главу. Перечитал последнюю страницу.

В окно был виден старый мост. Выстояв во время ледохода, он теперь деловито пропускал по горбатой спине колхозные повозки и неторопливых пешеходов. Между позеленевших от старости бревенчатых быков моста одно за другим плыли тяжелые бревна.

Истопив печь, тетка отправилась на колхозные огороды. Молевой сплав шел вовсю. Рыжий кот забрался дремать на припечек, а я засунул недописанную повесть на дно чемодана и уселся за этот рассказ.


1959

ТРИ КОПНЫ СЕНА

В распахнутое окно видно Хиг-озеро — просторная вода, уходящая в фиолетовые лесные хмари. На чешуйчатой дорожке, брошенной солнцем вдоль озера, приклеилась к воде рыбачья лодка. Когда рыбак взмахивает удилищем, из воды вылетает короткая серебряная молния и, качнувшись в воздухе, мягко опускается в лодку.

Узким перешейком Хиг-озеро отделяется от такого же лесного великана Селинг-озера, на многие километры разлившегося среди неоглядных сосновых боров. На перешейке чернеет опаленная земля. Языки подпалин, похожие на растопыренные пальцы, тянутся к бескрайним лесам Заозерья.

В низкой комнате, набитой народом, заседает товарищеский суд поселка Хиг-озера. Он судит меня, Андрея Логинова, учителя русского языка и литературы неполной средней школы. Судит за то, что я утопил три копны сена, принадлежавшие водителю мотовоза Петру Холодову.

Комната гудит, как река на перекате, и председателю суда, нормировщику Кузьмину, приходится долго стучать карандашом по графину, чтобы установить тишину.

— Расскажите, Петр Иванович, как дело было, — обращается он к Холодову.

— Чего рассказывать, — говорит водитель. — В моем заявлении все описано… Утопил учитель мое сено — вот и весь сказ! Я каждое воскресенье косой на перешейке до седьмого пота махал, а он в один момент мои труды в озеро вывалил.

— Так, — говорит нормировщик и смотрит на меня холодными глазами.

Я знаю Кузьмина. Жизнь он представляет в виде разграфленной конторской книги, в которой все аккуратно расписано по соответствующим графам и в каждой графе подведены итоги. Я улавливаю минутное замешательство председателя суда. Наверное, он сейчас прикидывает, в какую из граф этой книги записать меня, а в какую — водителя мотовоза.

— Обстоятельства дела расскажите, — говорит он Холодову.

— У Лешки спросите, он свидетель, — отвечает тот, — хоть и сын мой. Врать не будет.

Лешка сидит слева от меня на широкой деревянной скамейке. При голосе отца он вздрагивает и сжимает твердогубый рот. Мне хорошо виден профиль Лешки. У него, так же как у отца, большой мясистый нос над скошенным подбородком и темные глаза, прикрытые пухлыми веками. Глаза Лешки упорно смотрят в пол, словно он что-то потерял и теперь изо всех сил старается разглядеть свою потерю в широкой щели между рассохшимися досками.

Я знаю Лешку. Два года я учил его, рассказывал ему о Пушкине и Шолохове. Весной я поставил ему пятерку по литературе за то, что из класса он один помнил наизусть то место у Николая Островского, где сказано, как человек должен прожить жизнь.

— Скажи, Алексей, все как есть скажи, — говорит Холодов, тронув сына за рукав. — Людей не бойся…

Лешка поднял голову, посмотрел перед собой невидящими глазами, затем словно потух и еще больше съежился на конце скамейки.

Видно, с пятеркой по литературе Алексею Холодову я поторопился. Одно дело — знать цитату, а другое дело — жить по ней. Сейчас Лешке, наверное, больше всего хочется, нагнув голову, нырнуть в толпу, ужом проползти к двери и без оглядки удрать из поселка.

На месте Лешки я непременно бы удрал. Мне не понятно, что удерживает его на скамейке, под любопытными взглядами, что заставляет его молчать в ответ на настойчивые просьбы отца и прятать глаза от меня…

— Стесняется парнишка, — сказал Холодов и, поворошив шевелюру, начал рассказывать, как было дело.

— На глазах у парня он сено в воду вывалил. Мы ему детей доверили добру учить, а он каков!..

Верно, Холодову был тесен воротник сатиновой рубашки, потому что время от времени он с силой вытягивал шею и откидывал назад крупную голову.

Я слушал его и думал о том времени, когда мотоводителя Петра Холодова звали попросту Петюней.


Мы росли по соседству, в поморском селе километрах в тридцати от Хиг-озера. Сейчас там осталось полсотни домов с прохудившимися крышами, в которых доживают век старухи. Все, кто помоложе, разъехались по округе — в тайге выросли леспромхозы, железнодорожные станции, рудники и лесопилки.

Петюня был старше меня лет на пять, но мое детство прошло вместе с ним. У нас, босоногой деревенской мелюзги, Петюня был коноводом. Он единственный из всех не считал нас маленькими и глупыми. Он водил нас на лесные озера, где, вспухнув от комариных укусов, мы вылавливали по десятку окуньков, умудрявшихся попадать на наши самодельные крючки. Он учил нас узнавать грибные места, переплывать омут у мельницы и плести силки на куропаток.

Как утята с крепнущими крыльями, мы выводком таскались за Петюней по лесам, озерам и болотным глухоманям. Он разбирал наши споры, мирил и наказывал, утешал и распоряжался нами, придумывал игры и развлечения.

Я помню, как однажды Петюня организовал у себя сберегательную кассу и велел нам сдать в эту кассу всю наличность. Я отнес в эту кассу новенький рубль, подаренный мне отцом ко дню рождения.

Теперь я могу признаться, что тогда утаил два пятака. Когда было объявлено о сберкассе, я растранжирил эти пятаки. Купил на них в рыбкоопе две сладкие баранки и до сих пор помню вкус их, накрошенных в холодное молоко.

Обстоятельства разлучили нас лет на десять. Я встретился с Петром уже после войны. Сначала я не узнал его в круглолицем старшине с лётными погонами, стоявшем у вагонного окна. Но когда старшина, затягиваясь папиросой, вытянул губы и собрал возле носа морщинки, я шагнул к нему.

Мы хлопали друг друга по плечам и расспрашивали о новостях. Затем Петр вытащил из чемодана фляжку с разведенным спиртом, а я кинул на стол кольцо упругой, как авторезина, пайковой колбасы.

— Чем заниматься думаешь? — спросил меня Холодов.

Убей бог, ответ на этот простой вопрос был для меня уравнением с двумя неизвестными. После войны из родных у меня осталась единственная тетка, одинокая, надорвавшаяся на непосильной работе старуха. Демобилизовавшись, я ехал в родную деревню, где она жила.

— Буду где-нибудь работать, — ответил я Петру. — В институт хочу поступить.

Петр взглянул на меня, еле заметно улыбнулся и кинул в рот кружочек колбасы.

— Институт — дело сто́ящее, — сказал он, наливая в пластмассовые стопки разбавленный спирт. — Я буду в деревне обосновываться. В свою землю корнями врастать. Всю войну об этом думал. До чертиков надоело по свету шататься…

Он выпил стопку и поглядел на мой вещмешок, брошенный на вагонную полку.

— Багажишко-то у тебя слабоват, — сказал он мне. — На первое время надо было получше подзапастись…

Помню, тогда я позавидовал житейской рассудительности Петра. Я почувствовал себя никудышным человеком, у которого годы войны так и не вышибли из головы ребячью беззаботность. Подумал о том, что через неделю кончится срок армейского аттестата и я останусь наедине со своим тощим вещмешком, в котором лежала пара белья, портянки, томик Беранже и гимнастерка, «бывшая в употреблении».

Смешно сказать, но медаль «За боевые заслуги» на суконной гимнастерке Холодова выглядела куда солиднее моей замусоленной колодки с лентами трех орденов. Вместо орденских знаков у меня пока были справки с печатями и подписями, удостоверяющие право на их получение.

Ночью, подложив под голову свой вещмешок, я долго лежал без сна. Мне вспомнилось морщинистое лицо тетки, не видавшей меня десять лет; вспомнилось, что она без нужды любила лишний раз пожаловаться на тяжелое вдовье житье. Я представил, каким оценивающим взглядом поглядит она на мой вещмешок…

Под утро я тихонько сошел наугад на какой-то маленькой станции и уехал подальше от родных мест.


Долго рассказывать все, что произошло между той памятной встречей в вагоне и летним днем, когда я сидел перед столом, покрытым красной скатертью и слушал рассказ Петра Холодова о том, что случилось между нами во время лесного пожара. Я смотрел в окно, и почему-то на глаза мне попадалась опрокинутая вышка для прыжков в воду. Эту вышку мы построили на берегу озера прошлый год вдвоем с Костей Синяковым. Тем самым, который сидел сейчас за столом рядом с нормировщиком Кузьминым.