После разговора с директрисой Орехов дал себе слово, что не мытьем, так катаньем допечет упрямого Кашина.
Не может быть, чтобы не нашлось слабины. В любой обороне есть щель, если пошарить как следует.
Он снова принялся теребить Володю. Не давал покоя на уроках, ловил на переменах, поджидал у входа в школу и оставлял на индивидуальные занятия.
Недели две Кашин сносил мытарства, потом принялся удирать с уроков немецкого, ускользать на переменах, а приметив учителя на улице, давал обходной крюк.
Изловить Кашина удалось в неожиданном месте — в очереди возле хлебного магазина. Володя сидел на корточках возле заслеженных горбатых приступок в длинной очереди.
— Опоздаешь в школу, Кашин, — строго сказал Николай. — Или опять нацелился с урока убежать. До каких же пор это будет продолжаться?
Кашин неохотно встал, зябко потопал расшлепанными кирзачами и сказал, что в школу он сегодня вообще не придет.
— Мама заболела, — помолчав, прибавил он. — А я с двух часов ночи в очереди… Вот!
Он повернулся спиной, и Николай увидел номер, написанный мелом.
— Семьдесят четвертый, — скучно сказал Кашин. — Не пошлешь ведь Лидку хлеб получать по карточкам. А здесь как, — ушел, тебя сразу исключают… Через два часа только магазин откроется.
Лицо Кашина было землистым, как пыльная булыжная мостовая возле приступок магазина, как латаный ватник с подвернутыми рукавами.
Орехов понимал, что значит не отоварить хлебные карточки, когда дома больная мать и малолетняя сестренка. Он разрешил Кашину не приходить в школу, оглядел очередь и подумал, что хлебный магазин можно было открывать и пораньше.
— Вы барана масляного видели, Николай Иванович? — спросил вдруг Кашин.
Орехов приметил, что глаза Кашина смотрят мимо него, и невольно оглянулся. Через улицу, напротив унылой очереди, блестели витрины чайной, где была устроена городская кулинарная выставка.
— Ты не гляди туда, Володя, а то, чего доброго, аппетит еще разыграется, — сказал он, тронув Кашина за плечо, и заторопился в школу, в нетопленые классы к ребятишкам, ослабевшим от долгого житья впроголодь.
Через три дня Кашин появился на уроке немецкого языка и первый раз поднял руку.
— Пожалуйста, Володя, — торопливее, чем следовало, сказал Николай. — Что ты хочешь спросить?
Класс притих, удивленный, как и учитель, поднятой рукой Кашина.
Хлопнув откидной крышкой парты так, словно выпалили из «сорокапятки», Кашин встал и спросил:
— Николай Иванович, правда, что кулинарную выставку съели? Иволгин говорит, что на банкете съели…
Орехов смешался. Он ощущал на себе три десятка в упор нацеленных глаз, прямых и бескомпромиссных, решающих все «по правде», по этому трудно объяснимому и мало понятному для взрослых критерию ребячьей справедливости.
Они ждали ответа, а учитель ничего не мог сказать. Соврать он не имел права. То, что следовало ответить, отнюдь не предназначалось для классной аудитории.
Как при встрече у хлебного магазина, Орехов ушел от ответа, ощущая противное состояние собственного бессилия. Похоже на то, когда лежишь под бомбами с автоматом и понимаешь, что ничего не можешь сделать с воющей смертью, которая изгаляется над головой, заходя то кругами, то устремляясь в пике.
— Не знаю, Володя… Во время урока не следует отвлекаться посторонними вопросами.
— Ладно, — согласился Кашин. — Другой раз я на переменке буду спрашивать.
Вот чертенок! Теперь на переменках Николаю придется убегать от Кашина.
— У Иволгина батька в райторге работает… Ему после банкета коржики выдали. Круглые… Знаете, которые в крайнем окне лежали. Горочкой. Рядом с ватрушками.
— Не знаю, — перебил Николай не в меру разговорившегося Кашина. — Садись на место.
Володя снова сказал «ладно», но за парту не сел. Пригладил ладонью торчащие, как колючки у ежа, жесткие волосы и задал главный вопрос:
— Николай Иванович, а если бы вас на банкет позвали, вы бы пошли?
Орехов разозлился. Не хватало еще, чтобы мне на уроках устраивали допрос. Ясно ведь, как божий день, что это очередная «штучка» Кашина, затеявшего сорвать урок немецкого.
Николай хотел было просто-напросто выпроводить бузотера из класса, но его остановили мальчишеские глаза. Настороженно прищуренные, посверкивающие в глазницах, они впились в учителя, примечая каждое его вольное и невольное выражение лица.
Орехов ответил, что он не пошел бы есть кулинарную выставку. Это была правда, хотя неделю назад возле водопроводной колонки, когда он снял наполненное ведро, у него зарябило в глазах, дома закрутились, и голодный обморок распластал его на скользкой наледи.
— Там, Николай Иванович, баран из сливочного масла был, — попытался Кашин соблазнить учителя. — Большущий…
— Все равно не пошел бы, Володя, — ответил Орехов и по тому, как смылась в мальчишеских глазах настороженность, понял, что ответу поверили.
— Садись на место.
— Ладно, — согласился Кашин, уселся за парту и непроизвольно сглотнул слюну.
По этому инстинктивному движению, по глазам, убежавшим взглядом в сводчатое, мутное от грязи окно, Орехов понял, что Володя пошел бы на выставку, если б его позвали. Не отказался бы там от колбас, от сала, от коржиков и торта. А уж про барана и говорить нечего.
Кашин не собирался срывать урок. Ссутулившись, втянув голову в ватник, он сидел притихнув, думая о чем-то своем. Торчали в стороны волосы, и глаза с синими полукружьями стыли в одной точке.
Неприметно вглядываясь в нахохлившегося Кашина, Орехов вдруг сообразил, как много разномастных латок нашито на его ветхом ватнике, который к тому же не подходил по размеру к его узкоплечей поджарой фигуре.
«Наверное отцовский», — подумал Орехов и понял, что не только из-за мстительного упрямства Кашин не хочет учить немецкий. Володю надо было еще накормить досыта, одеть в новую одежду, освободить от очередей у магазина, от домашних забот, свалившихся на него вместе с военным си хлебного ротством, прихварывающей матерью и малолетней, неразумной еще Лидкой.
Кашину надо было возвратить не только погибшего отца, но и детство, украденное войной.
Душеспасительные разговоры, строгие нотации и индивидуальные занятия здесь не помогут. Прежде всего Володе надо купить новый ватник. Орехов обрадовался простой и ясной мысли. Именно с ватника надо начинать обучение Кашина немецкому языку.
Для зарплаты Николая такая нагрузка была непосильной. Поэтому в день получки он устроил в учительской летучий митинг.
— Видели, в каком ватнике ходит Кашин? — спросил он учительниц. — Отца убили на фронте, мать болеет.
Дальше он не стал продолжать. Отсчитал двадцать рублей и положил их на стол.
— В моем классе у Воронина тоже последние ботинки порвались, — сказала учительница химии. — Вторую неделю в школу не показывается. Мать заявила, что до тепла ему на уроках не бывать… Почему только Кашину?
Орехов отсчитал от жиденькой пачки еще двадцать рублей и с тревогой оглядел учительниц, у которых в классах было немало худых ватников, разлетевшихся ботинок и продранных штанов.
Непросто было откликнуться на благородный призыв. Николай видел, как медленно двигались испачканные мелом пальцы Татьяны Федоровны, пожилой математички, ходившей с костыликом. После гибели мужа на ее шее сидело четыре сорванца. Видел, с какой нерешительностью отсчитывала захватанные рубли из скудной зарплаты учительница начальных классов Марья Петровна, которой война повесила на плечи дочь, прикованную к постели после ранения позвоночника.
Три дня Орехов и учительница химии ходили по толкучке, размещавшейся на окраинной улице. Здесь меняли брюки на пшено и селедку на таблетки сульфидина. Сбывали с рук древние подсвечники, соблазняли самодельными леденцовыми петушками, играли в «три листика» и рассказывали по картам твою жизнь на десять лет вперед. Божились, попрошайничали, пили магарыч, ловили простаков и сами попадались на удочку.
Здесь продавали все на свете. От ворованной неотбеленной бязи, ветхозаветных патефонов, новеньких, янтарно-желтых, американских ботинок до роскошных гардин, которые, если верить продавцу, украшали то ли виллу Геббельса, то ли охотничий домик Риббентропа.
Ни одну вещь Николай не покупал с таким выбором и придирчивостью, как ватник для Кашина. Он безжалостно ковырял подкладки, мял и тискал материю, чуть не зубами пробовал каждый шов и придирался к пуговицам.
В конце концов он нашел то, что хотел. Разыскал в людской толчее демобилизованного солдата. Тщедушного, почти мальчишку с пронзительно синими глазами, радостными и стеснительными. Солдат продавал армейский ватник. Почти новый, с незалоснившейся еще подкладкой и щеголевато простроченным воротником. В ватнике был единственный дефект — на правом плече белела дырка, затянутая суровыми нитками.
— Под Берлином навылет прошла, — объяснил солдат. — Даже кости не задела… Бывает же такое!
Солдат широко улыбнулся, и Николай улыбнулся ответно. Это же в самом деле здорово, когда под Берлином пуля не задела у человека кость, и теперь он почти дома.
— До Дубровинки на пригородном, а там пятнадцать километров пехом… От Смоленска до Берлина топал, а тут пятнадцать километров — смехота! Деньги на гостинцы надобны. Давай, браток, восемьсот — и по рукам. Это же вещь!
Ватник в самом деле был хорош. Добротная ткань защитного цвета, налокотники на рукавах. Форменные, со звездочками, пуговицы. Армейский ватник — без обмана. И размер почти впору Кашину.
У Орехова было шестьсот рублей, но он рассказал, кому покупает ватник. Солдат помолчал, погладил пальцем дырку на плече и сдался:
— Давай деньги… Где наше не пропадало!
Учительница химии тоже нашла подходящие ботинки, и они пришли к директрисе. Та со всех сторон разглядела покупки, похвалила их, а заодно и посоветовала:
— Вручите так, чтобы ребята поняли… От себя ведь учителя оторвали. Это надо использовать в воспитательных целях. В педагогике нет мелочей.