У дома ее поджидал Адам с недовольным выражением лица.
— Часа три ищу тебя. Где шляешься?
— Да так, гуляла… А что случилось?
— Этот старый идиот, — взорвался Адам, — все же надумал!
Ева поняла, что речь идет о Бжецком.
— И что же вы решили? — спросила она с беспокойством.
— Пока ничего. Мы вообще уже отвыкли действовать…
Прислуга едва успела открыть Еве дверь, как в прихожую выбежала Зося Бжецкая, растрепанная, с темными, будто после бессонной ночи, кругами под глазами. Прежде чем поздороваться с Евой, проверила, закрыта ли дверь на щеколду, и повернула два раза ключ.
— Ну наконец-то! Я уж думала, что не придешь. А они? Что они говорят?.. Пойдем, сама увидишь. Я уже ничем не могу помочь, пусть делает, что хочет.
В комнате, занимаемой адвокатом, бросалось в глаза прежде всего висевшее напротив двери огромное зеркало. Ева остановилась на пороге и увидела в нем Бжецкого. Вид у него был жалкий. Чтобы не засмеяться, Ева даже закусила губу.
— Этот мундир, — сказала Зося, — отец надевал в последний раз на учения в двадцать девятом году.
— Вот именно, — подтвердил адвокат. — А сидит прекрасно и не очень еще обтрепался. — Он безуспешно пытался застегнуть крючок на высоком стоячем воротнике. — Теперь, — обратился он к Еве, — покрой у мундиров немного другой, а этот пролежал всю оккупацию и ждал подходящего случая. — При этом он заговорщически подмигнул и хитро улыбнулся.
— Папа, — попросила Зося, — он же мятый и грязный! Давай почищу, поглажу, а потом наденешь.
— Ишь ты какая хитрая! Минуту назад ругала меня по-всякому, а теперь, видите ли, умоляет. — Бжецкий прошелся по комнате. Чувствовалось, что сапоги, которые он давно не носил, теперь ему сильно жмут.
— Объясни ему, — умоляла Зося, — что это не имеет никакого смысла, что это глупый жест, который может ему дорого стоить, что он никому не нужен! Ну скажи же ему что-нибудь!
— Вы же не подлежите мобилизации и знаете это лучше всех.
Адвокат остановился перед ней, и теперь она могла разглядеть вблизи выеденные молью дырки на его мундире.
— Пуговица оторвалась. Зося, принеси, пожалуйста, иголку. Да поскорее.
— Сними мундир, я пришью.
— Нет, не надо. Я сам это сделаю.
— Может, отложите свой визит на несколько дней? Ребята очень сердиты на вас. Они всегда верили каждому вашему слову, а теперь…
— Это хорошо, что верили. Неужели в этом доме нет щетки? Раньше дочери знали, как провожать отцов на войну.
— Разве можно так быстро менять свои убеждения? Ведь завтра весь город будет говорить только об этом.
— А воротник! Если бы у меня была хорошая дочь, то она перешила бы мне крючки.
Зося сунула ему щетку и уселась на кровать. Она плакала, не вытирая слез, не опуская головы.
— Чего ревешь? — Не дожидаясь ответа, Бжецкий повернулся к зеркалу и начал внимательно разглядывать мундир, проверять содержимое карманов, затянул покрепче ремень. — Ну, я пошел.
Зося вскочила с кровати, подбежала к двери и заслонила ее собой:
— Никуда ты не пойдешь, говорю тебе, не пойдешь!
Адвокат с трудом натянул на голову офицерскую фуражку, одна звездочка на которой была неумело пришита черной ниткой, и медленно направился к двери. Остановился, ростом он ниже дочери и, чтобы посмотреть ей в глаза, вынужден был задрать голову вверх.
— Не стоит терять время, я все равно уйду.
Он выглядел совсем беззащитным в этом своем офицерском мундире, сшитом когда-то на сухощавого мужчину, в сапогах, которые все сильнее жали ему, в запыленной, лихо сдвинутой на затылок фуражке.
Ева уселась на кровать и закурила.
Вдруг раздался звонок в дверь, послышались шаги прислуги и голоса в прихожей. Услышав звонок, Зося отпрянула от двери. В комнату вошла их соседка, пани Леская, высокая, худая женщина. Остановилась на пороге и, раскрыв рот, уставилась на адвоката.
— Боже мой, пан капитан…
Бжецкий воспользовался минутным замешательством, ловко проскочил мимо Леской, и спустя минуту они услышали, как хлопнула дверь. Зося бросилась в прихожую.
— Оставь его в покое, — сказала Ева. — Ничего уже не изменишь.
Адвокат Бжецкий шел не торопясь по узкому тротуару, козыряя в ответ на приветствия. Люди останавливались, глядя на него, как на рекламу бродячего цирка.
— С ума сошел старик!
— А может, ему виднее…
Бжецкий шагал, не обращая на них внимания. Когда он вышел на Рыночную площадь, из боковой улочки выскочил вдруг аптекарь, лысый мужчина в очках.
— Мое почтение, пан адвокат! — воскликнул он и замер как вкопанный, загораживая ему дорогу. — Куда это вы направляетесь?
— В армию!
— В какую?
— В такую, какая есть, пан магистр.
Аптекарь окинул взглядом его мундир, взглянул на фуражку и сапоги и наконец остановил свой взор на прикрепленных к мундиру капитана колодках наград.
— А орденов у вас, пан адвокат, извините, пан капитан, как у генерала.
— Что заслужили, то и носим, — не скрывая удовлетворения, ответил Бжецкий.
Аптекарь долго еще стоял, провожая его взглядом, а адвокат замедлил шаг, как будто прощался с Боровицей.
Свернул направо. Собственно говоря, город уже здесь заканчивался. К зданию, которое занимал призывной пункт, вела аллея. По обеим ее сторонам располагались фруктовые сады. Адвокат любил эту тихую улицу и, когда приехал в Боровицу, прогуливался по ней с женой каждый день, они обсуждали разные планы, хотели в будущем, когда он откроет свою контору, построить здесь дом, немного на отшибе, но вместе с тем недалеко от Рыночной площади, чтобы не терять клиентов. Место казалось ему замечательным, особенно для ребенка, да и жена могла бы работать в саду, что она, кстати, очень любила.
Бжецкий остановился на минуту, чтобы еще раз окинуть взглядом это место. А почему они тогда отказались? Он снял фуражку, почесал затылок, никак не мог вспомнить.
И вдруг почувствовал сильный удар, потом другой и упал на землю, зажав в руке свою офицерскую фуражку.
Цена доверия
Хорунжий Лекш передал рапорт Кутрыны непосредственно майору Свентовцу, поскольку заместитель командира батальона выехал в Люблин. В нем Кутрына сообщал:
«Рядовые Венцек и Бенда, разговаривая с подпоручником Олевичем, заявили, что члены АК, которые служат в Войске Польском, не должны принимать присягу. По их мнению, следует демонстративно отказаться от этого во время торжественной церемонии. Подпоручник Олевич на это недопустимое заявление рядовых не прореагировал».
Майор Свентовец должен был принять решение: либо передать рапорт Кутрыны офицеру контрразведки, либо разобраться во всем самому. Принять решение ему было нелегко, поэтому он уже дня два тянул с этим вопросом.
Утром на территории лагеря были вывешены плакаты, которые привез из Люблина заместитель командира полка: «Смерть убийцам из АК!», «Реакция погубила Польшу». Было воскресенье, бойцы гуляли по подернутым октябрьской дымкой аллеям и читали отпечатанные большими красными буквами на серых листах бумаги тексты. Лица у всех были одинаково серьезные, и на них нельзя было различить ни возмущения, ни одобрения. Майор машинально козырял, когда они, увидев его, вытягивались по стойке «смирно», заглядывал им в глаза, шевелил губами, как будто хотел что-то сказать. Он прошел туда и обратно по главной аллее и вернулся к себе.
Свентовец не верил Кутрыне, вспомнил его лицо — в нем было что-то угодническое, как у слуги. Он не любил таких людей. Сам из АК, а выдает своих товарищей. Почему? Личные счеты? Честный такой? Подслушивал их разговоры — в этом не было никакого сомнения.
Майор снял мундир и расхаживал теперь по комнате в одной рубашке, чуть ссутулившись, жестикулируя, как будто кого-то убеждал.
Попытался заставить себя думать об Олевиче и о тех двух бойцах, но постоянно погружался в воспоминания. Пстроньский как-то сказал: «Ты чересчур уж часто говоришь: не верю, сомневаюсь». Свентовец возмутился тогда: «Потому что вы не принимаете во внимание судьбы людей! Сложные, запутанные, к ним нельзя подходить с одной меркой». «На войне есть только противоборствующие стороны и действует простой принцип разделения: они и мы, тут нет никаких нюансов, полумер, компромиссов».
Когда Виктор был арестован, Свентовец плакал навзрыд. Виктор, известный среди подпольщиков под псевдонимом Отец, был его старым товарищем по партии. Он прибыл в Варшаву из Львова в 1942 году. Прожил трудную жизнь, участвовал в сентябрьской кампании 1939 года, бежал через Буг, а до этого провел восемь лет в «санационной каталажке». Одним словом, находился на свободе всего двадцать пять месяцев.
Свентовец не знал другого человека, который бы столь решительно отказывался от всего личного ради общего дела. Даже его небольшая комнатушка на Таргувке[16] служила главным образом местом для нелегальных встреч, и, кроме стола и кровати, в ней ничего не было.
«Как вы могли подвергнуть такой опасности товарища Виктора?»
Нет, вплоть до сегодняшнего дня Свентовец не чувствовал себя виновным.
Зимой 1942 года Отца и Болека — такой псевдоним носил тогда майор — направили в Краков, поручив им важное партийное задание. Болек хорошо знал город, людей, имел несколько, как ему казалось, надежных адресов.
Приехали вечером, стоял сильный мороз. Замерзшие и голодные, они отправились на Гродскую улицу, к товарищу, с которым Болек познакомился еще до войны, но его квартира оказалась запертой. Постучали еще раз, из соседних дверей появилась старушка, окинула их испуганным взглядом и многозначительно сказала: «Чего стучите? Нет его».
Приближался комендантский час. И тогда Свентовец предложил поехать к брату, не сказав Отцу ничего о том, с кем ему предстоит иметь дело. Должен ли он был объяснить ему все? С братом они всегда были друзьями. Францишек старше Болека на десять лет, он был уже человеком зрелым, со сложившимися взглядами. Кадровый офицер, окончил военную академию, довольно быстро продвигался по служебной лестнице. Ничего, кроме карьеры и обеспеченной жизни, его не интересовало. В сентябре 1939 года никуда не бежал, не попадал в плен, жил в Кракове, работал на железной дороге и, скорее всего, участвовал в конспиративной деятельности.