Потом наступит тишина — страница 18 из 67

Котва уже не сомневался в том, что бараки подожгли, надо было расставить караулы почаще, с учетом возможности нападения…

Стало светлее, на небе появилась луна, яркое зарево освещало горизонт. Бойцы шли гуськом, молча. Котва слышал их шаги, иногда треск сломанной ветки, удар ботинком о камень. Издалека до них долетали крики людей, они то утихали, то вспыхивали с новой силой, как огонь во время тушения пожара.

На полпути от бараков к дворцу перед ними выросла фигура человека — он появился неожиданно, как будто прятался до этого в зарослях или выскочил откуда-то на дорогу. Он был от них совсем близко, они да же слышали его шаги.

— Стой, кто идет?!

— Олевич.

На груди подпоручника висел автомат, он был без фуражки, вытирал рукавом пот со лба.

— Ждал насоса, — объяснил, — но его все нет. И старосты тоже. Хочу направить кого-нибудь в деревню узнать, что же произошло…

— И поэтому, — тихо заметил Котва, — ты разгуливаешь один, бросив бойцов без командира.

— Я оставил вместо себя сержанта Скерлиха.

— Надо было послать связного.

— И что мне теперь делать?

— Возвращаться с нами.

Олевич поинтересовался обстановкой в бараках. Пока Котва рассказывал, тот все время вытирал лицо, как будто собирался содрать пот вместе с кожей.

— Сукины дети!

— Прошляпили. Отправились сюда, как на экскурсию, на митинг, на собрание. Забыли, что война еще не кончилась.

Подошли уже к парку. Висевшая над деревьями луна светила им прямо в лицо, темно-синий парк, как каменная стена, преграждал им дорогу.

Котва вдруг остановился: ему захотелось закурить. Он вынул из кармана пачку сигарет, попросил у Олевича спички. Бойцы вполголоса разговаривали.

— Можно закурить, товарищ подпоручник?

— Курите.

Глубоко затягиваясь табачным дымом, Котва не спускал глаз с темной стены деревьев. Ему все время не давало покоя предчувствие, что там кто-то есть. Глупости! Ведь минуту назад по аллее парка прошел, причем совсем один, Олевич. Издалека снова долетели приглушенные крики. Котва прислушался и отчетливо услышал высокий женский крик; его сердце тоскливо сжалось. Бросив недокуренную сигарету, подпоручник громко выругался и двинулся вперед. Шел быстрым шагом прямо на темную стену. Олевич немного отстал. Перед Котвой уже выросли первые деревья, он увидел ведущую в сторону дворца аллею — она напоминала пробитый в темной стене узкий коридор, — в конце которой маячили огоньки. И вдруг грохнул выстрел; он увидел совсем рядом яркую вспышку огня и почувствовал сильный удар, ему показалось, что все тело его разрывается на части… но боли не ощущал, как под наркозом.

Бойцы на минуту опешили, и, только когда раздался второй выстрел, Олевич скомандовал: «Ложись!» — а сам бросился к Котве. Прикрыл его собой и выпустил пару очередей из автомата по кустам, в которых могли прятаться напавшие на них люди. Двое бойцов с дороги, не дожидаясь приказа, тоже открыли огонь. Но из кустов никто не отвечал, воцарилась тишина, и вскоре до них снова долетел шум голосов из поместья. Олевич выпустил еще одну очередь и занялся Котвой. Подпоручник лежал навзничь посреди аллеи… Пуля попала ему в грудь. Когда Олевич расстегнул мундир и разорвал рубашку, он ощутил на своих ладонях что-то теплое и липкое. Кровь… Он склонился над телом и приложил ухо к груди — сердце не билось.

— Подпоручник Котва убит, — сказал он поднимавшимся с земли бойцам.

Сержант Скерлих, старый, опытный партизан, тотчас же выслал дозор к тому месту, откуда стреляли. Бойцы обшарили парк, но никого не обнаружили. Наступила полная тишина, пожар угасал, зарево, которое охватывало совсем недавно полнеба, постепенно бледнело, появились звезды.

Майор Свентовец, к которому Олевич немедленно направил связного, распорядился прочесать весь парк. Но это не дало никаких результатов. Впрочем, нападавшие имели достаточно времени, чтобы скрыться, а вступать в открытый бой, видимо, не хотели… Никого не обнаружили и в деревне; только у входа в гминный комитет лежал труп старосты.

Оба взвода вернулись во двор поместья.

По главной аллее парка тянулось угрюмое шествие жителей бараков; люди шли молча, как на похоронах, мужчины тащили остатки уцелевшего имущества, женщины несли детей. Проходили мимо солдат и через выломанные двери входили во дворец, располагались прямо на полу, в комнатах, прихожих, кухнях. Места едва хватило, чтобы каждый мог поставить свои вещи.

Олевич проверил личный состав обоих взводов и доложил майору, что все в сборе. Свентовец подошел к построившимся в две шеренги бойцам, молча постоял минуту, как будто разглядывая в темноте их лица, а потом тихо, но внятно сказал:

— Погиб подпоручник Котва, который всего два месяца назад пришел в Польшу с 1-й армией. Это был прекрасный человек и отличный офицер, а такие люди нам очень нужны для борьбы с немцами. Но фронт проходит не только по Висле, он проходит везде. Вы сами в этом убедились. Те, кто ненавидит народную Польшу больше, чем немцев, напали исподтишка, лишили людей крова, их убогого имущества, хотели помешать разделу земли. Не помешают. Мы отомстим за смерть подпоручника Котвы, а батраки и крестьяне из деревни возьмут в свои руки имение Леманьского. Возьмут его сами, а мы, бойцы 2-го батальона, пока не отправимся на фронт, будем им всячески помогать.

Дворец постепенно заполнялся людьми, в окнах горел свет, люди выходили в парк и возвращались с охапками сухих веток, а посредине двора стояла телега, на которую положили тело подпоручника Котвы.

Все это происходило на глазах Маченги, и он не думал уже ни о Марии, ни о чем-либо другом. Только сжимал кулаки и бормотал себе что-то под нос, а когда траурная процессия покидала деревню, он, шагая за телегой, сказал, обращаясь к идущему рядом Болеку:

— Сукины дети!

— Кто? Ах да, ты об этом…

Звезды сверкали на черном небе, со всех сторон бойцов окружала темнота, перед ними лежала плоская, как классная доска, равнина.

Ева

Кольский не ожидал, что на опушке леса, разделявшего Черемники и Боровицу, он встретит Еву, прогуливавшуюся в одиночестве по широкой, раскисшей от затяжных осенних дождей проселочной дороге. Он приходил сюда почти каждый день, когда было время, чтобы полюбоваться Боровицей, которая была хорошо видна с небольшой возвышенности. Над верхушками деревьев торчал тонкий, как игла, отполированный до блеска шпиль небольшого костела, чуть подальше виднелось здание гимназии, а невысокие каменные дома на главной улице выглядели отсюда как расставленные на рельефной карте спичечные коробки.

Кольский садился обычно на холмик под старой пограничной вышкой, закуривал и, задумавшись, восстанавливал в памяти отдельные картинки детства: катание на велосипеде, пропуски уроков, чтение запрещенной литературы. Он заново переживал свои обиды, свое неудачное возвращение, наконец, свою тоску, которую ничем нельзя было заглушить. Достаточно было спуститься с холма, чтобы через пятнадцать минут оказаться на Рыночной площади, однако дальше опушки леса он не ходил.

В тот день, когда два взвода роты отправились в Гняздов, в имение Леманьского, он вышел раньше обычного на прогулку в сторону Боровицы.

В хате, стоявшей на отшибе, располагались советские связисты, охранявшие телефонную линию. Солдаты, соскучившиеся по родине, пели грустные песни.

Ты теперь далеко-далеко,

Между нами снега и снега, —

выводил высокий юношеский голос, —

До тебя мне дойти нелегко,

А до смерти — четыре шага, —

заканчивали другие в разных тональностях.

Кольского всю дорогу преследовали эти слова, он бессознательно повторял их, сидя на своем «наблюдательном пункте». Но они сразу же вылетели у него из головы, когда он увидел Еву.

На Еве был темно-синий плащ, на голове яркая косынка. Она поднималась вверх, глядя прямо перед собой, не замечая его; ему не верилось, что это она, но, когда он наконец убедился в этом, его охватила тревога: а вдруг не дойдет, повернет назад?

В ясный, погожий полдень Кольский мог хорошо разглядеть ее лицо, небольшие морщинки вокруг рта, приоткрытые от учащенного дыхания губы.

Как он мог забыть ее! Наступило прозрение, и он с болезненной ясностью понял, что она нужна ему и что он не представляет без нее своей жизни. Но Кольский не поднялся навстречу Еве, пока она не увидела его. И только после этого он начал медленно, нарочито медленно, изо всех сил стараясь не побежать, спускаться вниз.

Ева, видимо, поняла состояние Кольского и поэтому заговорила с ним тихо, серьезно, словно доверяя ему важную тайну. Эдвард покорно выслушал множество упреков, высказанных ему Евой, и был готов, к своему удивлению, тотчас же попросить у нее прощения… А разве не он сам говорил Котве, почему ноги его не будет больше в Боровице! Дыхание Евы, ее руки, ноги в высоких ботинках со шнуровкой — разве могло в эту минуту существовать для него что-то более важное?!

— Я так ждала тебя! — сказала Ева. — Очень ждала! А ты…

…Он послушно шагал за ней в направлении Боровицы; сгущались сумерки, городка уже не было видно. Кольский взял Еву под руку, но тотчас же испугался своей решительности. Столько было мучений, раздумий, а надо лишь было взять да постучать к ней в дверь и пригласить на прогулку.

«Провожу до окраины, — подумал он, — и попрощаюсь. Пусть все останется по-старому».

— Мне очень тяжело, — сказала она вдруг. — А ты не хочешь ничего понять.

— Почему ты так считаешь?

Темнело, издалека долетал шум моторов; Ева прибавила шаг.

— Ты как будто не от мира сего. Не перебивай, я не хочу говорить на эту тему. Не надо. Это ты считаешь, что надо. Это ты ушел, а не я. Это ты забыл, о чем разговаривают влюбленные, когда остаются наконец вдвоем после долгой разлуки.

— Забыл? Нет, не забыл. Это твои друзья считают, что я не от мира сего…

— Перестань. Очень тебя прошу. Ты действительно не знаешь, о чем говорят влюбленные.