Потом наступит тишина — страница 3 из 67

— Поймите меня правильно, товарищ генерал, — сказал ему однажды Свентовец, — я отнюдь не считаю, что личная храбрость определяет ценность человека. Но в условиях, в которых мы находились, на командиров ложилась особая ответственность. Нам приходилось завоевывать людей вопреки сложившимся и казавшимся бесспорными стереотипам. В период оккупации вы не были в Польше, поэтому вам трудно представить это себе… У тех были кадры, оружие, деньги… Но мы благодаря своей настойчивости все время давали знать о себе, не только вынудили их считаться с нами, но даже перехватили у них инициативу. Им пришлось как-то реагировать на это. Конечно, правда была на нашей стороне. Они вели самоубийственную политику, многие это понимали, но все же им удалось увлечь за собой тысячи людей, которых мы не сумели вырвать из-под их влияния. В этом заключалась наша трагедия.

Почему я об этом говорю? Для вас, людей в военной форме, все гораздо проще: вы знаете, сколько у вас полков и дивизий, надо только ими умело распорядиться и победить противника. Мы же рассчитывали только на свою смелость. Иногда мы проводили бесполезные с военной точки зрения операции… несли потери, но мы видели, что наши ряды после этого растут.

В сорок втором мы работали с Пстроньским в Келецком воеводстве. Наш отряд насчитывал тридцать человек, десять винтовок, два пистолета. И вот нам поручают первую серьезную операцию — ликвидацию начальника жандармерии в Бжезинах. Это был опасный тип, повсюду имел свою агентуру, схватил нескольких наших товарищей. Худой, высокий, на щеке шрам, хорошо говорил по-польски.

Провели разведку. Оказалось, у него была любовница, жила на окраине города в небольшом доме с садом, дальше — поля, шоссе, лес.

Для участия в операции Пстроньский выделил двенадцать человек; девять — охранение, трое — для захвата. Дважды расставляли сети — безрезультатно, на третий раз жандарм явился. Залегли в картофельном поле у дороги. Был поздний сентябрьский вечер.

На выполнение задания отправились втроем: Пстроньский, я и молодой паренек, совсем еще мальчишка, Казик. Дверь открыла женщина. Она не успела даже крикнуть. Мы ворвались в комнату; тот тип сидел, развалившись в кресле, без ремня и пистолета. Мы думали, что Пстроньский тотчас же пристрелит его. Гитлеровец стоял перед нами с поднятыми руками и дрожал как осиновый лист. Дорога была каждая минута.

Разведка, как потом выяснилось, была проведена спустя рукава — мы не знали о том, что в доме находился еще один человек… А он, этот третий, позвонил по стоявшему в другой комнате телефону в жандармерию и спрятался в подполе. Пстроньский же решил вначале допросить немца, выудить у него фамилии агентов.

«На колени!» — рявкнул Пстроньский. Немец повалился на пол, и тогда Казик увидел цепь жандармов; они приближались к дому со стороны шоссе, шли быстрым шагом, а наше охранение почему-то молчало. Полковник выстрелил, мы бросились к двери, на крыльце остановились на секунду, решая, в какую сторону идти, но не успели добежать до калитки, как застрочил ручной пулемет. Наконец и наши открыли ответный огонь.

Мы бежали к лесу по картофельному полю, увязая в мокрой глине. У нас были еще все шансы спастись.

И вот тогда-то мы обнаружили, что нет Казика. Пстроньский оставил нашу группу в поле, а сам вернулся. Казик лежал у калитки, пуля попала ему в голову, кровь залила глаза, он, наверное, даже не мучился.

— А дальше что? — спросил генерал.

— Из всей группы в живых осталось только четверо, — сказал Свентовец. — К лесу пришлось пробиваться уже с боем.


Свентовец был пожилым человеком. Из него вышел бы прекрасный учитель. Векляр вообразил, как он стоит на кафедре, подняв вверх два пальца, привлекая к себе внимание учеников. Труднее было представить его в боевой обстановке. Сумеет ли он увлечь за собой людей, заставить их побороть страх, который прижимает к земле, не дает поднять голову?

И все же генерал подписал рапорт майора и даже добавил, что из него вырастет отличный боевой офицер.

Векляру будет недоставать Свентовца. Это уж точно, но вместе с тем что-то в нем вызывало беспокойство у генерала. Пстроньского он уважал, хотя и не всегда с ним соглашался и, что тут скрывать, не любил. Майора же — не всегда понимал. Взять хотя бы эти его воспоминания… Что, собственно говоря, Свентовец хотел этим доказать? Личную храбрость Пстроньского? Неизбежность потерь? Тяжелые условия партизанской жизни? Это и так всем ясно. Или взять его рапорт… Действительно ли он хотел попасть на фронт? Искренней ли была его просьба? Ну что ж, в любом случае человек он неглупый и смелый. Справится.

3

Посетитель, которого впустили к Векляру, оказался коренастым толстяком. Он уселся по другую сторону письменного стола, закурил трубку и уставился на генерала маленькими моргающими глазками.

— Вы меня не узнаете?

— Нет, не узнаю.

— Моя фамилия Бжецкий, я из Боровицы.

Опять Боровица! Векляр порылся в памяти! Ну конечно же!.. Медная табличка на Рыночной площади: «Стефан Бжецкий, адвокат». Он же был защитником Векляра на суде в 1929 году!

— Что вас ко мне привело?

Посетитель отвечал, не вынимая трубки изо рта. Явился к генералу, поскольку знает его давно, еще с довоенной поры. Правительство, а точнее, делегатура правительства[4] еще во время оккупации назначила его на ответственную должность в Люблине. Он приступил к исполнению своих обязанностей до вступления русских войск. Занял вместе с сотрудниками отведенное им здание, но вскоре их оттуда попросили. Тогда он явился к новым властям, заявив, что подает в отставку. Те встретили его заявление с недоумением.

— Никак не могли понять, отчего я отказываюсь…

— Так что же вас ко мне привело?

Толстяк развел руками:

— Не с кем поговорить, не знаю, к кому обратиться!

— Поэтому пришли ко мне? Так о чем же вы хотите поговорить со мной?

— Как это — о чем? — Лицо Бжецкого приняло каменное выражение, черты стали более резкими и жесткими. — Оккупация закончилась, формируется или должно формироваться польское государство. И я считаю своим долгом участвовать в этом.

— Правильно. Это долг каждого поляка: участвовать в меру своих сил в создании нового государства.

Бжецкий махнул рукой:

— Дело не в долге. Я решил поговорить с вами начистоту. Человек я уже не молодой, и бояться мне нечего. Пять лет был на конспиративной работе, набрался кое-какого опыта… Вы меня понимаете? До войны, кроме работы и семьи, меня ничто не интересовало, от политики был далек, хотя иногда выступал защитником на процессах коммунистов. Тогда мне казалось, что та Боровица сохранится до конца моих дней. Что ж, все пошло прахом… — Помолчав немного, прибавил слегка изменившимся голосом: — Жена моя погибла в Дахау.

— Сочувствую вам…

— Спасибо. И снова дело не в этом. К адвокатской практике я уже больше не вернусь, а сидеть без дела не могу. И чем же мне теперь заниматься? Нелегальной деятельностью? Не буду, поскольку считаюсь с реальной действительностью, а она такова, что вы пришли сюда и, по-видимому, уже не уйдете… — Трубка у него погасла, генерал наклонился и протянул Бжецкому зажигалку. — Не уйдете. У меня нет особых причин приходить в восторг от этого, я думаю, вам понятно. Но это так. Поляки — странный народ, удивительно легко позволяют обманывать себя; пять лет мы верили Англии, пора наконец избавиться от этой веры. Народ не может вести бессмысленную и самоубийственную политику. Короче, я хочу выяснить: можно ли с вами сотрудничать? Разумеется, я говорю это только от себя лично и речь идет только обо мне.

— Можно ли с нами сотрудничать?! — рассмеялся генерал. — Я не понимаю вашего вопроса. На ваших глазах нарождается новая Польша, люди вступают в Войско Польское, крестьяне делят помещичьи земли, прогнали оккупантов, а вы задаете такие вопросы!

Бжецкий склонился еще ниже, коснулся подбородком лежащего на письменном столе толстого стекла.

— Мы говорим на разных языках, — промолвил он. — Мне может не нравиться ваша земельная реформа, ваши экономические решения, но это все детали. — Он умолк, а потом вдруг добавил: — Да вы этого не поймете…

— Что за чушь!

— Не чушь, генерал. Я старше вас, прожил иную, чем вы, жизнь. Я многое могу понять и со многим согласиться, но я должен твердо знать одно: имею ли я дело с людьми, которые проводят польскую политику?

— А что, по-вашему, означает «польская политика»?

— Она может быть разной: у одних заслуги — больше, у других — меньше, эти — плохие, те — хорошие. Можно спорить по поводу союзов и границ, характера конституции и необходимости экономических реформ. Можно даже лезть друг на друга с кулаками. Можно порицать Пилсудского. Но Пилсудский проводил польскую политику, хотя и допускал грубые ошибки; Сикорский тоже…

— Может, еще и Бек? «Польскую» сентябрьскую политику?[5]

— Да, имею смелость утверждать. Плохую, глупую, но польскую…

— Я бы сказал…

— Знаю, что скажете: буржуазную. Но прилагательные меня не пугают.

— Итак, снова болтовня о Польше как республике СССР…

— Упрощаете, генерал. Речь идет как раз о том, что вы считаете главным: Польша или политический строй?

— Не существует такой дилеммы. Единственно возможная, независимая Польша — это народная Польша…

— А гарантии независимости?

— Какие еще гарантии?

Толстяк кивнул:

— Никаких гарантий нет. Только добрая воля России.

Генерал махнул рукой:

— Избитые приемы вашей пропаганды! Ну тогда верьте в добрую волю Англии, если вам так уж хочется. У меня никогда не было желания убеждать вас. Никогда, — повторил он. — А впрочем, задумайтесь, на каком основании и от чьего имени вы задаете вопросы? Хотите сотрудничать? Пожалуйста, работы всем хватит. Только запомните, вам тоже могут задать вопрос: а можно ли вам доверять?

— Мне?

— Вам, пан Бжецкий. Что вы делали во время оккупации? Чем занимаетесь теперь, когда мы напрягаем все наши силы, чтобы отправить на фронт еще несколько новых польских дивизий? Не хотите нашей Польши, хотите другой — это понятно. Но можно ли вам верить, действительно ли вы будете честно сотрудничать с нами?