— Я представляла вас, товарищ майор, совсем другим, — промолвила она.
— И теперь разочарована?
— Нет, наоборот. Думала, что вы более суровый.
— Так я же такой и есть…
Издалека глухо доносилась канонада. Они остановились.
— Артиллерия, — сказала девушка. — Но почему-то стреляют на востоке. Слышите?
Рота отдыхает. У Кольского теперь много свободного времени; если ночью не начнется бой, можно забыться, стоит лишь покрепче закрыть глаза. Но ему хотелось, чтобы эта тишина тянулась как можно дольше. На темном небе сверкают звезды. В детстве он мечтал о путешествиях к звездам и представлял себе, как ракеты несутся в космическом пространстве. Они уходят в небо с космической скоростью, достигают стратосферы, затем зависают и сверкают, как новые звезды, или медленно опускаются на землю. Расстояние до луны триста восемьдесят тысяч километров. Это, наверное, не так уж много, если учесть… Что учесть?
В этом городке впервые за прошедшие пять дней разместился сразу весь полк, а значит, и санитарная рота. Достаточно пройти несколько улиц, мимо здания штаба, и ты на месте. Давно надо было это сделать. В одном городе, в одном полку, боже мой, об этом можно только мечтать! Но ему совсем не хочется идти туда… Смешно, но он даже не предполагал, чем все это может кончиться…
Нельзя ни в коем случае оглядываться назад — простая и непогрешимая истина. «Дорогая моя, в жизни за все надо платить, любовь тоже имеет свою цену, она для тебя была слишком высокой, и ты сама решилась на это… Я заплатил все, до последнего гроша, и могу теперь целиком посвятить себя войне. Нет, дорогая моя, сейчас не до этого».
Кольский уставился на потолок, в комнату заглянула луна. Ординарец Стельмачонок стирает на кухне портянки. Старшина роты, по прозвищу Казак, спит на кровати между шкафом и буфетом. В большой комнате за кухней, уставленной старой мебелью, сидит в одиночестве Лекш — в одной рубашке, рядом, на стуле, пистолет. Он листает книгу, аккуратно переворачивая страницы.
— Тебе нравится такая война?
Лекш поднимает на Кольского глаза.
— Такая, — говорит он серьезно, — мне тоже не нравится.
Кольский машет рукой:
— Ты неисправим. — Сняв мундир, он садится с Лекшем рядом. Оба, правда, слабо знают немецкий язык и с трудом разбирают готический шрифт, но тут дело проще — почти на каждой странице помещены иллюстрации с изображением обнаженных женщин.
— Хорошенькое занятие, — говорит Кольский.
Лекш захлопывает книгу, краснеет. Он вообще часто краснеет и в такие минуты теряется, становится смешным.
— Зачем закрыл? — смеется Кольский. — Полистай еще, может, вспомнишь свою девушку.
— Девушек вспоминать некогда. Все хочу поговорить с тобой. О Фуране.
— Догадываюсь.
— Возможно. Я только что был у него. Разговаривал с его заместителем, толковый парень, а потом с Кутрыной и Маченгой.
— Неразлучная парочка. И чего же им надо?
— Кутрыне ничего, а вот остальные настроены резко против Фурана. Ты представил его к награде?
— Представил. А в чем дело?
— Ему никак не могут простить того случая на лугу, когда он напрасно погубил столько людей…
— Знаю, сам видел. Ну и что?
— Как это — что? — взорвался Лекш. — Какого черта было устраивать этот спектакль?! Надо воевать, это тебе не театр. Лежат, как на стрельбище.
— Но дом-то он все-таки взял.
— Взял, но какой ценой!..
— А как будто ты знал, в какую цену он нам обойдется. Брось свои подсчеты. Послушай-ка лучше, замполит, что я тебе скажу: мы на фронте всего пять дней, солдаты еще не обстреляны как следует, и ты сам знаешь, как трудно поднять их в атаку… Фуран толковый парень, бывает, что перегибает палку, но он хорошо усвоил, что на войне иногда нельзя щадить ни себя, ни других. Ничего не поделаешь, обстановка такая. И еще скажу тебе: не болтай на эту тему с бойцами, такая политработа ни к черту не годится. Они должны верить ему, иначе все пойдет насмарку. Что надо и что не надо — знаю я, и все…
— Брось свою принципиальность.
— И ты должен вести себя так же. Мы же на войне, а не в тылу. А ты слюни распустил, болтаешь черт знает что, ходишь жалуешься, а какие у тебя солдаты — только что оторвали их от маминой юбки!..
— Чепуху мелешь. — Лекш горячится, его очки сползают на кончик носа, лицо краснеет. — Пять дней! Бывало, что на войну шли прямо из дома. Им было что вспоминать: последний мирный день, девушку, свои планы на будущее — и вдруг война! А они? Спроси, кто из них помнит свой последний мирный день и о чем они в то время думали? Американцы прибывали на фронт из мирных городов — садились в поезд, на вокзале девушки дарили им цветы. А мы вступили из одной войны в другую не зелеными новобранцами, а обстрелянными за годы оккупации солдатами. Сейчас мы переживаем заключительный героический этап нашей борьбы, и нам есть чем гордиться.
— У тебя все?
— Не знаю. — Лекш успокаивается и садится на диван. — В Польше даже самый молодой призывник, неоперившийся сопляк, прошел уже немало военных дорог.
— Ладно, ладно, — говорит Кольский. — Это все философия. Солдат есть солдат, он должен научиться стрелять и привыкнуть к фронтовой жизни. Тем более если приобрел солдатскую закалку во время оккупации.
— Солдат надо беречь.
Оба умолкают, в комнате воцаряется тишина.
За окном тоже тишина. На кровати пуховые одеяла, белоснежные простыни — давно не приходилось спать в таких постелях. Сколько времени осталось еще до рассвета? Кольский смотрит на часы, застегивает мундир, передвигает кобуру с пистолетом на живот.
— Уходишь?
— Да.
— Куда?
— В кино.
— Я спрашиваю серьезно.
— Не твое дело. Может, схожу к девушкам, о которых рассказывал Казак.
— Никто в нашей роте не волочится за немецкими девками.
— Тоже мне святые нашлись.
— А может, поищешь все-таки санитарную роту?
Кольский застегивает последние пуговицы, надевает пилотку и, прежде чем уйти, останавливается посреди комнаты.
— Что ты хочешь этим сказать?
Лекш встает с дивана красный как рак, но совершенно спокойный, каким он бывает каждый раз, когда дело доходит до стычек с командиром роты.
— То, что слышал. Сходи лучше в санитарную роту. Завтра, может, не выберешься, а послезавтра может быть уже поздно.
— Давай без намеков, говори по-человечески. Она была у тебя?
— Ну, скажем, я ее видел.
— Я спрашиваю: была она у тебя или нет?
— Разговаривал с ней. Я как-никак самый близкий твой друг.
— И что ей нужно было?
— Не скажу, дал слово! А почему ты с ней так поступил?
— Узнаешь на том свете.
— Послушай! Я понимаю твое состояние, знаю и сам помню, как она вела себя… Но… она же ведь здесь.
— Ни черта ты не понимаешь! Нет у меня к ней никаких чувств, она меня совершенно не интересует. А ты не лезь ко мне в душу и не строй из себя друга. Тоже мне ангелочек нашелся. Решил сосватать, что ли, по политическим мотивам? А на будущее запомни: не суй нос не в свое дело.
Лекш снимает очки и, склонившись над столом, протирает их грязной тряпкой.
— Извини, — говорит он.
Кольский идет к двери, резко распахивает ее и, задержавшись у порога, оборачивается:
— Послушай, я не хотел тебя обидеть, но ты сам виноват. — И уходит.
«Таких ночей в Боровице не было, даже небо здесь совсем другое, а проступающие на его фоне острые крыши домов похожи на театральные декорации. Сколько еще осталось до рассвета? А может, пойти поспать, а то еле стою на ногах… Жаль, нет Котвы. Тот тоже любил пофилософствовать, но он меня понимал. Может, объяснить все Лекшу?»
Далеко за городом, с какой-то высоты, застрочил пулемет — раздалась одна очередь, потом другая. Где-то у самого горизонта взметнулась вверх и рассыпалась ракета. Кольский, стоя на мостовой, прислушивается к доносившейся с запада артиллерийской канонаде.
Поручник наискось пересекает улицу, быстро подходит к стоявшим в глубине двум домам. Кажется, что в них никто не живет — в первом выбиты стекла, за окнами сплошная темнота. Он расстегивает кобуру, заглядывает внутрь дома, видит неясные очертания предметов, большой шкаф, перевернутый стол. Толкает дверь, она не заперта, свет электрического фонарика выхватывает из темноты лежащий на полу стул. Кольский поднимает его и садится.
В доме царит ночная тишина. Закрывает глаза и чувствует легкое головокружение, будто проваливается в безвоздушное пространство.
Автомашины стояли на Рыночной площади. Из кабины вылез полный капитан и, сняв пилотку, вытер рукавом лоб.
— Этот город, — сказал он, обращаясь к водителю первого грузовика, — судя по карте, называется Бёслиц. Нам осталось еще около десяти километров, через час будем на месте.
Шофер, не ответив, поднял капот машины. Бойцы, сидевшие в кузове между бочками, которые приходилось то и дело поддерживать во время езды, услышали глухой стук.
— Авария, — произнес кто-то, высунувшись из-за деревянного борта кузова. — Вылезай, Клосовский, разомнись, «купец» закуривает.
Олевич откликнулся не сразу. Хотя прошло уже несколько месяцев, он никак не мог привыкнуть к своей новой фамилии. Он все время боялся, что кто-нибудь подойдет к нему и скажет: «Какой он Клосовский, знаем мы таких…»
Пребывание в запасном полку подходило к концу, они прошли за фронтом десятки километров, двигаясь по ночам через вымершие городки и поселки, и рядовой Клосовский засыпал на ходу, его будили, он открывал рот и орал во все горло песню вместе с другими. Уже чувствовалось приближение конца войны, на фронт их никто не посылал, и Олевича все больше охватывало беспокойство. «Вернусь домой, — рассуждал он, — героем тыла. И что дальше?» Ему казалось, что ответить на этот вопрос будет легче, если он попадет в какую-нибудь фронтовую часть. Хотелось совершить какой-нибудь геройский подвиг. Пусть все увидят и простят…
Другие ребята из его взвода вели себя спокойно и терпеливо, никто не лез на рожон, каждый понимал, что от своей судьбы не уйдешь. Это были уже опытные, привыкшие воевать люди, которые знали, что даже в последний месяц войны надо, чтобы тебе повезло, чтобы ты остался в живых. Только ему, Олевичу-Клосовскому, некогда было рассуждать, он слушал сводки с фронта и подсчитывал по карте расстояние до Берлина и каждый день пребывания в запасном полку рассматривал как свое личное поражение. «Стоило ли городить все это», — повторял он про себя.