— Мэтт, — говорит Джули.
— Да, — отвечаю я. — Слушаю вас.
— Знаете, зачем я пришла? Потому что мне все известно. Потому что муж отказался прийти.
Я молчу и зачем-то роюсь в карманах. Нащупываю бумажный шарик и пытаюсь определить, что это была за бумажка.
— Я знаю, что Брайан с ней спал. Знаю, что ей… стало хуже.
— Она умирает, — говорю я.
— Не понимаю, что я здесь делаю.
— Мне очень жаль.
— Жаль? Чего вам жаль?
— Я не должен был к вам приходить. Я не знал, что у него семья. Простите.
Джули смотрит на одеяло, переводит взгляд на лицо Джоани.
— Джоани была красавица, — говорю я. — Она не так выглядела.
Джули кивает:
— Я чувствую себя ужасно, и все потому, что злюсь. — Она начинает плакать. — Злюсь на них обоих.
— Я тоже. И это очень странно и очень скверно.
Джули смахивает слезы.
— Когда он вам все рассказал? — спрашиваю я.
— Кто? Муж? — удивленно спрашивает она.
— Да. Он рассказал, когда мы ушли?
— Ничего он мне не сказал, — отвечает она. — Это Сид. Вчера он позвонил нам. Мы с мужем чуть с ума не сошли. Можете себе представить?
— Сид, — говорю я. — Так-так…
— Это, знаете, как…
Джули начинает смеяться, потом обмахиваться рукой. Мне кажется, на нее сейчас лучше не смотреть, и я гляжу в потолок, но потом снова перевожу на нее взгляд, не в силах скрыть раздражение.
— Что смешного? — спрашиваю я.
— Это ужасно, — говорит она.
— Джули, простите, я очень сожалею, но сейчас не время для этого. Мне нужно побыть с женой.
— Я знаю, — почти сердито отвечает она. — Я подумала, что это ужасно… что мой муж отказался приехать. Я решила, что если он не едет, то должна поехать я. Понимаете, я хотела сказать вашей жене, что мне очень жаль.
Возможно, в глубине души она радуется, что мою жену постигла такая участь. Мне не нравятся взгляды, которые она бросает на Джоани; я вижу контраст между ними. Лицо у Джули после отдыха на побережье загорело. Джоани рядом с ней кажется съежившейся, усохшей. Мне хочется защитить Джоани; я чувствую, что люблю ее так, как не любил никогда. Мне хочется взять ее за руку и показать Джули на дверь.
— Он все мне рассказал, — говорит Джули, обращаясь то ли ко мне, то ли к Джоани. — Но я прощаю вас за то, что вы вторглись в мой дом и хотели разрушить мою семью.
— Остановитесь, — говорю я, — не надо.
Она хочет еще что-то сказать; вероятно, она тщательно отрепетировала свою речь, но я не могу позволить ей сражаться с женщиной, которая не может ответить тем же. Куда исчезли утонченность, изящество, элегантность Джули? Она-то считала, что совершит благородный, возвышенный поступок, но на деле это просто гнев. У нее одно желание, одно стремление — как, впрочем, и у меня — защитить то, что принадлежит ей. Это война. Это всегда война.
Я решительно иду к двери и распахиваю ее, давая понять Джули, что ей пора уходить. Она вновь бросает взгляд на Джоани. Может, вытолкать ее из палаты? Мельком взглянув на цветы, Джули отворачивается.
— Он не любил ее, — говорит она.
— Знаю, но, когда он был с ней, он и вас не любил.
Она становится передо мной:
— Я пришла… Я не хотела, чтобы все так получилось. Я просто люблю свою семью, вот и все.
— Она моя жена, — говорю я.
Она ждет, что я еще что-нибудь скажу, но я молчу. Я мог бы сказать: «Она — любовь всей моей жизни. Иди домой, к своей семье, а я останусь здесь». Но я больше не хочу ничего говорить. Последние несколько дней вымотали меня до предела. Уходите, все. Пожалуйста, уходите.
Джули медлит, очевидно колеблясь, она не знает, ло-жать ли мне руку или обнять, но я даю понять, что не нуждаюсь ни в том ни в другом. Я вспоминаю, как поцеловал ее ради того, чтобы поставить на ней свой знак, как Брайан оставил свой знак на моей жене. От этих воспоминаний на душе становится противно. Глупая месть. Из всех женщин для поцелуя я выбрал Джули. Идиот.
Она выходит в коридор, я закрываю за ней дверь и смотрю на пышный букет белых роз. Я подхожу к своей жене, превратившейся в призрак. Сажусь на ее постель. Беру ее за руку, хотя эта рука не похожа на руку моей жены. Трогаю ее лицо, смотрю на запекшиеся губы. Глажу лоб, как гладил ее отец. И молча прошу ее простить меня, но тут понимаю, что она не бог и мне вовсе не нужно возносить к ней молчаливые молитвы.
— Прости меня, — говорю я. — Я люблю тебя. У нас было столько хорошего.
Пришло мое время. Я не хочу обнимать ее, потому что не хочу чувствовать в руках ее бессильное тело; не хочу целовать, потому что ее губы мне не ответят, и все же я ее целую. Я прижимаюсь губами к ее губам и кладу руку ей на живот, потому что отсюда появилось все — моя любовь и боль, гнев и гордость. И хотя я собирался прощаться молча, я произношу вслух:
— Прощай.
Я целую Джоани в шею, прижимаюсь к ней лицом. Прощай. Джоани. Прощай, моя любовь, мой друг, моя боль, мое счастье. Прощай. Прощай. Прощай.
43
Я ставлю свой джин с тоником и смотрю на живую изгородь за окном, затем перевожу взгляд на мать Сида, которая сидит на диванчике. На ней слаксы и блузка. Она явно не привыкла к такой одежде, поскольку то и дело теребит верхнюю пуговичку на блузке и трогает ожерелье на шее. Я отворачиваюсь, чтобы она не подумала, что я ее разглядываю.
Я решил, что раз Сид так поступил, значит, так поступлю и я. Он позвонил Джули. Я позвонил его матери. Мы квиты.
Я протягиваю ей стакан с выпивкой. Мне нравится, что она согласилась чего-нибудь выпить. У меня в руках тоже стакан с выпивкой, к которому мне не очень хочется прикасаться, поскольку он совершенно ледяной. Внезапно сильно похолодало, набежали черные тучи, пошел дождь — самая подходящая сейчас погода.
Мэри держит стакан на весу обеими руками. До меня доходит, что я забыл дать ей подставку и она боится ставить мокрый стакан на деревянный стол. Салфетку для коктейля она смяла и держит в ней запотевший стакан.
— Вы поставьте стакан, не бойтесь, — говорю я.
Она смотрит на длинный деревянный стол и разложенные на нем толстые книги: «Найди свой рай». «Чувство места», «Закон в Америке». Она медлит, пытается разгладить влажный край салфетки, затем все же ставит стакан на стол. Возможно, до нее доходит, что здесь можно вести себя так, как хочется. Она не знает, что два дня назад умерла моя жена Она, с ее погибшим мужем и отступником-сыном, здесь свой человек.
— Знаете, я, вообще-то, не пью, — говорит она. — Тем более в такую рань.
— Понимаю.
Сын очень на нее похож: тот же острый нос и большие, немного раскосые глаза.
— С Сидом все в порядке? — спрашивает она. — Он хорошо себя вел?
Я вспоминаю, как Сид курил травку и сигареты, щипал за задницу мою дочь, хандрил, нес всякий вздор, едва не разрушил семью Брайана, «получил что положено» — по выражению Скотти — от моего тестя.
— Да, — отвечаю я, — Сид нам очень помог.
— Я могу вам заплатить, — говорит она. — За Сида. Вы же его, наверное, кормили.
— Ну что вы, не надо. Не беспокойтесь.
Она обводит взглядом мой дом, сад, бассейн, горку. Я слежу за ее взглядом, затем спрашиваю, не хочет ли она, чтобы я разыскал Сида.
— Он вам сказал, почему я выгнала его из дома?
— Он сказал, что у него умер отец и что он очень по нему скучает.
— У его отца был трудный характер. Но он о нас заботился. Он любил Сида.
— Не сомневаюсь, — говорю я.
— Вы, наверное, думаете, что я ужасный человек, если выгнала из дома родного сына!
У нее усталое лицо. По-моему, она выглядит старше своих лет.
— Ничего я не считаю. С детьми всегда трудно. Иногда ничего другого не остается, и, знаете, это срабатывает. Особенно с Сидом. Та еще овечка.
— Да уж, овечка!
Она смеется; между нами возникает некое внутреннее взаимопонимание — у нас обоих трудные дети, но других нам не надо. Я вижу, что она привезла Сиду один из его любимых журналов, где на обложке девушки на капотах авто или на дорогих мотоциклах.
— Хочу ему сказать, что я ему верю, — говорит она, глядя мимо меня, и я догадываюсь, что она увидела сына.
Он идет по садовой дорожке, выложенной булыжником, в дом, мимо портретов наших предков, мимо столика, на котором разложены карточки с соболезнованиями, мимо черного японского горшка с цветком, который звенит, словно гонг, если по нему постучать деревянной ложкой, обернув ее кухонным полотенцем. Джоани так созывала нас к обеду. «Обед! — объявляла она, ударив в гонг. — Обед!»
— Привет, мама, — говорит Сид.
Она встает, но не трогается с места, а так и стоит, между диваном и кофейным столиком, словно защищаясь. Он стоит возле меня. Я бросаю на него ободряющий взгляд. Мне кажется, он не хочет, чтобы я уходил, но это не моя проблема, у нас просто похожая задача — примириться со смертью и с мыслью о том, что мы знаем, какими на самом деле были наши мертвые. Мы хотим освободиться, умерить их власть над нами, не дать им распоряжаться нашей жизнью, и все же я знаю, что это невозможно, ибо мои мертвые распоряжались моей жизнью веками.
— Спасибо, что приехали, Мэри, — говорю я.
И ухожу. Я слышу их голоса. Мне хочется, чтобы они обнялись, но как я об этом узнаю? Услышать объятие невозможно.
Возле гонга стоит Алекс, и я увожу ее с собой.
— Они разговаривают? — спрашивает она.
— Наверное.
Мы проходим мимо фотографий Джоани. Я не смотрю на них, но знаю, в каком порядке они стоят. Джоани на Мауна-Кеа с Алекс на руках: мы с Джоани в компании друзей обедаем в крутящемся ресторане, после чего нас всех укачало: Алекс на грязном велосипеде катается по банановой плантации; Джоани в бикини на катере: Скотти свесилась за борт, делая вид, что ее тошнит; Джоани в каноэ взлетает на гребень волны, перегнувшись через утлегарь, чтобы лодка не перевернулась.
Скотти лежит на раскладном диване, укрывшись легким одеялом, которое она перетащила сюда из своей спальни. Она смотрит телевизор: последние два дня мы все только и делали, что смотрели телевизор. Я сбрасываю туфли и подсаживаюсь к ней. Алекс тоже. Я лежу и смотрю, как какая-то красотка получает приз за исполнение роли уродины.