«Моисей» Микеланджело представлялся Филиппу воплощением высшей, эпической мудрости, силы духа, глубины постижения тайн природы и общества. Он словно вознесся над добром и злом, познав и преодолев их, поняв их органический синтез как основу бытия. Но в ходе этого познания он должен был стать отверженным от абсолютного добра, и рога являются как бы символом этой отверженности.
Вот в чем суть.
Жизнь, с ее непрерывными социальными потрясениями, — постоянный сплав добра и зла. Революция — это и насилие, и кровь, и жестокость, но все это органически слито с благом раскрепощенного народа, созданием равенства и братства людей.
— Для того чтобы победило добро, нужно, чтобы зло достигло своего апогея, — утверждал Сен-Жюст, резюмируя суть кровавого террора якобинцев II года.
Великий Микеланджело, человек неукротимого духа, разительных внутренних контрастов и противоречий, «Неистовый», стихийно чувствовал нечто подобное и воплотил в своем «Моисее».
«Моисей» — это образ народного вождя, пророка великих потрясений и революций, провозвестника общества будущего.
Понимал ли это папа Юлий II?
Во всяком случае, он что-то почувствовал и сразу же охладел к ранее одобренному проекту. А затем и вообще приостановил его реализацию. И этим же путем пошли его наследники.
Тем более что не только «Моисей» должен был вызывать сомнения церковной (да и светской) элиты.
12
В «пирамиде», запланированной великим скульптором, немалую роль играли персонажи, взятые из античной мифологии (например, статуи «Неба» и «Кибелы»), что должно было насторожить ортодоксальных католиков, нетерпимых к любой языческой «ереси».
Но более всего их насторожили «рабы» Микеланджело.
По генеральному плану гробницы в нижнем ее ярусе помещались фигуры людей в разнообразных позах, обнаженных и связанных по рукам и ногам. Они-то и вошли в историю искусства под именем «рабов».
Их смысл объясняли по-разному, но ни одно из этих объяснений не казалось Филиппу убедительным. Так, говорили, будто «рабы» воплощали провинции, присоединенные Юлием II (?). Некоторые видели в них «свободные искусства», поощряемые престарелым папой (но почему связанные?). Наконец, третьи, не желая вдаваться в полемику, заявляли, будто скульптор вкладывал в «рабов» какой-то сложный и только ему понятный философский смысл.
Филиппу все это представлялось детским лепетом.
Ну разве не видно с первого взгляда, что «рабы» — это весь народ, на плечах которого покоится пирамида? Народ, скованный, согбенный, страдающий и великий в своей силе и долготерпении?
Микеланджело сделал много заготовок для фигур «рабов». Но завершил только две. Именно эти два «раба» должны были сопровождать центральную статую Моисея в последнем, сильно упрощенном, варианте гробницы.
Но они не выполнили этой роли. Оконченная гробница, помещенная в церкви Сан-Пьетро ин Винколи, вместо «рабов» получила две женские фигуры из Ветхого завета — статуи Рахили и Лии, причем обе они были выполнены не великим мастером, а его учениками.
Куда же девались «рабы»?
Оба «раба» не устроили заказчиков. Обоим пришлось покинуть свою родину. Они укатили из Рима и из Италии. И стали украшением одного из залов Луврского музея…
Сам по себе этот факт казался Филиппу Буонарроти весьма знаменательным.
«Рабы» были помещены рядом в таком порядке: «Восставший раб» и «Умирающий раб». Смысл экспозиции ясен: попытка восстания ведет к смерти.
Но у Филиппа сложилось совершенно иное мнение на этот предмет. Он сразу же не согласился с названием «Умирающий раб». Почему «умирающий»? Где гримаса смерти? Ни поза, ни лицо не говорят о ее присутствии. Красивое лицо чуть тронуто улыбкой пробуждения. Юноша хочет потянуться, чтобы сбросить остаток сковавшего его сна…
Да конечно же это не «Умирающий раб», а «Пробуждающийся раб». И порядок экспозиции должен быть изменен на обратный: за пробуждением следует восстание!..
Вот она, основная идея замечательного мастера. Вот почему «рабы» его не попали на предназначенное им место.
Но они остались в веках. И есть нечто символичное в том, что они перекочевали именно во Францию. Ибо здесь, именно здесь, они стали и символом и знаменем Великой революции, приведшей к падению старого мира, революции, начатой Робеспьером, продолженной Бабефом и ждущей своего завершения от Филиппа Буонарроти и его соратников. Божественный Микеланджело, сам об этом не ведая, бросил призыв, который два с половиной столетия спустя услышал и понял его далекий потомок!..
Это было отрадно.
Теперь можно было и уснуть, чтобы забыться на тот час, что остался до побудки.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
1
1 вендемьера VIII года Республики (или 19 февраля 18 00 года по старому календарю) бывший королевский дворец Тюильри, вычищенный и вымытый, с утра поджидал новых хозяев.
В начале двенадцатого гражданин Первый Консул в сопровождении эскорта появился у главных ворот. Легко спрыгнув с коня, прошел во двор замка. Небрежно кивнул вытянувшимся в струнку гвардейцам и посмотрел наверх. Из верхних окон павильона Флоры за ним наблюдали. Мужчины кланялись, дамы грациозно помахивали газовыми платочками.
Спрятав улыбку, Бонапарт обернулся к Бурьенну.
— Итак, мы в Тюильри. Теперь вся задача в том, чтобы здесь остаться.
А вечером, ласково шлепнув Жозефину, сказал со смехом:
— Пойдем, маленькая креолка. Сегодня мы будем спать в постели наших господ.
Не в этих ли двух репликах заключалась вся нехитрая философия переворота 18 брюмера?..
2
Это хорошо понимал он сам, недавний республиканец, приятель Робеспьера-младшего, спаситель Конвента от роялистского мятежа.
Но этого еще не понимали другие. Те, кто не хотел понимать. Он же делал все для того, чтобы иллюзии держались как можно дольше. Во всяком случае, до той поры, пока он окончательно не утвердится у власти.
Опытный актер, он долго играл комедию.
И после переворота.
И во время переворота.
И — в еще большей степени — накануне переворота.
Впрочем, накануне переворота он не представлял с полной ясностью, как все пойдет дальше.
3
Фрегат «Мюирон» медленно продвигался вдоль Африканского побережья. Днем большей частью стояли; если нельзя было укрыться в подходящей бухте, медленно курсировали у самого берега: издали небольшой корабль можно было принять за рыболовецкую шхуну. Плыли в основном по ночам или под покровом тумана.
— Ползем, словно черепаха, — брюзжал Бонапарт.
Капитан пожал плечами.
— Я же выполняю ваше приказание, генерал. Или, быть может, вы хотите попасть в руки англичан?
Бонапарт наградил наглеца уничтожающим взглядом. Неуместная ирония! Нет, в руки англичан он бы попасть не хотел. Избави бог! Он хорошо знал, что флот Сиднея Смита блокировал все гавани и контролировал каждую милю открытой воды. Нет, уж лучше, как черепаха…
Вряд ли когда раньше у него бывало такое мерзкое состояние. Не потому, чтобы мучила совесть. Совесть его не мучила никогда — он просто не знал, что это такое. Но сегодня, так привыкший к взлетам и падениям, он чувствовал себя загнанным в угол. Он боялся. Боялся, что на этот раз фортуна окончательно отвернулась от него, что ему не сносить головы. Еще бы! Он же — с любой точки зрения — прямой дезертир. Он бросил армию в Египте, оставил ее издыхающей на руках Клебера, но самого Клебера даже ни о чем не поставил в известность, не предупредил лично, а так, тайно бежал, оставив ему письменный приказ. Он знал, что кампания в Египте безнадежно проиграна, что и Клебер — один из лучших военачальников Французской Республики, — и все другие, кто остался, погибнут — иного быть не могло. Но что ему было до Клебера и остальных, когда речь шла о спасении собственной жизни — она ведь была дороже и Клебера, и армии, и Египта, и всего на свете. Теперь неустанно грызла одна забота: только бы проскользнуть, только добраться до Франции, а там… Там, конечно, тоже не ждало ничего особенно хорошего. Он знал, что семейная жизнь его под угрозой — Жозефина ему изменяла… И с кем же? Если верить доносчикам, с этим слизняком Баррасом, которого он давно не уважает. А самого его, быть может, ждет военный трибунал…
Но все это будет потом. До этого еще нужно дожить. Ибо сейчас главное — проскользнуть…
Ему повезло.
Англичане оказались менее бдительными, чем можно было ожидать.
После сорока семи дней изнурительного плавания 17 вандемьера ( 9 октября 17 99 года) фрегат «Мюирон» пристал к берегу Франции близ города Фрежюса.
На всем пути от Фрежюса до Парижа население встречало его хорошо. Еще не забыли о победах в Италии.
— Смотрите, сколько народу приветствует вас, — льстиво заметил один из спутников генерала.
— Их было бы еще больше, если бы меня повезли на эшафот, — пробурчал Бонапарт.
Он не верил в действенность народного благоволения. И не верил в то, что народ может сыграть какую-то роль в большой политике. «Быдло, — думал генерал. — Стадо баранов, которое пойдет, куда его повернут». Он не хотел себе признаться, что его огорчило совсем другое: крики «Да здравствует Республика!» резко преобладали над одинокими возгласами «Да здравствует Бонапарт!».
Прибыв в Париж, даже не переодевшись и не перекусив, он помчался в Люксембургский дворец. Он знал: все будет зависеть от того, как примет его Директория.
4
Осенью 1799 года правительство Французской Республики находилось в состоянии жесточайшей депрессии.
Это был не первый кризис Директории. Строго говоря, весь период ее правления состоял из сплошных кризисов, и казалось странным, что до сих пор они еще не завершились полным крахом. Но теперь как будто все шло именно к этому.
Валютный хаос достиг апогея. И чего только не предпринимало правительство, пытаясь его ослабить: увеличивало эмиссии ассигнатов, заменяло их «территориальными мандатами», прибегало к принудительным займам. Но все попытки «перестраивания» и «обновления», о которых вещалось на всю страну, лишь ухудшали дело, и в конце концов бумага, на которой печатались ассигнаты, стала обходиться дороже стоимости самих ассигнатов, а нищие отказывались принимать ими милостыню. В этих условиях нечего было и мечтать о политической стабильности и устойчивости правительства. Словно колышимое ветром, оно стало подобно «качелям», подаваясь каждый раз в сторону, противоположную той, откуда следовало давление. Брали верх роялисты — и Директория «левела», поднимали голос демократы — и она делала резкий мах вправо; так и моталась она от вандемьера к жерминалю, от жерминаля к фрюктидору, от фрюктидора к флореалю и далее в том же порядке.
Но на качелях далеко не уедешь.
Постепенно Директория полностью дискредитировала себя в глазах всех подданных, стала предметом общего презрения и насмешек. Народ ненавидел ее давно; теперь в ней разочаровывались и те, во имя блага которых она возникла, — крупные собственники, новые финансовые и промышленные воротилы, богачи страны. А потерять кредит у богачей значило неуклонно приближаться к падению.
Единственная область, где Директории почти постоянно «везло», была сфера внешней политики и войны, причем первая целиком зависела от второй, вторая же, вместе с проверенными военачальниками, досталась в наследство от Робеспьера: Гош и Дезе, Журдан и Жубер, Клебер и Моро, Пишегрю и Массена, Бернадотт и Бонапарт — все знаменитые генералы времен Директории получили свои эполеты и ореол непобедимости еще в эпоху Революционного правительства II года. Правда, Гоша и Жубера настигла ранняя смерть, Клебера погубил Египет, а Пишегрю стал изменником, но остальные — а с ними и многие другие — составляли славную когорту полководцев Республики, единственную надежду и опору «качающегося» правительства.
Поэтому-то Бонапарту, несмотря на его дерзкую и постыдную акцию, все же не следовало слишком сильно бояться Директории. Это он понял при первом же свидании с нею.
5
Конечно, без трений не обошлось.
Получив сообщение, что «герой» Египта без армии высадился на юге Франции, граждане директора всполошились. Было созвано экстренное совещание. Директор Сиейс, как всегда важный и непроницаемый, выступил первым.
— Вам известно уже, что генерал Бонапарт возвратился в страну, покинув армию. Без нашей санкции и даже не поставив нас в известность. Что вы скажете по этому поводу?
— А что можно сказать? — пожал плечами Мулен. — Он самовольно оставил ответственный пост и должен рассматриваться как дезертир.
— Ну что ж, — подхватил Буле, — я завтра же разоблачу его с трибуны Совета пятисот, и он будет объявлен вне закона.
Сиейс внимательно посмотрел на говорившего.
— Вы понимаете, что это пахнет расстрелом?
Буле саркастически усмехнулся.
— Будет ли он расстрелян, гильотинирован или повешен, меня не интересует.
Остальные директора молчали.
— Вы слишком суровы, граждане, — сказал наконец Баррас. — Конечно, он должен быть наказан, но не так строго; он еще пригодится Республике.
Позиция Барраса совпала с мнением Сиейса. Поэтому Совету пятисот о событии было доложено в следующих выражениях:
«Директория имеет удовольствие сообщить, что генерал Бертье, высадившийся 17-го сего месяца во Фрежюсе вместе с главнокомандующим генералом Бонапартом и другими, удостоверяет, что они оставили египетскую армию во вполне удовлетворительном состоянии».
Услышав это, депутаты в недоумении переглядывались: они ровным счетом ничего не поняли. Генерал Бертье? Но почему Бертье и при нем главнокомандующий, а не главнокомандующий и п р и н е м Бертье? Иными словами, кто ответствен за этот поступок — Бертье или Бонапарт? И почему нужно было оставлять армию? Только потому, что она «во вполне удовлетворительном состоянии»?..
Дополнительных разъяснений дано не было. К этому времени граждане директора уже полностью отказались от намерения «наказать» генерала. Он был прощен и встречен со всеми признаками внимания и благоволения.
В свою очередь (после короткой, но бурной сцены) Бонапарт решил простить неверность супруги. Сейчас было не время заниматься семейными дрязгами.
6
Впоследствии, находясь в зените славы, Наполеон Бонапарт утверждал, будто покинул Египет, увидев «родину на краю гибели», будто с самого начала ставил целью «спасение Франции» и при этом понимал, что может ее «спасти», лишь «приняв на себя верховную власть».
Все это была бесстыднейшая ложь.
Из Египта он бежал, спасая собственную жизнь. Во Францию прибыл не как герой, а как жалкий трус, ожидавший суда и казни. Когда понял, что суда и казни не будет, несколько приободрился и стал принюхиваться. Учуяв, какая кругом неразбериха, сообразил: может чего-то добиться, возвыситься, даже стать одним из директоров.
И только разглядев и охватив умом все и прочно связав себя с Сиейсом, решился на государственный переворот.
Сиейс был главной пружиной переворота 18 брюмера, Бонапарт же — лишь «его шпагой».
Правда, затем «шпага» очень быстро уничтожила «пружину».
И все равно возникает мысль: может статься, не будь Сиейса, не было бы и Наполеона I.
7
Эмманюэль-Жозеф Сиейс показал себя в истории политиком особого склада.
До революции — лицо духовное, аббат, он прославился в дни, предшествующие созыву Генеральных штатов, своей популярной брошюрой «Что такое третье сословие?».
Тогда возникла его репутация выдающегося революционера.
В начале революции, в Генеральных штатах, Сиейс был признанным идеологом третьего сословия. От него многого ждали. И… ничего не дождались. Хитрый аббат ограничился двумя-тремя «историческими» фразами и на этом словно выдохся.
Ход революции быстро разочаровал Сиейса. Он видел, как на арене борьбы сменяли друг друга партии и группировки, двигаясь справа налево, и как каждый раз вожди очередной поверженной группы незамедлительно отправлялись на гильотину. Это не воодушевляло Сиейса: на гильотину ему не хотелось. Он предпочел осесть в «болоте» Конвента и ничем себя не проявлять — так было спокойнее. Когда позднее кто-то его спросил: «А вы что делали в это время?» — он невозмутимо ответил: «Я жил». Впрочем, этот лукавый ответ был полуправдой. Сиейс не просто «жил». Он пытливо всматривался в происходящее и старался без ущерба для собственной персоны потихоньку продвигать дело в нужном направлении. Он настойчиво выслуживался перед Робеспьером, одновременно копая ему могилу. При Директории, после выбытия ее наиболее деятельных членов, Карно и Ребеля, он без затруднений стал лидером; даже Баррас, всегда претендовавший на первенство, не противился его диктату. Но для Сиейса, так долго ожидавшего, роль одного из пяти членов «качающегося» правительства уже не казалась заманчивой. Он хотел большего. Много большего. И в первую очередь, как и те слои, которые он представлял, социальной и политической устойчивости. Ему, в его необъятном честолюбии, виделось: он революцию начал, он же ее и закончит. Тем более что окончания революции и установления «твердой» власти с нетерпением ожидали все, кто держал в своих руках судьбы страны.
Но что это будет за власть? Предложит ли Сиейс корону представителю Бурбонов Людовику XVIII или, на худой конец, герцогу Орлеанскому? Легитимисты и орлеанисты надеялись напрасно. Не об их ставленниках думал хитроумный директор.
Эмманюэль-Жозеф Сиейс считал себя великим знатоком законов (и это мнение он сумел внушить многим окружающим). Сейчас он был занят изобретением такой конституции, при которой он стал бы главным лицом в стране, неким подобием монарха, а все остальные сановники и учреждения превратились бы в его подручных. Чтобы провести в жизнь подобную конституцию, полагал он, недостает только одного: грубой силы. Разумеется, под «грубой силой» он подразумевал не народ — нет, народ он вовсе не собирался приводить в движение, народа он боялся больше всего на свете. «Грубую силу» в его глазах олицетворяла «шпага». Ему нужен был военный, этакий беззаветно преданный, храбрый и недалекий военачальник, обладающий проверенным везеньем и готовый подставить ему спину, чтобы он легче смог взобраться на свой вожделенный трон.
Сначала Сиейс остановил свой взгляд на Жубере; преждевременная смерть талантливого полководца разрушила этот вариант. Сиейс размышлял. Журдан и Моро не подходили — оба республиканцы с сильным якобинским душком. С Моро, впрочем, он даже попытался поговорить, но его намеки и посулы не были приняты.
— Обратитесь к Бонапарту, — пресек разговор Моро. — Он лучше справится с подобным делом.
И тут вдруг появился Бонапарт.
Бонапарт… Весьма удачливый военный. Звезд с неба не хватает, трусоват и подловат, но… быть может, именно это и к лучшему: такой пойдет на все услуги. Если, разумеется, его как следует заинтересовать. И крепко взять в руки.
Но прежде всего следовало познакомиться с ним.
Знакомство состоялось на обеде у директора Гойе. Оно разочаровало обоих будущих союзников. Сиейс, как всегда, самонадеянный и чопорный, цедивший сквозь зубы и ждущий от всех признания своего превосходства, не понравился Бонапарту. «Экая ворона в павлиньих перьях, — подумал он. — Надо сбить с него спесь». И генерал вел себя довольно заносчиво, не скрывая неприязни к директору.
Сиейс был возмущен.
— Смотрите-ка, — сказал он хозяину дома, — как распоясался этот маленький наглец… А ведь я как-никак спас его от расстрела!..
8
Обед у Гойе был 3 брюмера (25 октября). Но неделю спустя положение радикально изменилось. К этому времени Бонапарт поставил крест на Баррасе, соблазнителе Жозефины, на которого думал было ориентироваться. Виноват был сам Баррас. Помня о своих похождениях и опасаясь, что «маленькому олуху» все известно, он, задумав избавиться от супруга-рогоносца, решил отправить его в Италию, в действующую армию. Это никак не входило в планы Бонапарта. «Ну ладно, — подумал он. — Теперь-то, голубчик, ты выдал себя с головой. Ты еще пожалеешь об этом». Однако внешне генерал ничем не показал, что понял игру своего соперника. Он по-прежнему проявлял видимое дружелюбие к Баррасу, намекал, что всегда будет служить ему опорой, появлялся у него на приемах, с непроницаемым видом присутствовал при конфиденциальных встречах.
Но выбор уже был сделан. Именно теперь Бонапарт протянул руку Сиейсу. Тем более что обстановка в стране и в столице требовала незамедлительных действий.
9
А обстановка все более накалялась.
Переворот 18 фрюктидора приободрил бабувистов и якобинцев, стимулируя единый натиск демократических группировок страны, противостоять которому Директории становилось все труднее. Она попыталась, правда, декретом от 22 флореаля аннулировать парламентскую победу левых, но в ходе избирательной кампании 1799 года те еще более усилили свои позиции.
Вандомский процесс, убивший двух вождей Равных и выбросивший из активной жизни еще пятерых, навечно сослав их на остров Пеле под Шербуром, оказался бессильным уничтожить движение в целом. Четверо членов Повстанческого комитета Бабефа — Антонель, Лепельтье, Дебон и Марешаль остались на свободе. Бок о бок с ними действовали многие бывшие агенты Тайной директории и члены Комитета монтаньяров. В Законодательный корпус, в особенности в Совет пятисот, просочилось немало якобинцев, а их лидер, прославленный герой побед II года генерал Журдан, был даже избран председателем Совета. Большие неприятности правителям доставил клуб Манежа, обновленный Якобинский клуб, собиравший своих членов, в число которых входили депутаты и даже министры, в том самом Тюильрийском манеже, где в 1789 году начинало свои дебюты Учредительное собрание. Признанными вожаками Клуба были Феликс Лепельтье, ближайший друг Бабефа, и видный бабувист Друэ. Немудрено, что на собраниях Клуба требовали возврата к демократической конституции 1793 года, введения против богачей экономических мер, некогда принятых Революционным правительством II года, а также облегчения участи узников форта «Насьональ». И хотя стараниями нового министра полиции, политического оборотня Жозефа Фуше, к моменту возвращения Бонапарта во Францию Клуб был закрыт, якобинцы не стали менее голосистыми, а филиалы Клуба с завидной быстротой распространялись в провинции, проникнув в Версаль, Мец, Лион, Гренобль и другие города. Отвечая на акцию Фуше, Лепельтье даже попытался поднять предместья столицы, а Журдан еще раньше внес в Совет пятисот проект декрета, провозглашавшего, как в 1792 году: «Отечество в опасности».
И вот что уловил Бонапарт с полной ясностью в эти дни.
Подавляющая часть левых в своем стремлении свалить ненавистную Директорию, безусловно, рассчитывала на него, Наполеона Бонапарта. Его имя с энтузиазмом произносилось и в Совете пятисот, и на сборищах демократов, и на улице. Еще бы! В глазах большинства он был героем Тулона, спасителем Конвента от роялистского мятежа, освободителем Италии. Правда, кое-кто напоминал, что этот маленький генерал с одинаковым рвением давил и якобинцев, что он лично закрыл демократический Клуб Пантеона, а Италию освободил только ради грабежа и порабощения; но на таких обычно шикали: об этом вспоминать было не время, сейчас полководец революции, став во главе свободных людей, поможет утвердиться равенству и принципам II года.
Да, всем своим нутром он чувствовал, что в это искренне верили. Вожди демократии искали с ним встреч и косвенно, а иной раз и прямо задавали вопрос:
— С кем ты — с Сиейсом или с нами? Выступишь ли в роли душителя или освободителя?..
Ответ они вроде бы знали заранее, но желали услышать подтверждение из его собственных уст.
Он же, хотя и твердо решился на союз с Сиейсом, из тактических соображений не спешил разочаровывать своих прежних единомышленников и отвечал уклончиво, но так, что в нем по-прежнему можно было видеть защитника свободы и демократии.
Своего старого товарища по баталиям, якобинца-генерала Моро, он облобызал и подарил ему саблю, привезенную из Египта. С другим же товарищем, более требовательным и настойчивым, с генералом Журданом, согласился даже на доверительную беседу, которая особенно ярко характеризует его беспринципность и недюжинный актерский талант.
10
Он принял Журдана в своем особняке на улице Шантерен, недавно купленном у великого трагика Жозефа Тальма.
Простоватый Журдан с изумлением взирал на окружавшую его роскошь: драгоценные вазы, статуи, ковры. Ему не верилось, что он в жилище «маленького капрала», скромного военачальника, хорошо памятного ему по суровой эпохе Робеспьера…
Хозяин дома встретил его на пороге гостиной. Радушный, улыбающийся, он расставил руки, и если бы Журдан пожелал, они бы обнялись и расцеловались.
Но Журдан не пожелал. Так же как и не пожелал перейти на «ты», что попытался было сделать Бонапарт.
Они уселись в мягкие кресла стиля Louis XVI и некоторое время молчали.
Первым не выдержал Бонапарт.
— Так что же вы думаете, генерал, о положении Республики?
Журдан прищурился.
— Я думаю, что, если люди, которые губят страну, не будут удалены и не будет изменен весь строй, на спасение отечества надеяться невозможно.
Наполеон, подскочив, изобразил всем своим видом радостное изумление.
— Приятно, очень приятно видеть у вас такие чувства. А я-то, по правде говоря, думал, что вы без ума от нашей скверной конституции.
— Нет, генерал, — спокойно ответил Журдан, — я убежден, что все наши учреждения нужно изменить, но без ущерба для представительного правления и великих принципов свободы и равенства.
— Вот, вот, — подхватил Бонапарт, — свободы и равенства, разумеется. Все для народа, и только для народа. Но этого может добиться лишь достаточно твердая власть.
«Ага, — подумал Журдан, — вот ты и проговорился… Значит, твердая власть…» Вслух же он сказал:
— Я и мои друзья готовы к вам присоединиться, но при условии, что вы откроете нам ваши планы.
Бонапарт посерьезнел и помрачнел. Он тут же ушел от вопроса.
— Планы… А какие, собственно, планы? Скажу лишь, что меня смущают ваши друзья. Вы им иной раз поддаетесь. Вы напугали Совет, предложив объявить «Отечество в опасности», и вотируете с людьми, которые позорят вашу партию. Поэтому я не могу давать вам никаких обещаний, хотя и верю в ваши добрые намерения.
Он помолчал. Потом, чтобы сгладить впечатление, продолжал более миролюбивым тоном:
— Но вы не сомневайтесь. Я, как и вы, враг нынешнего правительства. Все, что я сделаю, будет сделано в интересах Республики…
Они поболтали еще некоторое время на общие темы. Журдан отказался от кофе и ушел.
— Так вот, — говорил он вечером в кругу друзей, — не обольщайтесь: наши принципы ему чужды. Но он не враг нам. А так как он собирается свалить Директорию, то это всем нам на руку. Поэтому будем хранить нейтралитет.
И действительно, в дни событий они сохраняли нейтралитет.
Который и погубил их.
Характерная деталь.
Журдан просил у Бонапарта встречи 10 брюмера утром. Произошла же встреча (по вине Бонапарта) только через пять дней — 16 брюмера, за сутки до переворота.
Переворот же был окончательно продуман и распланирован во время встречи Бонапарта с Сиейсом в ночь с 10 на 11 брюмера.
11
Посредничество взял на себя бывший министр иностранных дел Шарль-Морис Талейран, хорошо знавший (и очень не любивший — но какую это могло играть роль?) директора Сиейса.
Талейран был не только хитрейшим и очень коварным политиком. Он обладал даром смотреть вперед, многое предчувствовать и предвидеть. Именно он, предугадав будущий жребий Наполеона, сумел войти к нему в доверие и уговорил объединиться с Сиейсом.
Что же касается Сиейса, то он быстро погасил антипатию, возникшую было по отношению к «маленькому наглецу»; без «шпаги» ему было не обойтись, а лучшего кандидата подыскать не удавалось, да теперь было и некогда. Кроме того, он доверился проницательности Талейрана, зная, что тот мастерски разбирается в людях и крайне редко ошибался в своем выборе.
12
Особняк Люсьена Бонапарта, младшего брата генерала, на рю-Вер. Часы только что пробили полночь.
Уже переговорено о многом.
Уже вдоволь поскулили о «несчастьях родины», «загнанности достойных людей» и «издевательствах над свободой».
Уже договорились о том, что «спасти родину» могут только они и что сделать это нужно незамедлительно.
Осталось составить план «спасения».
Впрочем, план уже был составлен Сиейсом и просто доложен остальным.
Люсьен горячился и постоянно делал свои уточнения. Люсьен был горд тем, что недавно его избрали председателем Совета пятисот и что поэтому сейчас многое в его руках.
Сиейс с трудом переносил замечания этого мальчишки. Но взял себя в руки, ни разу не повысил голоса и остался таким же бесстрастным, каким его знали всегда.
Наполеон в основном молчал и слушал. Он держался подчеркнуто скромно, вежливо и так, словно это его почти не касалось.
Почти.
Про себя же он думал, смотря на раскрасневшегося Сиейса:
«Мели, пустомеля… Я подсказал тебе этот план, я его осуществлю, и я же тебя оставлю в дураках. А пока мели, наслаждайся своим выспренним красноречием и дутым величием».
В своем самомнении Наполеон, как всегда, несколько преувеличивал. План Сиейсу он не подсказывал, до этой ночи о плане он, в сущности, ничего не знал. Единственное, что он сделал, и это было немало, наполняя бывшего аббата уверенностью, что все пройдет хорошо, — он вроде бы полностью обеспечил поддержку генералитета и армии: одних воодушевил и привязал, других нейтрализовал. Оставались немногие, наиболее заядлые: Моро, Журдан, Бернадотт. Впрочем, Моро благороден, он никогда не нанесет удара в спину, с Журданом все будет решено в ближайшие дни, а Бернадотт… Это твердый орешек. Но и он вряд ли пойдет на прямые враждебные действия. Важно другое. Министр полиции Фуше всячески ищет благосклонности со стороны его, Бонапарта. Значит, и за полицию можно быть спокойным…
Между тем Сиейс продолжал.
В общих чертах план сводился к следующему.
Сгнившая на корню Директория, а вместе с ней и ее конституция III года Республики не оправдали себя и должны быть упразднены. Их заменит твердая, устойчивая власть, отвечающая интересам французского народа (понимай: крупных собственников).
Такой властью будет Консульская комиссия в составе трех человек: Сиейса, Бонапарта и Роже-Дюко (последний персонаж носил чисто декоративный характер).
Консульская комиссия выработает и утвердит новую конституцию.
Переворот должен пройти по этапам, в течение двух дней.
В первый день, под предлогом раскрытия якобинского заговора, оба Совета будут переведены в Сен-Клу, а Париж наводнится верными воинскими частями. Генералу Бонапарту будут даны временные полномочия, и он добьется отставки Директории.
Второй день будет потрачен на приведение к присяге обоих Советов и утверждение ими декрета о Консульской комиссии, после чего Законодательный корпус будет распущен. Это представлялось совсем несложным, ибо с отставкой Директории депутатам вроде бы и не за что было бороться.
Вот и все.
На бумаге это выглядело безупречно.
Некоторые сомнения вызывал день переворота.
Завтра — послезавтра? Слишком рано, еще не все готово. Через месяц? Слишком поздно, может быть все упущено.
Решили, что недели будет достаточно.
13
Однако заговорщики не все знали.
Среди якобинцев и бабувистов имелась группа «непримиримых», члены которой оказались более дальновидными, чем большинство демократов. Многие из «непримиримых» давно знали Бонапарта, имели возможность не раз убедиться в его карьеризме и двоедушии и поэтому не верили ни одному его слову. К ним принадлежал один из двух братьев Арена, земляков Бонапарта, некогда вместе с ним боровшихся против вождя корсиканских сепаратистов Паоли. Член Совета пятисот, этот отважный корсиканец, хорошо зная истинную цену обещаниям честолюбивого генерала, торжественно клялся уничтожить Бонапарта, если тот попытается овладеть верховной властью. К этой же группе принадлежал и итальянец Саличетти, близкий друг Филиппа Буонарроти, также знавший Бонапарта и по Корсике, и позднее, при Революционном правительстве и при Директории.
Именно Саличетти предпринял попытку парализовать действия Сиейса и его «шпаги» буквально накануне переворота, в те дни, когда Бонапарт вел успешные переговоры с Моро и Журданом.
14 брюмера Саличетти испросил тайную аудиенцию у директора Барраса и на следующий день получил ее. Баррас принял просителя в своих личных апартаментах в Люксембургском дворце.
14
Оба политика, прежде чем начать разговор, долго и пытливо разглядывали друг друга.
Они были знакомы давно. Еще с эпохи, когда Директория только задумывала свою итальянскую авантюру и решила использовать в ней Буонарроти, Саличетти и Бонапарта. Тогда — на какой-то момент — все трое объединились и оказались под началом Барраса и его коллег. Потом «трио» быстро распалось: Буонарроти, избранный в Тайную директорию Бабефа, не поехал в Италию, Саличетти же, отправившийся с генералом, вскоре понял истинную подоплеку «освободительной» войны Бонапарта и его хозяев. С тех пор прошло три года, и многое изменилось. Саличетти следил за игрой Барраса. Он знал, что неустойчивый директор как огня боялся «призрака роялизма», был организатором подавления вандемьерского мятежа, кокетничал с бабувистами и проявил инициативу во фрюктидоре. Конечно, знал итальянец и другое. Ему была хорошо известна моральная нечистоплотность Барраса, его патологическая развращенность, склонность к казнокрадству. Но какое все это могло иметь значение в данном случае, когда речь шла о спасении Республики? «Непримиримые» надеялись, что если Баррас будет достаточно деятельным и сумеет воодушевить других директоров — Гойе и Мулена, то группе Сиейса — Бонапарта можно будет противопоставить внушительную силу в самом правительстве, и это значительно облегчит борьбу в Советах.
— Так что вы мне хотели сказать, мой друг? — наконец просюсюкал Баррас.
— Республика под угрозой, гражданин, она на краю гибели.
— Это я слышу ежедневно, а то и по нескольку раз в день. «Республика под угрозой», «Республика под угрозой»… А когда она не была под угрозой? И что же конкретно ей сейчас угрожает?
— Не что, а кто — так будет точнее. Ей угрожают прожженные политиканы, авантюристы и негодяи, враги свободы, безопасности и счастья народа, безжалостные душители его прав и благополучия.
— Слова, слова, слова.
— Если бы так… К сожалению, не слова, а дела. Грязные дела. Взгляните попристальнее на деятельность вашего коллеги Сиейса…
Баррас улыбнулся.
— Ну этого-то я знаю как облупленного. Он слишком надут, спесив и слишком труслив, чтобы действовать. Он лопнет как мыльный пузырь.
— Сомневаюсь. Но не он здесь главный.
— А кто же?
— Уж будто не знаете… Кто же еще, как не ваш бывший подопечный, этот корсиканский бандит!
Баррас скривился.
— Ого, как вы заговорили! Если не запамятовал, вы были когда-то с ним близки?
— Именно поэтому я и постиг в полной мере его презренное нутро.
Баррас лениво поигрывал брелоком от часов.
— Что вы имеете против генерала Бонапарта?
Саличетти точно прорвало. Его итальянский темперамент выбрасывал слова сплошным потоком, опережая мысль.
— О, это мошенник, совершенный негодяй. Грязный заговорщик, безбожник, для которого нет ничего святого, интриган и злодей, он словно собрал в себе все самое дурное и презренное, что есть в мире. Добавлю, что он корсиканец, а следовательно, беспредельно злобен и мстителен…
— У-у, сколько наговорили… Аж страшно стало… — Баррас с интересом слушал. — Но продолжайте, пожалуйста.
— Не иронизируйте. Если мы не уберем его, он расправится с нами. Слава богу, у нас пока еще есть выбор.
— Кто это «мы»? Кого вы имеете в виду?
— Всех патриотов и честных людей, гражданин. Включая вас и себя.
— Слишком много чести. Но, мне думается, вы сильно преувеличиваете.
— Ни в коей мере. Скорее преуменьшаю.
— Что же вы можете предложить?
— Принять решительные меры. И прежде всего арестовать и выслать всех заговорщиков.
Баррас посмотрел на часы.
— Я благодарен вам, почтенный Саличетти, за ваше посещение. Но вы чересчур уж пылки. Нельзя так, с бухты-барахты. Надо все обдумать и взвесить. Обещаю, что на досуге займусь этим.
— Как бы не было поздно.
— Думаю, не будет. А сейчас, простите, дела, неотложные дела…
Саличетти ушел с впечатлением, что зря старался. И он был прав. Баррас в душе смеялся над ним. Заговор… Он-то знал об этом больше, чем его посетитель. Вчера у него побывал сам Бонапарт и намекнул, что если он, Баррас, будет сидеть тихо, то, возможно, его назначат президентом… Президентом! Шутка ли? Так что все эти «исключительные» и «непримиримые» напрасно хлопочут — вскоре им крышка, а он получит высшую должность в Республике!..
15
Все шло как по писаному: ни одного промаха, ни единой осечки.
17 брюмера вечером членов Законодательного корпуса известили, что завтра, в связи с «чрезвычайными обстоятельствами», заседание начнется не в полдень, как обычно, а в семь часов утра. И вот сегодня, заспанные и недовольные, поеживаясь от холода в сумраке туманного ноябрьского утра, они собрались в Тюильри, ожидая, что им скажут. Первым на трибуну поднялся никому не известный депутат и с трагической ноткой в голосе сообщил об «ужасном заговоре», только что раскрытом полицией. Все недоумевали; так как разъяснений не последовало, то каждый думал свое: левые — о заговоре монархистов, правые — о заговоре якобинцев. Не давая депутатам опомниться, правый Ренье, ссылаясь на статью конституции о «чрезвычайном положении», потребовал перевести заседания обоих Советов в Сен-Клу и вручить временные военные полномочия генералу Бонапарту, обязав его «навести порядок в столице». Депутаты послушно утвердили оба предложения, которые и претворились в декрет.
К этому времени особняк на улице Шантерен превратился в военный лагерь. Комнаты были заполнены генералами и старшими офицерами в расшитых золотом парадных мундирах, вдоль улицы тянулись шеренги солдат. Карете, которая около восьми свернула из соседнего переулка, едва удалось пробиться к дому. Из кареты вышли уполномоченные Совета старейшин и потребовали, чтобы их провели к генералу Бонапарту. Генерал уже ожидал их и вышел к ним навстречу. Посланцы протянули ему только что утвержденный декрет. Выйдя на середину гостиной, Бонапарт громким голосом прочитал декрет. Среди бурных криков одобрения он спокойно сказал:
— Как верный сын республики я принимаю поручение, данное мне народными представителями.
Крики восторга и аплодисменты усилились.
Вскочив на коня, Бонапарт, сопровождаемый свитой из верных ему военачальников, направился в Тюильри, в Совет старейшин.
Там тоже все прошло гладко.
Твердым шагом поднявшись на трибуну, он прочитал заранее составленную короткую речь, в которой превозносил свои патриотические заслуги и верность законам Республики.
— Вы издали декрет, призванный спасти родину; наши руки сумеют его исполнить. Мы желаем видеть республику, основанную на свободе, равенстве и священных принципах народного суверенитета…
Старейшины с изумлением смотрели друг на друга. Что это за спектакль? Зачем он? Впрочем, кажется, к ним относятся с уважением и конституционных норм не собираются нарушать…
Никто не возразил против призыва прервать заседание и возобновить его завтра в Сен-Клу.
А Бонапарт уже снова на коне. Он в превосходном настроении. Он упоен тем, как все ладно получилось. В сопровождении все той же свиты он направляется в Тюильрийский парк, чтобы сделать смотр войскам. И тут — совершенно неожиданно — подворачивается удобный случай впервые обратиться к целой Франции и к потомству.
Парк заполняли не только войска. Кругом теснились любопытные. С великим трудом солдаты удерживали граждан, стремившихся пролезть в каждую щель, взобраться на забор или на дерево, чтобы лучше видеть и слышать: еще бы! увидеть такое доводилось нечасто!..
Бонапарт неспешно гарцевал вдоль застывших рядов. Вдруг он обратил внимание на человека, пытающегося прорваться к нему и делающего руками какие-то знаки. Он сразу узнал его и, узнав, почувствовал злобную радость. То был некий Ботто, любимый секретарь директора Барраса, посланный разузнать, что же происходит; почтенный директор волновался, он не мог понять, почему его не зовут, почему никто ничего не сообщает, и как обстоит дело с его президентской должностью?
Бонапарт направил коня прямо на тщедушную фигурку посланца и чуть не сбил его с ног. Тот, прислонясь к забору, умоляюще поднял руки:
— Гражданин генерал!
— Что нужно?
— Директор Баррас хотел бы узнать…
Бонапарт не стал слушать дальше. Громким голосом, так, чтобы его слышали все, он возвестил:
— Отправляйтесь же немедленно к своим хозяевам и скажите им, скажите от моего имени: «Презренные демагоги! Что вы сделали с Францией, которую я вам оставил в таком блестящем состоянии? Я вам оставил мир и нашел войну. Я вам оставил победы и нашел поражения. Я вам оставил миллионы из Италии и нашел нищету и хищнические законы. Что вы сделали со ста тысячами французов, которых я знал, моими товарищами по славе? Они мертвы!»…
…Он вещал и вещал, словно Цицерон на римском форуме, он гордо становился в позу поборника справедливости, словно забыв о многотысячной армии, оставленной им умирать в Египте, о разоренных и разграбленных городах Италии и об этом постыдном договоре, который он заключил с реакцией, чтобы добить все революционные завоевания прошлых лет. Нет, он не думал сейчас об этом, всего этого словно и не было, был только он, один он, великий и непонятый на искрящемся пьедестале своей будущей невообразимой славы…
Зрители молчали, словно завороженные.
И вдруг он услышал за спиной тихие размеренные аплодисменты. Он оглянулся. За ним, тоже верхом, следовали его компаньоны по заговору, Сиейс и Роже-Дюко. Аплодировал, конечно, Сиейс.
— Браво, генерал, — тихо сказал Сиейс. — Но не слишком ли вы увлеклись?
А про себя подумал: «Да, шпага моя может оказаться длиннее, чем мне бы хотелось. С ним нужно держать ухо востро».
Бонапарт уловил издевку. Но не обратил на нее ни малейшего внимания. Он видел: день заканчивается блестяще. Только что стало известно, что Гойе и Мулен почти без сопротивления подали в отставку.
Не сопротивлялся и Баррас, наконец-то понявший, что его, признанного хитреца, обошел еще больший хитрец. Таким образом, главное вроде бы уже позади. Завтра будет несравненно легче: остались пустые формальности.
Если бы он знал сейчас, что ему предстояло пережить завтра!..
16
Ровно в полдень 19 брюмера трое руководителей заговора прибыли в Сен-Клу и расположились со всеми удобствами в нижнем этаже замка. Рядом, в Оранжерее, заседал Совет пятисот. Старейшины собрались во втором этаже, в зале Марса. Они должны были проштамповать декрет о Консульской комиссии, но до сих пор почему-то этого еще не сделали.
— Странно, — сказал наконец Сиейс, — пора бы уже.
— Надо послать курьера, — откликнулся Роже-Дюко.
— Посылал. Но ничего утешительного он не сообщил. Оказывается, вместо того чтобы заниматься порученным делом, в Совете пятисот взялись присягать конституции III года.
— Конституции третьего года? Но ведь это абсурд!
— Хуже. Это признание незаконности наших акций.
— Надо отправить нового курьера.
Бонапарт нетерпеливо вскочил с кресла.
— К черту курьера. Пойду сам. Сейчас я призову их к порядку.
— Послушайте, генерал, — заметил Сиейс, — уж коль скоро вы решили действовать, начинайте с Совета старейшин, они более сговорчивы. И возьмите с собой охрану.
— К черту охрану.
Быстрым, уверенным шагом поднялся он на второй этаж. Он все еще помнил, как легко одержал победу вчера. Ему казалось: достаточно появиться на трибуне и произнести две-три энергичные фразы, и они спасуют.
Но получилось иначе.
Когда он оказался на трибуне и глянул вокруг, его охватил трепет: он видел повсюду чужие, враждебные глаза. И хотя эти люди еще молчали, но молчание было настороженным, недобрым.
Он начал говорить и сразу же почувствовал, что зря понадеялся на свою способность к импровизации. Легко импровизировать, когда тебя окружает дружелюбие, а тут… Он сразу же сбился и стал мямлить. Он не мог ясно и сильно выразить свою мысль. Вместо того чтобы быть короткой, его речь стала затягиваться и терять остроту. Он что-то плел о заговоре, угрожавшем свободе, о своей преданности Республике и революции, о том, что не собирается стать Цезарем или Кромвелем…
Вот тут-то и начался шум.
— Ишь ты, Цезарь! Видали мы таких!
— Кончай быстрее! Говори ясно, чего хочешь!
— О каком заговоре ты болтаешь?
— Назови имена! — кричали в первом ряду. И тут же стал вторить весь зал: — Имена! Назови имена!..
Его вдруг сковал ужас. Он вспомнил, что вот так же «Назови имена!» — кричали Робеспьеру после его неудачной речи 8 термидора… И это стало началом конца Неподкупного…
Он еще пытался барахтаться. Он назвал имена Барраса, Гойе и Мулена.
В ответ раздался дружный хохот.
И тогда, под крики и ругань, он спустился с трибуны. Спустился и выбежал из зала.
— Ну что? — спросил Сиейс. И тут же понял, что можно было не спрашивать.
Бонапарт был бледен до синевы. Его руки тряслись. Но поражения своего он признать не хотел.
— Я пойду в Совет пятисот. Я прижму этих мятежников к ногтю…
— Там будет хуже, много хуже, — сказал Сиейс.
Бонапарт криво усмехнулся.
— А может, вы сами сходите к ним?
— Это не моя забота, — пожал плечами Сиейс. — Я человек сугубо штатский.
— Как видно, братец, пора тебе складывать свои полномочия, — сказал грубый Ожеро, втайне ненавидевший Бонапарта.
— Сиди смирно, — огрызнулся тот. — Снявши голову, по волосам не плачут.
— О чьей голове ты толкуешь? — ехидно спросил Ожеро.
Бонапарт ему не ответил. Он решил действовать закусив удила. Наперекор страху. Наперекор всему. Ибо очевидно: сейчас решается его судьба.
17
Совет пятисот почти на треть состоял из бывших якобинцев. И то, что председателем Совета все еще оставался Люсьен Бонапарт, мало чему помогло: никакой председатель не мог обуздать мятежное собрание.
За время, прошедшее со вчерашнего дня, депутаты опомнились. Они поняли, что за всеми пышными фразами скрывался обман — их попросту пытались одурачить. Но они ведь не стадо баранов. Они не станут подыгрывать этому корсиканцу. Ну нет, шалишь, давай полный назад. Конечно, Директория не сладость. Но уж лучше Директория, чем самовластный тиран.
И тут вскочил депутат Арена.
— Граждане, я предлагаю провести присягу конституции…
Это был ход, и все сразу так и поняли, наградив выступавшего аплодисментами.
Конституция III года Республики конечно же была дрянной конституцией. И недаром в свое время ею так возмущался Бабеф, да и другие демократы. Но в данный момент речь шла не о достоинствах или недостатках конституции. Присягая ей на верность, депутаты тем самым отметали все, что произошло вчера: упразднение Директории, чрезвычайные полномочия Бонапарта, создание Консульской комиссии.
Люсьен попытался урезонить собрание.
— Граждане депутаты, будем последовательны. Вы же сами оплевывали эту презренную конституцию. Вы сами не далее как вчера проголосовали ряд важных мер, которые сегодня по непонятной причине хотите отринуть!
— Врешь! — закричал кто-то из задних рядов. — Вчера был оболванен Совет старейшин! К нам же никто даже не обратился!..
— А ты давай, слезай с трибуны, подхалим, мы не желаем видеть тебя нашим председателем, отправляйся к своему брату-лицедею!..
Боясь, что его стащат с трибуны, Люсьен спустился сам. За дверью он столкнулся с Наполеоном и его эскортом из четырех гвардейцев, возглавляемых генералом Лефевром.
— Не ходи туда, брат! — успел крикнуть Люсьен.
Но брат был словно лунатик. Ничего не видя и не слыша, он отстранил Люсьена и вошел в зал.
18
Позднее он старался не вспоминать об этом. Ибо не хотел снова испытывать ощущение, когда мурашки бегут по коже, а сердце сжимает стальной обруч. Нет, это было несравнимо ни с ужасами Египта, ни с кошмаром России, ни даже с Лейпцигом или Ватерлоо. Более страшного испытать ему не доводилось, хотя, казалось бы, все происходило не на безбрежных полях сражений, а на крохотном пятачке одного зала; но ведь здесь речь шла о жизни или смерти, е г о жизни или смерти, и смерть уже заглянула ему в глаза. И, быть может, этот невероятный, леденящий душу страх, этот смертельный шок, что довел его до обморока, стал своеобразной закалкой на будущее: после этого уже можно было не бояться ничего.
Едва он переступил порог, раздались крики:
— Прочь, презренный обманщик!..
— В Кайену его!..
— Вне закона, вне закона!..
— Долой диктатора!..
Он еще шел вперед, шел по инерции, не соображая, что делает. И тогда они повскакивали со своих мест и начали его окружать. Сначала только кричали, потом стали толкать, хватать, бить, чуть не оторвали ворот мундира, тащили за руки. Как во сне он увидел искаженное яростью лицо Арены, который вдруг выхватил кинжал…
— Бей его!..
— Долой диктатора, долой тирана!..
Так ведь, точно так кричали Робеспьеру в день 9 термидора. И так же били и хватали за воротник. И так же кто-то, кажется Тальен, потрясал кинжалом… Это конец…
Лефевр опомнился вовремя.
— А ну, братцы, прикроем генерала!
Солдаты, до этого с раскрытыми ртами взиравшие на «театр», оцепили Бонапарта и стали теснить орущих людей. Арена запоздал с ударом: его кинжал рассек сукно мундира одного из гвардейцев. Подхватив под руки терявшего сознание генерала, дюжие гренадеры выволокли его из зала.
19
Он полулежал в кресле и что-то бормотал. Можно было разобрать лишь отдельные слова: «Моя звезда…», «Мне предсказали…», «Они не хотят верить…»
Сиейс, встретившись взглядом с Роже-Дюко, указал пальцем на лоб. Про себя он подумал: «И с кем же я связался… Вот уж истина: никогда не предскажешь заранее. Уж лучше было все-таки попытаться уговорить Моро…»
Рядом ныл Люсьен.
— Они не пожелали выслушать меня, это шайка бандитов.
Бонапарт остановил свой блуждающий взгляд на Сиейсе.
— Плохо наше дело, генерал…
«Да, он определенно сходит с ума, — подумал Сиейс — Он уже величает меня генералом».
И вдруг в наступившей тишине раздался чей-то голос:
— Прикажи, и я очищу зал.
Бонапарт оглянулся. И увидел Мюрата. И подумал: «Глуп как пробка и разряжен как петух. Но храбрости не занимать».
— Прикажи…
В глазах Мюрата спокойствие и уверенность.
Стало легко. Бесконечно легко. Просыпаясь от шока, он вдруг вспомнил, что у него есть нечто, чего не было у Робеспьера, чего нет и не будет у них всех, у этих горлопанов из Законодательного корпуса: армия. Уж она-то, если крепко за нее держаться, не выдаст и не продаст. И если Ожеро ненадежен, то Мюрат предан.
И он сказал чуть слышно:
— Приказываю.
20
Иоахим Мюрат в блестящем мундире, со шкурой барса, развевающейся за спиной, был великолепен. Твердой поступью вошел он в зал. За ним сплошной стеной двигались гренадеры с примкнутыми к ружьям штыками.
Мюрат не стал долго рассуждать. Он произнес только одну фразу, и она стала бы исторической и попала в учебники и хрестоматии, если бы он не подпортил ее словцом, которое не скажешь в приличном обществе и не напишешь на бумаге:
— А ну-ка, ребята, вы…… отсюда всю эту сволочь!
Он сказал это с чувством собственного достоинства, ни тихо, ни громко, но его все услышали и поняли.
Не дожидаясь, пока их приколют штыками, депутаты, подбирая полы своих сюртуков, нестройной оравой кинулись к окнам. Один за другим прыгали они вниз, благо было не очень высоко.
Мюрату вся эта процедура показалась слишком медленной. И тогда он произнес вторую фразу:
— Поживее, граждане. А не то вам помогут.
Естественно, помощи депутаты не пожелали и с руганью и проклятиями постарались ускорить свои гимнастические упражнения.
Так закончился этот день. Ибо все последующее уже было несложно и не заслужило подробного описания. По приказу пришедшего в себя Бонапарта солдаты поймали кое-кого из улепетывающих депутатов, и те — под диктовку Сиейса — утвердили декрет о создании Консульской комиссии в составе Сиейса, Роже-Дюко и Бонапарта.
Итак, сегодня он убедился, убедился окончательно: не ум, не красноречие, не храбрость решают исход самого рискованного и сложного замысла.
Его решает реальная сила. И тот, кто располагает ею, сам становится силой.
21
Только шесть недель потребовалось Бонапарту, чтобы все расставить по своим местам. В декрете о Консульской комиссии имена Консулов были помещены в строгом порядке: «Сиейс, Роже-Дюко, Бонапарт»; и здесь конечно же была видна рука Сиейса — он заблаговременно позаботился о том, чтобы оказаться первым в списке, а соответственно, и в правительстве.
Но Бонапарт это сразу же переиграл.
На ближайшем заседании Комиссии Роже-Дюко, задетый высокомерием Сиейса, предложил председательствовать генералу, и тот сразу же согласился, заметив при этом, что так будет справедливее, поскольку соответствует алфавиту.
Это был первый удар. Затем последовал второй, гораздо более болезненный.
Сиейс особенно гордился своими теоретическими познаниями в области государственного права, но долго не мог найти им практического применения. Теперь, получив, наконец, возможность развернуться, он гордо представил свой проект конституции. Это была сложная и запутанная система власти, во главе которой находился «великий электор» — своего рода монарх; должность эту тщеславный законодатель, разумеется, создал специально для самого себя.
Бонапарт едко высмеял проект Сиейса и объявил его неприемлемым. Особенно всласть поиздевался он над «великим электором».
— Ваш «электор» — не что иное, как боров, поставленный на откорм, — при общем смехе сказал он на заседании Конституционной комиссии. Не обращая больше никакого внимания на оскорбленного коллегу, генерал взял составление конституции в свои руки. Через несколько дней он представил проект, который и был утвержден под именем «Конституции VIII года Республики».
Эта очень своеобразная конституция не знала аналогий в истории.
Внешне она казалась донельзя демократичной.
Когда в Комиссии возник вопрос об избирательном цензе, Бонапарт громогласно заявил:
— Никакого ценза. Всеми правами в равной мере должен пользоваться весь французский народ.
И добавил чуть тише:
— Конечно, в разумной мере. И учтите: подобные документы следует писать коротко и неясно. Это импонирует обывателю и дает широкие возможности законодателю…
…Коротко и неясно… Таков был основной принцип новой конституции. И люди, задумывающиеся над судьбой родины, поняли это быстро и однозначно.
22
В крохотной квартирке бывшего аристократа, а ныне санкюлота, графа Анри де Сен-Симона (он же — гражданин Бонноме) сидели двое: хозяин квартиры и его друг журналист Ригоме Базен.
Базен перебрался в Париж недавно. До этого он жил и работал в Мансе. Оба друга были поглощены идеями будущего — они мечтали о создании общества, основанного на сознательном труде, общества свободных производителей.
Но сегодня в их беседе социальные идеи отступили перед вопросами политическими, волновавшими в эти дни всю страну.
— Ты читал последний номер «Газетт де Франс»? — спросил Базен.
— Я вообще не читаю эту газету, — ответил Бонноме.
— И зря. Иногда можно кое-что обнаружить и в ней. В последнем номере приведен разговор двух простолюдинок после оглашения новой конституции. «Скажи-ка, — спрашивает одна другую, — что дает нам конституция? Я внимательно слушала ее содержание и ничего не поняла». — «А я поняла все». — «Что же она дает нам, по-твоему?» — «Бонапарта…»
Оба друга рассмеялись.
— Вот увидишь, — сказал Сен-Симон, — он вскоре прикроет большинство нынешних газет.
— Не сомневаюсь в этом. А что касается конституции…
— Что касается конституции, — подхватил Сен-Симон, — то это мираж, ширма для захвата власти узурпатором. Подумай сам: она якобы провозглашает всеобщее избирательное право и плебисциты по важным государственным вопросам. Но плебисциты будут проводиться под полицейским надзором, а «всеобщее избирательное право» сводится к тому, что «народ» выдвигает только кандидатов, из числа которых Первый Консул сам выберет депутатов и функционеров по своему вкусу!
Базену захотелось подразнить разбушевавшегося друга.
— Но ты не можешь отрицать, что конституция Бонапарта построена по классической схеме Монтескье! Она ведь четко делит власть на законодательную и исполнительную!
Сен-Симон взревел:
— По схеме Монтескье, говоришь ты?! На законодательную и исполнительную? Нечего сказать, здорово ты все понял! Законодательная власть вручена трем учреждениям, не связанным друг с другом, — Государственному совету, Трибунату и Законодательному корпусу. Но первый лишь предлагает законопроекты, второй — обсуждает их, не имея права принимать, третий — принимает, не имея права обсуждать, а решается все Сенатом, целиком зависящим от Первого Консула! Вот тебе и Монтескье!
— Браво, браво! — улыбнулся Базен.
— И заметь, — не унимался Сен-Симон, — исполнительная власть, преподносящаяся народу как «коллегиальная», по существу, является чисто диктаторской: двое «коллег» Бонапарта оказываются на поверку просто реквизитом!
— А как он ловко разделался с Сиейсом!
— Да, ловкости ему не занимать. Случай беспрецедентный — в конституции члены исполнительной власти названы поименно: Первый Консул — Бонапарт, Второй — Камбасерес, Третий — Лебрен. А Сиейса, который ему больше не нужен, он так же легко и просто сбросил со счетов, как раньше сбросил Барраса, как сбрасывал и будет сбрасывать всех, в ком потерял надобность.
— Ты прекрасно все понял и изложил, — сказал Базен. — Напиши-ка статейку на эту тему.
— Писать для мусорной корзины? — сморщился Сен-Симон. — К тому же меня занимают вовсе не эти проблемы.
— Меня тоже. Но без них не обойтись. Пока не будет уничтожено антинародное правительство, социальные проблемы останутся пустым звуком. Это хорошо понимал Бабеф.
— Я отнюдь не бабувист.
— И я не считаю себя его последователем в полной мере. Но бороться необходимо. Разными способами и методами, но ведущими к одной цели.
Базен помолчал, огляделся по сторонам, словно желая убедиться, что в комнате, кроме них, никого нет, и продолжал тихим голосом:
— Организуется тайное общество с целью свержения диктатуры Бонапарта. В него входят многие революционеры, хорошо известные тебе. Мы действуем под видом филантропов…
— Филадельфы, — хитро подмигнул Сен-Симон.
— Откуда тебе известно? — насторожился Базен.
— Догадываюсь… С некоторых пор ты подписываешь черновики статей псевдонимом «Филадельф»… Нет, дорогой друг, я не хочу связывать себя с тайной организацией. Мне никак нельзя садиться в тюрьму. Сейчас я начинаю готовить большой теоретический труд. Пока не вышли последние деньги, уеду отсюда куда-нибудь подальше, хотя бы в Швейцарию, и буду работать.
— Одно другому не мешает.
— Кому как. Я же предпочитаю заниматься чем-то одним, и именно тем, что считаю делом жизни. А Бонапарт… Да бог с ним. Чем выше он заберется, тем больнее ударится, упав, поверь мне…
23
Но до падения было еще далеко. Пока что он шел от победы к победе. Стремясь упрочить свое положение, он старался всех успокоить, задобрить, привлечь. Подвергнутые было остракизму члены Совета пятисот, противодействовавшие событиям 19 брюмера, помилованы и прощены. Особое благоволение проявлено к промышленникам и финансистам. И акции на парижской бирже стали быстро подниматься в знак признательности, которой новое правительство удостоилось от Богатства.
Отныне особняк на улице Шантерен уже не устраивал Бонапарта. Он переезжал в бывший королевский дворец, желая «спать в постели своих прежних господ». И теперь наконец он мог бросить очередную «историческую» фразу, услужливо записанную его секретарем:
— Итак, мы в Тюильри. Теперь вся задача в том, чтобы здесь остаться.