Потомок Микеланджело — страница 4 из 17

1

Шестеро узников форта «Насьональ» жили своей обычной бессобытийной жизнью, столь же серой, как море у острова Пеле.

Вести из Парижа доходили сильно запаздывая, и после обнадежившего, но оказавшегося безрезультатным фрюктидора долго не было ничего, что могло бы воодушевить и подбодрить. Буонарроти строчил петиции, требуя пересмотра и аннуляции приговора Вандомского процесса: ведь их осудили, по существу, только за пропаганду конституции 1793 года (наличие заговора Бабеф мастерски скрыл в защитной речи); а разве подобная пропаганда в демократической республике — преступление?

— Ну и хитер же ты, — удивлялись товарищи.

— Бабеф называл это «макиавеллизмом правого дела», — улыбнулся Филипп.

Но «хитрости» не помогали. На все прошения правительство и министерство отвечали категорическим отказом.

2

Впрочем, бесплодность этих усилий все же не была полной. Они будоражили умы, заставляли возвращаться к тому главному, за что погибли их товарищи, за что ныне страдали они.

Однажды, после обсуждения очередной петиции, Вадье сказал:

— А ведь и правда конституция 1793 года была великим актом. И недаром она стоила головы Бабефу и Дарте. Она давала всем право на труд, на обеспечение, на равное образование. И еще многое.

Буонарроти в раздумье покачал головой.

— Так-то оно так, да не совсем. Ты забываешь, что конституция сохраняла частную собственность как основу общества. И конечно же по большому счету вовсе не за пропаганду конституции 1793 года расправились с Бабефом господа судьи. То был лишь удобный предлог.

Вадье вздыбился, словно пришпоренный конь.

— Вот это здорово! А за что же, спрашивается?

— Не горячись. Я думаю, все меня понимают. — Филипп обвел глазами присутствующих. — Бабеф погиб за проповедь социального равенства. За отрицание всякой собственности. Но признать это значило бы воздать должное нашим идеям. А этого-то как раз и не желали сильные мира.

— Но ведь вы же все вели борьбу за восстановление этой демократической конституции! — не унимался Вадье.

— Вели. И будем вести. Ибо она — величайшее достижение революции. Но для Бабефа и для всех нас это лишь промежуточный этап на пути к полному и совершенному равенству.

— К полному равенству… Совершенному равенству… А что это, собственно, такое?

— Нам всем понятно, а тебе, если желаешь, могу объяснить. Впрочем, это лучше меня сделает Жермен. Ведь он — единственный среди нас соавтор идеи Равных… А ну-ка, друг Жермен, расскажи, как все было. И с самого начала…

…Рассказ Жермена был полезен не только старому Вадье. Он заставил встрепенуться и остальных. Изгнанники как бы снова переживали давно ушедшее и все же вечное…

3

Жермен начал издалека — от первой встречи с Гракхом Бабефом. Впрочем, слово «встреча» может показаться странным, когда речь идет о заключенных, находящихся в разных тюрьмах города. А между тем это было именно так. Жермен и Бабеф встретились и сблизились в переписке, которую трибуну Гракху удавалось наладить с внешним миром всякий раз, едва он попадал в тюрьму. Благодаря переписке они узнали друг друга, поняли, что живут одинаковыми интересами и надеждами. И Жермен сразу же почувствовал значительность Бабефа и с самого начала оказался в роли его ученика. Жермен спрашивал, Бабеф объяснял; Жермен сомневался, Бабеф аргументировал; Жермен спорил, Бабеф доказывал. Именно так зарождался и набирал силу Великий план.

Бабеф высоко ценил конституцию 1793 года, провозгласившую главные демократические свободы. Но конституция не посягнула на богатства плутократов — она и словом не обмолвилась о равенстве имущественном, с о ц и а л ь н о м. А без равенства социального грош цена равенству политическому, равенству перед законом: от него до всеобщего благоденствия так же далеко, как от неба до земли! Да, Гракх Бабеф давно разобрался в этом, как и в том, что, вопреки надеждам «уравнителей», обществу ничего не дал бы «черный передел» — новый, справедливый раздел всей земельной собственности. В отличие от большинства самых смелых мыслителей своего времени Бабеф утверждал: в основе подлинного равенства должно лежать не разделение собственности, а обобществление ее.

Отринув частную собственность, люди будущего тем самым откажутся от эксплуатации себе подобных. В их обществе не будет больше тунеядцев и рабов, богатеев, пухнущих от избытка, и бедняков, пухнущих от голода. Земля будет общей, нераздельной, и все, что стоит на ней — мастерские, фабрики, склады, — также станет общим достоянием всех людей, людей-тружеников. Ибо весь труд, только труд, дает человеку и человечеству право на жизнь. Целенаправленно трудясь, создавая своими руками все необходимое для существования, каждый сочтет священной обязанностью заботиться обо всех, а все не оставят без внимания каждого. Владеть предприятиями, средствами связи, конторами будет не тот или иной хозяин, не «я» и не «ты», хозяевами окажемся «мы». Это местоимение получит новый смысл. Именно мы, люди труда, сможем четко и рационально руководить всем производством и распределением, согласно справедливой оценке затраченного труда и справедливому учету потребностей тружеников.

Только такое общество может быть и будет обществом совершенного равенства, дающим членам его всеобщее счастье.

За это боролся Гракх Бабеф. За это он и погиб.

4

Жермен давно окончил, но все сидели молча, словно завороженные. Каких только мыслей не пробудил в них этот рассказ! Один лишь Вадье отнесся с сомнением к услышанному: он улыбался и недоверчиво покачивал головой. И наконец проворчал:

— Но этого же никогда не будет. Этого просто не может быть…

— Мы думаем иначе, — за всех ответил Буонарроти. — То, что не удалось вчера, удастся завтра. Чего не сможем сделать мы, доделают другие. Но это будет, будет обязательно!..

5

Пришла Тереза, и Буонарроти без конца целовал ее обветренные, растрескавшиеся руки.

Но Тереза оставалась мрачной. Она почти не разговаривала, и Филиппу так и не удалось расшевелить ее.

С Терезой ему становилось все труднее.

Теперь он часто вспоминал о том, как уговаривал ее не тащиться сюда, не брать на себя этот непомерно тяжелый крест, слишком тяжелый для ее слабых плеч. И в том не было ничего зазорного: ведь они же не венчаны и над ней не тяготеет долг преданной супруги.

Но тогда она была непреклонной.

Собственно, непреклонной она оставалась и сейчас; но он видел, как ей тяжело, как убывают ее силы, иссякает терпение, портится характер.

О, Тереза любила его, любила горячо и преданно, он знал это — иначе он никогда не принял бы ее жертвы. Но могла ли любовь, пусть самая искренняя, вознаградить за столь тяжкие лишения, изнурительный труд, унижения и издевательства, которые ей доводилось терпеть в этой крепости, ей, красивой, гордой и слабой?..

«Прекрасная Мариетта» — так называли Терезу Поджи там, в Вандоме, и еще раньше, в Париже (она скрывала тогда свое подлинное имя). «Прекрасная Мариетта» — Филипп не без тщеславия признавался себе — была самой красивой из женщин, с которыми ему приходилось встречаться. И во время процесса, несмотря на заплаканные глаза, она привлекала всеобщее внимание в зале суда, к ней постоянно подсаживались лощеные франты, досужие ловеласы, безуспешно пытались втянуть в разговор, прельстить заманчивыми обещаниями…

Когда-то на Корсике и он, Буонарроти, был очарован ее необычайной красотой и лишь потом разглядел все остальное, очарован настолько, что оставил ради нее семью, покинул боготворившую его Элизабет и детей. И никогда не жалел об этом. Никогда, до сего дня…

Бедная Тереза! Ну разве виновата она в своей слабости, в том, что слишком горда и замкнута, что не может найти общего языка с окружающими? В этом смысле Филипп смотрел с известной долей зависти на жену Вадье, прибывшую сюда с малолетней дочерью. Гражданка Вадье — женщина еще молодая, слишком, быть может, молодая для ее пожилого супруга — была всегда весела, бодра, общительна; и она стала душой маленькой женской общины форта «Насьональ». И только с Терезой не могла подружиться.

Своей молчаливостью, неприветливостью, обособленностью Тереза еще больше увеличивала ту неприглядность и замкнутость жизни, от которой безмерно страдала. Власти разрешили женам сопровождать осужденных лишь при условии, что они сами станут узницами. Они жили тут же, на острове Пеле, могли видеться с мужьями, но не могли и шагу ступить на «большую землю». Для Терезы это представлялось особенно невыносимым. Филипп возбудил ходатайство, чтобы жене хоть изредка разрешали покинуть опостылевший остров, но эта просьба, как и все его прочие петиции, осталась безрезультатной.

С болью в сердце видел Буонарроти быстрое увядание своей «Мариетты». Она ведь была еще совсем не старой, а чудные волосы ее уже поредели, в них появились седые пряди; с каждой неделей он находил новые морщинки на ее поблекшем лице. А руки все более грубели от той неблагодарной работы, к которой были совершенно не приспособлены: от непрерывной стирки, штопки, тасканья тяжестей. Он видел все это и искренне переживал за любимую. Но при этом не мог не вспоминать о брошенной им Элизабет…

Элизабет Конти отнюдь не была красавицей. И брак с ней совсем еще юного Филиппа не был браком по любви: он оказался обычной сделкой, характерной для высшего света. Отец Филиппа — аристократ и важный сановник при дворе великого герцога Тосканского — искал для своего сына — и нашел — вполне подходящую партию: род Конти был столь же знатен, как и род Буонарроти. Филипп не противился воле отца ему было все равно; он вел тогда довольно рассеянный образ жизни, увлекался искусством и смотрел на женитьбу как на неизбежный атрибут общепринятого существования… Зато потом, когда ушел в революцию, из аристократа и богача превратился в нищего изгоя, вполне оценил свою супругу: она безропотно приняла лишения бродячей жизни, была верной помощницей во всех его делах и никогда не жаловалась… И даже потом, когда он оставил ее, продолжала о нем заботиться — совсем недавно возбудила встречное ходатайство перед Директорией о его освобождении…

Обо всем этом думалось невольно, хотя Филипп и не искал подобных мыслей.

Как мог, он старался утешить Терезу. Но теперь это удавалось все реже и реже.

6

Когда стало известно о высадке Бонапарта на юге Франции, почти всех изгнанников охватила бурная радость.

Теперь их освобождение, очевидно, было не за горами. Революционный генерал, друг и коллега Робеспьера-младшего, спаситель Республики от роялистского мятежа конечно же наведет порядок и расправится с этой презренной Директорией. Он не допустит, чтобы его соратники и единомышленники томились здесь, в этой проклятой крепости. Он наверняка восстановит демократическую конституцию и оправдает все надежды патриотов.

Пылкий Жермен в тот же день декламировал стихи, сочиненные им на данный случай; стихи были довольно корявыми, но вызвали аплодисменты. Не аплодировали лишь двое: Блондо и Буонарроти.

Блондо, человек болезненный и желчный, почти всегда был мрачно настроен, а Бонапарта, по его собственному признанию товарищам, ненавидел лютой ненавистью.

— Но почему же? — удивлялись они.

— А потому, что это явный карьерист и злодей. Вы толкуете о роялистском мятеже. А помните, как он закрывал наш Клуб Пантеона? Тогда он угрожал нам смертью.

— Нашел что вспоминать, — махнул рукой Казен. — Тогда он действовал как подневольный. И никаких угроз с его стороны я не помню. А сейчас…

— А сейчас, — подхватил Блондо, — он будет рваться к единоличной власти и, полагаю, добьется ее. Но если он уничтожит Республику, я заколю его собственной рукой!

Расходившегося Блондо пытались унять. Жермен же подошел к Буонарроти.

— Я вижу и тебе мои стихи не понравились. Оно, впрочем, и понятно: ты ведь в отличие от меня, доморощенного стихоплета, настоящий поэт.

Буонарроти поморщился.

— Не в этом дело. Просто я не могу разделить вашего энтузиазма. Блондо чересчур горяч. Но во многом он прав.

— Ты изумляешь меня.

— Я знаю «революционного генерала» с ранней юности.

— Ты никогда не говорил об этом.

— Не было случая. А сейчас, пожалуй, расскажу. Так вот, живя на Корсике, я близко познакомился со всем честным семейством, а оно было не маленьким. Целый клан. Обедневшая семья из местного дворянства. Особенно сблизился с одним из его братьев, с Жозефом. Он работал в газете, которую я тогда издавал, и, постоянно нуждаясь в деньгах, брал безвозвратные ссуды. Что же касается Наполеона, то и с ним я тогда был накоротке, случалось, ночевал в одной комнате, на одной постели и делился последним куском хлеба. Тогда он мне нравился.

— Вот видишь! Но что же тебя привлекало?

— Мне казалось, будто у нас общие идеалы: свобода, равенство, братство — те великие принципы, которые выдвинула революция. И оба мы в одно и то же время — это нас особенно сблизило — поняли, что правитель острова Паоли, произнося трескучие патриотические фразы, готовится изменить, отдать остров англичанам. И мы начали неравную борьбу с Паоли.

— Стало быть, Бонапарт и тогда выступал как революционер и патриот.

— Да, мне так казалось, и поэтому он был мне приятен. Хотя друзьями мы не стали. Но потом…

— Что же ты замолчал?

— Все рассказывать долго, тем более что началось с едва заметных ощущений. Скажу только, что и под Тулоном, и позднее я стал улавливать в этом человеке усиливающиеся нотки честолюбия, и это мне претило. Особенно я хорошо понял его в период Директории, когда пути наши опять пересеклись. Ты слышал, что сказал только что Блондо?

— Конечно.

— Так вот, он знает, что говорит. При закрытии Клуба Пантеона «революционный генерал» действительно угрожал нам расстрелом. В тот день я имел с ним беседу с глазу на глаз. Сначала он пытался меня привлечь и превратить в провокатора на службе Директории, затем, когда не преуспел в этом, начал грозить. Я рассмеялся и показал ему спину. Думаю, этого он мне не забыл и не простил.

— Допустим. Но сейчас-то на него возлагают надежды все свободолюбивые силы страны.

— И напрасно. Их ждет горькое разочарование.

— Уверен в обратном.

— Ну что ж, время покажет.

7

И время показало.

Весть о событиях 18 — 19 брюмера в первый момент повергла большинство изгнанников в полное недоумение.

Но Жермен и тут не сдался.

— Все правильно, — сказал он. — Эти люди свергли презренную Директорию и образовали Консульство, на манер античной Римской республики. Недаром их поддержали лучшие люди Парижа и страны. Консульство — коллегиальная демократическая власть. Теперь ждите перемен и для нас.

— Как бы эта «коллегиальная власть» не обернулась личной диктатурой, — пробормотал себе под нос Бадье. — Так иной раз случалось и в Древнем Риме.

Филипп Буонарроти только ухмыльнулся.

Зато Блондо дал полную волю своему холерическому темпераменту.

— Презренный демагог! — кричал он. — Я так и знал, что он всех обведет вокруг пальца. И все это дурачье верит ему. Но и вы хороши! Тоже мне — подлинные революционеры и патриоты! Ваши погибшие соратники, Бабеф и Дарте, сейчас переворачиваются в своих могилах!

— Да уймись ты, наконец, и перестань нас оскорблять, — пытался остановить его Жермен.

Но остановить Блондо было невозможно.

В эти дни чрезмерно ревностная администрация форта поспешила привести всех к присяге на верность Консульскому правительству. Никому из узников и в голову не пришло противиться этому. Никому, кроме Блондо.

— Отказываюсь, — прорычал он.

— Почему же? — удивился пристав, разносивший подписной лист. — Ведь новый режим — это всеобщее благо. Лучше не спорьте и подпишитесь под текстом присяги, как подписались ваши товарищи.

Блондо рванул протянутый ему лист и написал: «Клянусь до самой смерти быть верным партии Робеспьера и убить Бонапарта».

— Боже мой, — изумился чиновник, — что вы такое написали! Как вы несправедливы к человеку, который несет Франции мир и покой! И вы восхваляете Робеспьера, он же бич человечества!

— Я заколю узурпатора! — вопил Блондо. — И лучше не касайтесь своими грязными руками памяти Робеспьера: вот кто принес бы нам подлинный мир!

Комендант форта, когда ему доложили о случившемся, приказал, чтобы Блондо немедленно изолировали и поместили в больницу: он решил, что заключенный сошел с ума.

— Ну вот, видишь, к чему привели эти дурацкие неистовства! — заметил Жермен.

— Ты прав, — в раздумье ответил Буонарроти. — Абсолютно незачем было посвящать наших врагов в свои сокровенные замыслы. Он лишь ухудшил наше положение. Надо немедленно ослабить эту акцию. Давай-ка займемся составлением очередного обращения к правительству — сейчас самое время для этого.

8

В новой петиции Буонарроти превзошел себя: она была подлинным шедевром «макиавеллизма правого дела».

Основная идея этого произведения искусства заключалась в том, чтобы показать Консулам: так называемые «заговорщики» и новое правительство — порождение одних и тех же условий, плод многолетней несправедливости предшествующих властей. По существу, и те и другие боролись с единым злом: с антинародной конституцией 1795 года, с растленной Директорией и ее клевретами. Что представлял собой так называемый «заговор Бабефа»? Что, если не попытку ниспровергнуть конституцию 1795 года и порожденный ею тлетворный режим? И ту же самую цель ставили перед собой заговорщики брюмера во главе с Бонапартом. Разница лишь в том, что первые не преуспели, а вторые добились победы. Но разве эта победа не есть о б щ а я победа — победа п р а в о г о д е л а? Почему же удачливые заговорщики ныне пребывают у власти, а их старшие братья, не сумевшие, вследствие предательства, довести дело до конца, томятся в неволе? Прямой долг Консулов, вытекающий из логики событий последних лет, ликвидировать создавшуюся несправедливость, выправить положение и дать почетную свободу тем, кто были их предшественниками!

Все получалось на редкость последовательно и убедительно.

В своем силлогизме Буонарроти делал всего лишь одно «упущение». Он «забыл» сказать о том, что обе названные им группы заговорщиков боролись с Директорией, имея в виду взаимно исключающие цели: бабувисты — благо всего народа, брюмерианцы — авторитарную власть группы ставленников богатейших людей страны. Но какое это могло иметь значение в плане «макиавеллизма правого дела»? Тем более что на первых порах Бонапарт и его соратники сами твердили о «всенародном» характере их переворота!

Товарищи единодушно одобрили хитроумный труд Филиппа.

Новая петиция обязательно должна была иметь успех — в этом никто не сомневался.

И она возымела успех. Правда, не сразу.

9

Жозефа Фуше потомки окрестят «флюгером».

Этот невзрачный рыжеватый человек со студенистым лицом и тусклым взглядом бесцветных, глубоко спрятанных под тяжелыми веками глаз обладал удивительным нюхом и вовремя пристраивался к той стороне или партии, которая побеждала или должна была победить. Потом, когда наступал критический момент, он с легкостью покидал своих «попутчиков» и приставал к новой партии, сулившей успех, нимало не заботясь о том, что приходилось коренным образом менять убеждения — их у Фуше попросту не было. Умеренный конституционалист в начале революции, крайний террорист во время якобинского террора, он, из соображений карьеры, даже присватывался к сестре Робеспьера. Но Неподкупный, мгновенно раскусив его, не принял этих авансов, и тогда напуганный Фуше вместе с Сиейсом стал душой термидорианского заговора, свалившего робеспьеристов. После термидора он стал верным слугой правых термидорианцев, а при Директории попытался спровоцировать Бабефа, но вождь заговора Равных так же быстро понял и отверг его, как в свое время Робеспьер.

Накануне брюмерианского переворота Фуше, как и Талейран, предугадал близкий взлет Наполеона и предложил ему свои услуги, каковые и были приняты. Правда, в самый день 19 брюмера, когда положение стало неясным, Фуше вдруг куда-то исчез, и Бонапарт это заметил, но решил не ставить каждое лыко в строку своему министру полиции, тем более что после победы заговора тот удвоил свое усердие.

Петиция узников Пеле попала прежде всего в бюро Фуше. Он внимательно изучил ее и по здравому размышлению решил умыть руки, переслав документ в министерство внутренних дел — благо главой этого министерства стал Люсьен Бонапарт — младший брат Первого Консула.

10

В то время Люсьен еще не закоснел в ореоле своего благоприобретенного величия. Это был человек легкомысленный, тщеславный, но вовсе не злой. Прочитав петицию и увидев подпись Буонарроти, он мигом вспомнил старое: Корсику, их нужду, помощь, которую оказывал Буонарроти его семье, и прежде всего старшему брату Жозефу. Вспомнил и отправился в Тюильри.

Наполеон принял его без энтузиазма. Диктатор был не в настроении, и, кроме того, суетливый Люсьен всегда его раздражал.

— Вот, прочти это, — сказал Люсьен, протягивая брату бумагу. — Обрати внимание: письмо адресовано Консулам, а твой любезный Фуше переслал его мне.

— И правильно сделал, — зевая, ответил Наполеон.

Он не стал читать послание, взглянув лишь на адрес и на подпись. Возвращая документ Люсьену, добавил:

— Письмо адресовано не мне, а всем трем Консулам. Но такими делами должно заниматься твое министерство.

— Что значит, мое министерство? Я же не волен отменить приговор Верховного суда.

— И я не волен. Закон есть закон.

— Но ведь речь идет о Буонарроти!

— Ну и что из этого? Хотя бы о самом господе боге. Не следует забывать, что этот Буонарроти — человек опасный: он уравнитель.

— Это в прошлом.

— Горбатого могила исправит. Однако оставим этот разговор. Если хочешь, попробуй провести бумагу через Законодательную комиссию. Интересно, что тебе ответят эти твердолобые.

Воцарилось молчание. С некоторых пор между братьями пробежала черная кошка. Люсьен был обижен на старшего брата, считая, что тот недооценил его помощь в день 19 брюмера. Наполеону же казалось, что новый министр слишком заносится и забывает о дистанции.

— Кстати, — сказал он вдруг официальным тоном, — прошу, когда будешь разговаривать со мной при посторонних, обращайся на «вы».

— Слушаюсь, — ответил Люсьен с явной издевкой в голосе.

— Не строй из себя шута.

Люсьен не выдержал:

— Уж не прикажешь ли называть тебя «вашим величеством»?

Наполеон смерил его холодным взглядом. И без гнева, но еще более сухо ответил:

— Всему свое время. А пока прошу обращаться ко мне на «вы».

После ухода брата он задумался. Буонарроти… Заговорщик, горд и себе на уме. Но чертовски талантлив. Такой может пригодиться, если его переломить. Надо еще подумать об этом деле.

11

Люсьен решил последовать совету Наполеона.

3 нивоза VIII года[5] он поставил вопрос об изгнанниках перед Законодательной комиссией.

Он выступил с пространной речью, в которой подчеркнул, что заключенные на острове Пеле — это последние жертвы антинародного режима Директории, что весь их процесс был надуман и несправедлив. Теперь уполномоченные нового, народного правительства должны пересмотреть приговор Верховного суда, как несоответствующий тяжести преступления и вынесенный под сильным давлением извне.

Но красноречие брата диктатора пропало даром.

В Законодательной комиссии сидели тертые калачи, старые судейские крючки, всеми силами державшиеся за незыблемость «закона», в особенности если речь шла о покушении на частную собственность.

О заговоре Равных помнили слишком хорошо.

Ответ членов комиссии был единодушен:

— Верховный суд вынес свое решение без права апелляции и пересмотра. А посему приговор Буонарроти и его соратникам носит о к о н ч а т е л ь н ы й характер и должен остаться в силе вне зависимости от срока давности и изменений в правительственных учреждениях.

Эта формула претворилась в декрет.

Три недели спустя он был отослан администраций форта «Насьональ».

12

Люсьен не сразу признал себя побежденным.

В плювиозе он связался с министерством полиции. Он написал Фуше, предлагая встретиться, чтобы обсудить данную проблему.

Фуше не уклонился от встречи.

— По существу, — заметил Люсьен, — это вопрос вашей компетенции. Ведь именно ваше министерство отвечает за порядок в стране. Полиция обязана следить, чтобы интересы подданных государства не ущемляли без нужды.

Министр полиции чуть улыбнулся.

— Вы правы. Именно поэтому мы и держим преступников в тюрьмах.

— Но преступник преступнику рознь. Ведь на острове Пеле заключены люди, преступление которых не столь уж велико. Кроме того, если не ошибаюсь, их взгляды были вам когда-то близки.

Подобный ход оказался опрометчивым. Фуше не любил, чтобы ему напоминали о его прошлых взглядах. Он сразу замкнулся.

— Полагаю, нет необходимости поручать моим заботам этих несчастных. Я всегда приказывал, чтобы с ними обращались гуманно.

«Ушел», — подумал Люсьен.

Он не стал продолжать разговор и больше к нему не возвращался.

Но помощь совершенно неожиданно пришла с другой стороны.

13

В начале вантоза Первый Консул вызвал к себе министра полиции. Поговорив о разных делах, он вдруг, как бы между прочим, заметил:

— Тут на имя Консулов пришло прошение из Шербура.

— Я знаю, гражданин Первый Консул, — ответил Фуше.

— Вы ознакомились с этим документом?

— Разумеется.

— И ваше мнение?

Фуше помедлил самую малость.

— Мне жаль этих людей. И по-видимому, вина их не соответствует тяжести наказания: они всего лишь ошибались в характере и пределах понятия «свобода».

«И понятия „собственность“, — про себя добавил Наполеон. Но вместо этого сказал совсем другое:

— Что же мы можем для них сделать?

«Ага, ты хочешь что-то сделать для них, — молнией пронеслось в мозгу Фуше. — И прощупывание твоего братца было наверняка подсказано тобой».

— Конечно, приговор несправедлив, — сказал он. — Но изменить его трудно… Пожалуй, даже невозможно.

Ему показалось, что во взгляде диктатора мелькнула тень недовольства.

— Однако мы можем его… ослабить, смягчить, — продолжал Фуше. — Их приговорили к изгнанию. Но почему оно должно быть столь суровым? В нашей власти изменить место ссылки и режим.

— Это разумно, — задумчиво произнес Бонапарт.

— Их можно сослать на свободное поселение, скажем, на остров Корсику…

Наполеон скривился. «Пустить козла в огород», — подумал он.

Фуше снова уловил его мысль.

— Или на остров Олерон.

— Пожалуй, — резюмировал диктатор.

— Тогда отдайте распоряжение.

— Считайте, что оно уже отдано. Составьте бумагу, а Консулы ее подпишут.

…23 вантоза[6] состоялось решение Консулов о перемене места ссылки для заключенных Шербурской крепости. Они переводились на свободное поселение на остров Олерон.

Но от принятия решения до проведения его в жизнь прошел срок не малый — почти два месяца. Бюрократическая машина Консульства действовала не быстрее, чем расхлябанный административный аппарат покойной Директории.

14

Все началось с того, что в конце вантоза правительственный комиссар Шербура известил узников форта «Насьональ» о переменах, которые в ближайшее время должны произойти в их судьбе. Это таинственное сообщение (никаких объяснений и уточнений не давалось) взбудоражило Буонарроти и его товарищей.

Неужели на этот раз подействовала их петиция? Чего же можно ожидать? Пересмотра приговора? Амнистии? Или, напротив, правительство готовит им новые, еще более суровые испытания?

Положение чуть-чуть прояснилось, когда 2 жерминаля[7] Филиппу и его супруге (а равно и другим заключенным) были торжественно вручены письменные характеристики за подписью коменданта крепости, в которых удостоверялось их образцовое поведение в период жизни на острове Пеле.

Это обнадеживало. Иначе к чему было давать примерные аттестации?

Через несколько дней стало известно, что правительство постановило перевести пятерых бабувистов из департамента Ла-Манш в департамент Нижней Шаранты. Но куда именно? И на каких правах? И только во второй половине жерминаля, когда изгнанникам зачитали письмо министра внутренних дел от 15-го того же месяца[8], обрисовались общие контуры того, что их ожидало.

Министр писал: «Я извещаю вас, что сделал все возможное для облегчения вашего переезда на остров Олерон. С этой целью я списался с министром полиции и префектом департамента Ла-Манш, чтобы каждый из них принял зависящие от него меры, делающие ваше путешествие и пребывание на новом месте возможно более приемлемыми. Я уполномочил префекта выделить средства, необходимые для приобретения вам одежды и пропитания на все время пути. Я также предписал выдать каждому в момент отбытия сумму в 300 франков. Желал бы, чтобы все эти меры облегчили вашу участь. Приветствую вас. Люсьен Бонапарт».

Письмо вызвало всеобщее разочарование.

Вот вам и пересмотр! Вот вам и амнистия!

Как говорится, из огня да в полымя: с одного острова на другой, из прежней неволи в новую…

«Остров Олерон… Олерон…» — почему-то название это не давало Филиппу покоя. Нет, он никогда раньше не бывал на Олероне. Но откуда это воспоминание? Словно бы речь шла о чем-то хорошо знакомом?..

Конечно, ничего особенно приятного этот остров не сулил.

И все же тень надежды не переставала маячить где-то на горизонте. Новый остров побольше. И климат там помягче. И путешествие впереди. Не в железных клетках, а в экипажах. И приоденут — нынешняя одежонка, как ее ни штопали и ни латали заботливые женские руки, стала жалким тряпьем. И денежки дадут — как-никак 300 франков — это сумма…

Но тут опять ждало разочарование.

Новой одежды не дали — получите там, на месте (ведомство другого департамента!). Что же касается денег, то оказалось, заботливый министр «ошибся»: 300 франков (точнее — 285) полагалось не на каждого, а на всех; из них 135 шли на кормежку в пути и 154 — на личные расходы, из расчета 3 франка на человека в день…

Вот вам и «сумма»!

И еще предупредили: это только до места следования. А там будет видно — как решат власти.

…Они покинули остров Пеле 21 жерминаля[9]. Путешествие шло в три этапа и продолжалось не десять дней, как было запланировано, а более чем в два раза дольше. Виною тому было не только весеннее половодье, но и бюрократические сложности. Сначала их доставили в Ренн, центр департамента Иль-и-Вилен. Там состоялась довольно длительная и нудная церемония передачи изгнанников из рук в руки новым департаментским властям. Та же процедура повторилась при пересечении границы департамента Нижней Шаранты. И наконец через три недели после выезда из Шербура пятеро бабувистов, окруженные жандармами, прибыли на остров Олерон.

15

Остров Олерон во времена Конвента назывался «островом Свободы». Он расположен близ устья Шаранты, в департаменте Нижняя Шаранта, в одиннадцати километрах от берега. Длина острова двадцать восемь километров, ширина — от четырех до десяти километров, общая площадь — семнадцать тысяч гектаров. Остров вытянут с юго-востока на северо-запад. На севере — маяк, на юге — гавань с цитаделью; два небольших города и несколько деревень. Общая численность населения — 17190 человек; все это протестанты, живущие здесь со времени отмены Нантского эдикта. Климат неровный, но почва добрая и хорошо обработанная, дающая хлеб, виноград и другие фрукты. Кроме сельского хозяйства жители занимаются добычей морской соли, солением рыбы и виноделием.

Эти данные Буонарроти мог бы прочитать в любом справочнике того времени, если бы таковым располагал. А в более позднем путеводителе можно было обнаружить еще такую фразу: «С 1799 года служит местом ссылки».

Впрочем, утверждение это содержит небольшую хронологическую неточность: остров Олерон (и соседний остров Ре) стал местом ссылки не с 1799, а со следующего, 1800 года, причем первыми ссыльными как раз оказались Филипп Буонарроти и его четверо соратников.

16

Еще до отбытия на Олерон Буонарроти написал префекту департамента Нижней Шаранты, прося объяснить, на каком положении им предстоит находиться в новом месте ссылки. Ответ пришел в то время, когда изгнанники оказались уже на Олероне. Заместитель префекта заверял новых колонистов, что они будут пользоваться полной свободой под общим наблюдением местной полиции, могут передвигаться по острову в любом направлении, жить в любом месте, но ни под каким видом не должны покидать пределов Олерона. Им было также обещано довольно сносное материальное существование: по распоряжению верховной власти им определялось денежное содержание в размере среднего жалованья младшего офицера флота. Здесь, правда, делалась «небольшая» оговорка, смысл которой ссыльные раскусили не сразу: «при условии, если морские власти пожелают это жалованье платить» (!). Разумеется, власти не пожелали. И поэтому, хотя в первые дни — по сравнению с фортом «Насьональ» и утомительной дорогой — новый остров всем показался раем, вскоре стало ясно, что в этом «раю» их ожидают не амброзия и нектар, а нищенское существование или голодная смерть, если не желаешь побираться.

Однако у Филиппа все кое-как устроилось.

Тереза имела небольшие сбережения, позволившие обосноваться в коммуне Сен-Пьер д'Олерон, близ города, в доме трудолюбивого фермера, семья которого вскоре сделалась для Буонарроти родной. Что же касается работы, то она быстро нашлась. Филипп стал учить детей местных жителей языкам, математике и музыке. Сначала это были частные уроки, затем он создал свою школу в городке Сен-Пьер и вскоре заслужил не только признательность родителей, но и благодарность местного муниципалитета. Тереза во всем ему помогала. Она постепенно оправилась от последствий шербурской неволи, стала более общительной и сговорчивой.

Конечно, не все изгнанники устроились так же хорошо, как Буонарроти. Их разбросало по всему острову, и большинству пришлось взяться за физический труд. Однако их положение тоже постепенно упрочилось, и к благотворительности префекта обращаться не пришлось.

Но не таким человеком был Филипп Буонарроти, чтобы довольствоваться узкой скорлупой семейного благополучия и частной жизнью, оторванной от большого мира. Прошло время, и ему стало тесно на острове. Обрывки сведений, доставляемые с континента, говорили, что Бонапарт, укрепляясь у власти, уничтожает одну за другой все иллюзии, которыми тешились накануне переворота. Власть бывшего революционного генерала приобретала все более диктаторский характер, хотя многие еще не хотели этого понимать. Но Буонарроти понял это давно и теперь все более укреплялся в своем убеждении. И он всеми силами начал рваться с этого острова, надеясь встретиться с единомышленниками, окунуться в борьбу и сделать все возможное, чтобы помешать тирану раздавить остатки революции и свободы.

Временами Филиппа охватывало столь жестокое томление, что он не мог ему противостоять. И тогда он замыкался, уходил в лес или начинал что-то лихорадочно записывать. В один из подобных моментов он и написал еще одно послание — на этот раз самому Первому Консулу, — страстное, негодующее, требовательное, весьма далекое от прежних петиций.

С возмущением напоминает Буонарроти: роялистам, врагам Республики, прощаются все их преступления, в то время как к истинным патриотам, защитникам свободы и равенства, правосудие остается «холодным, как мрамор». Им вновь и вновь твердят, что «приговор окончателен и пересмотру не подлежит». Но ведь режим, который впервые произнес эту кощунственную формулу, уничтожен, сметен с лица земли! Так в силу какого софизма формула, им созданная, сохраняет свою силу? «Довольно балансировать! — гневно восклицает Буонарроти. — Мы не желаем ни снисхождения, ни прощения — мы требуем правосудия и справедливости!..»

На это послание он ответа не получил. Но в один прекрасный день у дверей его жилища неожиданно возник Саличетти.

17

Кристоф Саличетти… Старый друг, соратник в борьбе с Паоли на Корсике, потом, при Робеспьере, соратник в борьбе с контрреволюцией на юге, потом, при Директории, соратник в подготовке несостоявшейся для Филиппа экспедиции в Италию…

Он любил Саличетти. Любил за его бурный темперамент, за общность взглядов, симпатий и антипатий, за страстность в борьбе. Хотя… Он знал и слабости своего друга, слишком уж большую его приверженность «макиавеллизму правого дела», настолько большую, что порой она переходила дозволенные пределы, и истину становилось невозможно отличить от заблуждения…

Они крепко обнялись и расцеловались.

— А ты герой, — сказал Кристоф, — право же, герой. Выглядишь превосходно, бодр и подтянут, как всегда. Рад за тебя, старина…

— Нашел чему радоваться, — пожал плечами Буонарроти. — Скажи лучше, что привело тебя в эти неприветливые края?

Кристоф сделал удивленное лицо.

— Как — что? Что же, если не желание увидеть тебя?

— Это я понимаю. Но давай серьезно. Это официальная поездка?

— Полуофициальная. Кстати, — он оглянулся по сторонам, — никто не должен знать, что я был здесь.

— Инкогнито?

— Да вроде этого.

— Не беспокойся, о твоем посещении я не доложу ни мэру, ни жандармам. Но ты так и не ответил на мой вопрос.

— О деле потом. Я вижу, идет Тереза. Она все такая же красавица.

Тереза вскрикнула от неожиданности. Саличетти приложил палец к губам. Они вошли в дом.

На столе появился кувшин домашнего вина и нехитрая снедь. До позднего вечера предавались воспоминаниям, шутили, смеялись, каламбурили, как в годы прошлого. Потом Тереза постелила мужчинам и ушла к себе.

— Ты надолго? — спросил Буонарроти.

— Отбываю завтра рано утром. Спешу на Корсику, вершить государственные дела. — Последние слова Саличетти произнес с насмешкой. Но Буонарроти не принял этого тона.

— Ты что же, доверенное лицо Бонапарта?

Саличетти попытался уклониться от ответа.

— Ты бы знал, как я боролся против переворота 18 брюмера!

— Но потом спасовал?

— А что оставалось делать?

— Другие же не смирились.

— Я тоже не смирился. Во всяком случае, в душе.

Буонарроти искренне рассмеялся.

— Ладно, не будем развивать эту тему.

Кристоф почувствовал себя задетым. С обычной горячностью он возразил:

— Нет, почему же, тему можно и развить. Хочешь, я расскажу тебе о том, чего не говорил никому? Это было в Италии, в районе Генуи, во время первой завоевательной экспедиции Наполеона, в которую мы тщетно приглашали и тебя. Именно тогда я вполне понял этого лицемера и карьериста, понял, что добра от него не ждать. Так вот. Мы вдвоем шли по узкой тропинке вдоль обрывистого берега, высоко вздыбившегося над бурным морем. Вокруг ни души. Мы мирно беседовали. И тут вдруг молнией сверкнула мысль: а что, мой милый, если я чуть подтолкну тебя, ты свалишься в пучину, и вся история, быть может, пойдет по-иному?

— Ты так подумал? Но это странно. В то время сей субъект еще не делал истории.

— Поверь, был на подступах к этому.

— Так почему же…

— Я его не столкнул? Пороху не хватило. В этот момент он посмотрел мне в глаза и, возможно, понял мою мысль. Я думаю, впоследствии он мне прощал очень многое именно потому, что тогда понял: я держал его жизнь в руках и не воспользовался этим.

— Ну, ну, это уж ты слишком психологизируешь. Вряд ли он тогда что-то понял. Если бы понял, то, напротив, в дальнейшем не пощадил бы тебя. Но приведенный случай опять не в твою пользу — он говорит лишь о том, что ты струсил.

— Нет, то была не трусость, поверь мне. Скорее, какой-то гипноз. Но сейчас — другое дело. — Саличетти понизил голос до шепота. — Узнай же, что и сегодня он в моих руках. Я держу нити заговора, в котором участвуют известные тебе Арена и Чераки. Речь идет о жизни диктатора.

— Арена… Чераки… Нашел кого назвать! Люди горячие и настоящие патриоты — не спорю, но сколько легкомыслия! Думаю, они не способны на организацию серьезного дела… Но оставим все это. Скажи, зачем приехал.

Саличетти не ответил и опустил голову на руки.

— Держу пари, с поручением от тирана.

Саличетти протянул запечатанный конверт.

— Прочти-ка это письмо. Оно не было доверено почте.

— Понимаю. Для этого ты и приехал.

Буонарроти взял конверт и вскрыл его. Потом зорко взглянул на собеседника.

— Тебе известно содержание?

— Разумеется. Но читай же.

Письмо было коротким, деловым. Не тратя лишних слов, Первый Консул предлагал Буонарроти полное освобождение при условии сотрудничества с новым режимом.

Прочитав, Филипп собирался спрятать письмо.

— Стой, — схватил его за руку Кристоф. — Письмо должно быть возвращено. Вместе с твоим ответом.

— Ответа не будет, — сухо сказал Буонарроти.

— Я так и думал, — улыбнулся Кристоф. — Я слишком хорошо знаю тебя. Но все же подумай: не пожалеешь? Другого случая не представится.

— А я и не жду его. Не беспокойся, не пожалею.

Затем, после долгого молчания, добавил:

— Мне жаль, что так все получилось, Кристоф. Сейчас мы ляжем спать, а завтра к этому разговору возвращаться не будем. Я всегда любил тебя. И поэтому буду с тобой откровенен до конца: тебя не ждет ничего хорошего.

Саличетти грустно улыбнулся.

…Они простились на заре, почти без слов. Крепко обнялись и так стояли долго, словно стремясь продлить, закрепить это непрочное единство душ.

«Прощай, — думал Филипп, — прощай навсегда, мой старый товарищ. Чувствую, мы не увидимся больше. Чувствую и другое: тебя не спасет это жалкое лавирование. Тебе не простят его. И умрешь ты не в своей постели и не на поле брани…»

В тот момент он не знал и не мог знать, насколько точным окажется его пророчество…

18

Много времени спустя, уже на острове Святой Елены, Наполеон вспоминал:

— Я раскаиваюсь, что не привязал к себе Буонарроти; он мог бы быть мне очень полезен. Впрочем, я сделал первый шаг: я его освободил. Не помню, чтобы Буонарроти поблагодарил меня за это или с чем-нибудь ко мне обратился. Возможно, ему помешала гордость… А может, он и писал, но я не обратил внимания…

Последняя фраза была явной ложью, результатом оскорбленного самолюбия поверженного властителя: он-то хорошо знал, что ответа на его заманчивое предложение не последовало.

19

Приезд Саличетти обозначил резкую грань в пребывании Филиппа на острове Олерон.

Черта была подведена, мосты сожжены.

Он не мог не испытывать глубокого внутреннего удовлетворения: тиран все-таки обратился к нему. Обратился с весьма заманчивым предложением. И он, Буонарроти, это предложение отверг. Даже не отверг: он показал, что пренебрегает им. Это была пощечина Бонапарту и большая моральная победа его, Филиппа. Но этим он сжег мосты.

Теперь покончено с петициями, ходатайствами, обращениями. Пропасть между ними разверзлась во всю ширь. Тиран поймет, что он его враг — враг непримиримый, смертельный. И потачки ему не даст.

Ну что ж, оно и к лучшему. Он не хотел так быстро проявлять подлинных отношений, он думал, играя на «макиавеллизме правого дела», еще выторговать что-то (ничего себе «что-то» — свободу!), но коль скоро так получилось, оно и к лучшему.

Нет, путь Саличетти для него заказан. Он не пойдет на пресмыкательство перед тем, кого ненавидит — не личной ненавистью: лично ему Наполеон ничего худого не сделал! Он не пойдет на компромисс с тем, кто является — он давно понял это — врагом свободы, демократии, народа, врагом беспощадным, душителем всех революционных завоеваний прошлых лет.

Значит, и по отношению к нему, к Бонапарту, возможна только беспощадность. Борьба, которая закипит вскоре, будет борьбой не на живот, а на смерть.

Борьба? Не на живот, а на смерть? Смешно! Кто говорит это? Изгнанник-одиночка, бывший участник погоревшего заговора, командир без армии, ссыльный на вечные времена, сам отрезавший путь к своему освобождению!

И с кем же он думает бороться?

С властелином, подчинившим себе государство, армию, весь народ, с некоронованным королем, который не сегодня завтра получит и корону, с всесильным диктатором, перед которым трепещет Европа!

Право же, смешно! Лилипут против великана, комар против льва!

Нет, думал Буонарроти, не так уж и смешно, как кажется на первый взгляд. Тысяча комариных укусов может убить льва, лилипуты, если станут действовать дружно, могут скрутить и уничтожить великана. Нужны лишь сила духа и целеустремленность, бесстрашие и выдержка, умение объединить людей и правильно нацелить их. А этих качеств ему, Буонарроти, не занимать, он проверил их всей своей предшествующей многотрудной жизнью и полностью уверен в себе.

А если так, чего же бояться? О чем думать? Общее направление и конечная цель пути ясны, остаются подробности. Им-то и нужно отдать свои заботы на ближайшее время.

20

Он успокоился.

Не было больше томления духа, ибо окончилась неясность.

Он занимался своим делом, учил детей и внимательнее присматривался к окружающему, к людям, с которыми жил.

Маленькая коммуна, некогда сложившаяся на острове Пеле, постепенно распалась. Из всех ссыльных Филипп теперь общался лишь с Жерменом да иногда с Моруа. Блондо, остывший в былой ненависти к «узурпатору», теперь занимался своими болезнями. Казен, работавший на ферме, страшно уставал с непривычки и сторонился прежних единомышленников. Да и Жермен вел себя как-то странно. Нет, он не охладел к учению Бабефа, он по-прежнему мечтал о «совершенном равенстве» и «всеобщем счастье», но при этом продолжал наивно верить в добродетели Бонапарта и посвящать ему свои нескладные стихи.

Буонарроти попытался было прощупать настроения простых людей, среди которых жил, и быстро понял: с этими он далеко не уйдет.

— А нам-то что, — отвечали фермеры на его осторожные вопросы, — какая разница — Робеспьер или Бонапарт? Была бы каша в горшке, да сборщики податей не драли трех шкур — и ладно.

Что же касается Бабефа, то о нем эти люди и вообще не слыхали ничего.

Он познакомился и был в добрых отношениях с мэром города Сен-Пьер, обучал его двоих сыновей и часто беседовал с ним. Это был старый республиканец, но человек умеренный и осторожный, ничем не выдававший своих политических настроений поднадзорному ссыльному. Единственно, что узнал от него Буонарроти, были кое-какие сведения о соседнем острове Ре. Этот остров, меньший по размерам, чем Олерон, был укреплен рядом фортов, принадлежавших к системе крепостей Ла Рошели и управлялся военной администрацией. Во главе администрации находился некий полковник Уде, о котором мэр выражался весьма туманно, но так, что можно было понять: человек этот был настроен критически к режиму, чего, видимо, не скрывал.

— Поговаривают, — обронил как-то мэр, — что Уде возглавляет филадельфов.

— А кто такие филадельфы? — загорелся Филипп.

Мэр, видимо, пожалел, что сболтнул лишнее.

— Кто их знает, — небрежно сказал он. — Какая-то тайная организация. Вроде масонов. Сейчас, говорят, их много развелось повсюду. Масонов и других. Впрочем, наше дело маленькое. Нас-то, слава богу, сие увлечение миновало.

С той поры Буонарроти заинтересовался филадельфами и Уде. Кто они? Чьи интересы защищают? И почему о них говорят с такой осторожностью?

Ему захотелось побывать на острове Ре и встретиться с необычным полковником. Но он понимал, что это невозможно. Во всяком случае, в ближайшее время.

Благодаря мэру он постоянно имел свежие газеты. Правда, теперь от этого толку было мало — Наполеон, уничтожив свободу печати, ликвидировал все оппозиционные органы прессы. И все же иногда кое-что просачивалось.

Больше давала корреспонденция, которую Филипп получал от столичных друзей. Конечно, и здесь приходилось прибегать к эзоповскому языку — письма перлюстрировались, — но все же главное, основное передать было можно. И ссыльный с жадностью глотал крохи этих известий.

Из них он узнал, что заговор Арены — Чераки, как он и ожидал, провалился и участники арестованы, что столь же безрезультатными оказались и другие попытки в этом же роде, что Саличетти сумел выйти сухим из воды, что правительство явно не хотело раздувать событий, преуменьшая, сглаживая увеличивающееся противостояние, не желая «выносить сор из избы».

Зато газеты вовсю трубили о новом итальянском походе Бонапарта, о блистательной победе при Маренго, о скором наступлении всеобщего мира в Европе…

Но тут произошли события, которые потрясли Францию и нанесли остаткам демократии еще один удар — быть может, самый болезненный после дней 18 — 19 брюмера.

21

В Опере давали новую ораторию Гайдна «Сотворение мира». Это было событием в музыкальной жизни Парижа. Двести пятьдесят оркестрантов и участие лучших итальянских певцов удвоили цену билетов, но все равно достать их было невозможно.

Жозефина нервничала: они опаздывали.

Кареты поджидали у входа в павильон Флоры.

— В Оперу. Быстро.

Бонапарт откинулся на подушку сиденья и закрыл глаза. Он снова вернулся мыслью к тому, о чем думал целый день. Вновь и вновь старался оценить ситуацию.

Казалось бы, все прекрасно. Австрийцы разбиты, Россия согласилась на союз, причем император Павел I выдворил из Митавы старого попрошайку Людовика XVIII, восстановлены добрые отношения с США, не сегодня завтра мир будет заключен с англичанами. Тихо и внутри страны. Его прославляют, банкиры суют золото. Но все это на поверхности. А копни поглубже…

Стоило ему отбыть в Италию, и все они зашевелились. Враги? Враги — само собой. Но и «друзья» тоже. Господин Фуше, господин Талейран, господин Сиейс. Ну, Сиейс — понятно. Но Талейран? Но Фуше?.. Он поднял их из мрака забвения, сделал первыми людьми, обогатил, а они готовы его предать при любом подвернувшемся случае. Туда же и свои. Милые братцы — Жозеф, Люсьен; родная маменька, сокрушающаяся, что глава правительства не ее любимчик, Жозеф… Пустили слух, что он потерпел поражение, — и сразу же заговорили о перемене власти… Его опора — армия. Но и здесь… Моро, Журдан, Бернадотт, Ожеро, Массена — все это соперники и тайные недруги, а Моро — их знамя. Они готовы спеться с проклятыми якобинцами. И все новые заговоры… Того и гляди, грянет взрыв…

И, словно отвечая мысли Первого Консула, раздался оглушительный взрыв. Улица Сен-Никез, по которой неслись кареты, огласилась воплями. Он слышал, как в карете Жозефины посыпались стекла, слышал ее истерический крик…

— Гони во всю мочь.

…В Оперу прибыли вовремя. Он сидел в своей ложе, спокойный и надменный, как обычно. Жозефина — бледная, с заплаканными глазами — прикрывала лицо веером. Но вот весть долетела до театра. Певцов прервали. Публика устроила верноподданническую овацию Первому Консулу. Он чуть поклонился. Спокойный, непроницаемый — будто ничего не произошло.

Но, едва вернувшись в Тюильри, вызвал Фуше. И обрушил на него поток такой брани, какую едва ли когда еще слышали эти стены.

Фуше стоял вытянувшись в струну и слушал. Он ни разу не попытался вставить свое слово, не стал ничего объяснять. Он молча стоял и слушал.

— Мерзавец! — вопил Бонапарт. — Дерьмо, предатель… Я вытащил тебя за уши, вытащил из грязи, в которой ты увяз, я сделал тебя министром… Хорош министр полиции, который, вместо того чтобы охранять главу правительства, превращает его в подсадную утку, окружает убийцами, которым позволяет заминировать целый квартал…

Фуше молча слушал.

Наполеон задыхался от ярости.

— Ты, ты и есть главный заговорщик! Вожак всех этих бандитов! Провокатор! Разве я не помню, как вместе с якобинской сволочью ты расстреливал людей в Лионе? Тебя бы самого следовало расстрелять! Нет, раздавить, как клопа!..

Фуше не менял почтительной позы.

— Вон! — закричал Бонапарт. — Убирайся к черту! Завтра ты получишь мое предписание!..

Фуше поклонился и вышел.

22

Взрыв «адской машины» на улице Сен-Никез 3 нивоза IX года[10], от которого лишь чудом ускользнул Бонапарт, стоил жизни двадцати двум и тяжелых ранений пятидесяти ни в чем не повинным людям. Несмотря на то что взрыв был организован эмиссарами Людовика XVIII (и это сразу выяснилось), Первый Консул решил использовать случай, чтобы свести окончательные счеты с левыми партиями.

— Это не аристократы, не шуаны и не священники, — безапелляционно утверждал он. — Это отребья революции, якобинцы и бабувисты, инициаторы всех прежних смут и заговоров.

Выступая на следующий день на заседании Государственного совета, он потребовал жестоких репрессий:

— Без крови не обойтись. Надо расстрелять столько виновных, сколько было жертв взрыва, а человек двести выслать, чтобы очистить Республику.

Когда один из членов Совета попробовал высказаться против высылки революционеров и напомнил об опасности, грозящей от роялистов, Бонапарт резко оборвал его:

— По-видимому, вам было бы угодно, чтобы я составил правительство в духе Бабефа? Толкуйте о «патриотах». Но эти «патриоты», несмотря на вашу защиту, вас же первого принесут в жертву, точно так же, как и меня и всех нас!..

К удивлению окружающих, он не уволил Фуше. Вместо этого дал министру полиции малоприятное задание — составить списки левых, подлежащих высылке.

Фуше попытался напомнить, что взрыв организован роялистами.

— Делайте, что вам приказывают, поройтесь в памяти и извлеките оттуда всех своих старых дружков, — измывался диктатор.

И Фуше выполнил его волю — списки были составлены.

К этому времени полиция арестовала виновников покушения на улице Сен-Никез. Ими действительно оказались роялисты — Сен-Режан и Карбон. Их, так же как и участников республиканских заговоров — Арену, Чераки, Топино-Лебрена и других, — приговорили к смертной казни.

Сто тридцать «анархистов» из списков Фуше, в числе которых находились видные политические деятели — Лепельтье, Дюфур, Фурнье, Россиньоль, Фион, Массар, Ваннек (в прошлом — все участники заговора Равных), — подлежали высылке. Те из них, кому повезло, попали на острова Олерон и Ре, остальные — на далекие Сейшельские острова, где большинству из них было суждено погибнуть от голода и болезней.

Столь массовых репрессий изумленные французы не видели давно. Проскрипции вступили в силу 15 нивоза[11].

Вскоре после этого Феликс Лепельтье и еще несколько «непримиримых» были доставлены на остров Ре.

23

Логика всех перечисленных событий — и это прекрасно понимал Филипп Буонарроти, равно как и многие из его соратников, — должна была с роковой неизбежностью привести к дальнейшему усилению авторитарного характера власти и в конечном итоге к созданию неограниченной наследственной монархии.

Действительно, неудачи как республиканских, так и монархических заговоров позволили Бонапарту, нанося удары налево и направо, под флагом спасения «национальной независимости» и «общенародного государства» отбрасывать один за другим прежние республиканские (пусть фиктивные) атрибуты, заменяя их новыми принципами и символами.

Впрочем, «удары направо» носили, как правило, номинальный характер, ибо сам новый режим «правел» с каждым днем; зато разгром левых, революционных сил, начавшийся проскрипциями 15 нивоза, был вполне реальным и вылился в целый ряд фактов и мероприятий, имевших место в течение ближайших полутора лет.

Успешное заключение Люневильского мира с Австрией и Амьенского с Англией при нейтрализации России создало Бонапарту ореол миротворца и еще более повысило его авторитет и кредит среди разных категорий собственников. Это дало ему возможность провести один за другим три характерных акта: заключить конкордат с папой (июль 1801 г .), амнистировать эмигрантов (апрель 1802 г .) и учредить орден Почетного легиона (май 1802 г .).

Конкордат восстанавливал во Франции католическую церковь со всеми ее атрибутами (кроме церковного землевладения) и был первым шагом на пути к отмене республиканского календаря.

Амнистия эмигрантам ставила целью примирить новую власть с прежней аристократией, изгнанной революцией из страны.

Орден Почетного легиона создавал наполеоновскую элиту, новую аристократию — оплот и украшение будущего трона.

Эти три акта вызвали растерянность среди всех, кто еще верил революционным традициям режима и надеялся на «демократизм» Первого Консула.

Особенно тяжелое впечатление на людей, верных идеям II года, произвел конкордат.

Соглашение с Пием VII возвращало Францию в лоно католической церкви. Вместо декадных праздников вновь появились воскресенья с пышными церковными службами и колокольным звоном; восьмилетние новации Республики нацело перечеркивались.

Сам Наполеон к богу был равнодушен, а папу величал «интриганом» и «лжецом». Но он считал, что церковь с ее прославлением государственной власти будет ему много полезнее безбожия революционных времен.

— Раз уж люди непременно хотят верить в чудеса, — говорил он, — пусть лучше ходят в церковь, чем философствуют…

Подобные рассуждения возмущали офицеров и солдат, прошедших сквозь пламя революции. И последний из республиканских заговоров этих лет возник именно в Рейнской армии, хранившей заветы II года и «Марсельезу». Наполеон подавил заговор быстро и бесшумно, а мятежные части отправил умирать на Сан-Доминго.

Одновременно он подавил и робкие попытки оппозиции наверху. Используя право Сената обновлять часть членов законодательных учреждений, Первый Консул удалил оттуда либералов, в том числе Бенжамена Констана, Мари-Жозефа Шенье и многих других.

Теперь ничто не мешало сделать следующий шаг.

И он был сделан.

В результате «плебисцита», проведенного под зорким оком Фуше 2 августа 1802 года, Сенат объявил Наполеона пожизненным Консулом.

Путь к Империи был открыт.

Глава третья