Потомок седьмой тысячи — страница 13 из 17

1

— Все исполнено в надлежащем порядке, господин директор. Мышь не проскочит. Негде ей проскакивать.

— Вижу, вижу. Добротно.

Осматривали новый забор вокруг фабрики — с одними воротами, с проходной, высокий и плотный, с рядом проволоки по верху. Пояснения давал подрядчик — исполнитель работ, сухощавый и жилистый, с тревогой на загоревшем, обветренном лице. Грязнов, спокойный и вежливый, постукивал по желтым, свежим доскам палкой с костяным набалдашником. «Так, так…» — приговаривал. На полшага сзади плелся конторщик Лихачев, кислый, и мрачный — Павла Константиновича мучила изжога, на мир смотреть не хотелось, а тут иди, поддакивай, хвали директорское новшество.

Новое было в том, что забор огораживал сейчас одну фабрику. Даже хлопковый склад и контора были выведены за пределы, не говоря о жилых казармах. И кончилась седьмая тысяча, с дедовских времен отделенная от остального населения города бревенчатой стеной, с калитками, со сторожами, хожалыми в них. Калитки сломали, сторожа за ненадобностью ушли, и теперь от того прошлого времени остались одни воспоминания. Если теперь случается заявившемуся в слободку чужому человеку спросить: «Забелицкая калитка — не слыхали? Туда надо», — получал он ответ: «Так это у Донского кладбища. Там, когда калитка была, еще Кланя-пьяница с будильником попалась». И поведет рассказ, веселя человека: «С жуткого похмелья это она… сунула соседский будильник под платье и хотела прошмыгнуть мимо хожалого, чтобы снести в питейный дом… А он, будильник-то, пока Кланю спрашивали: куда да зачем, — возьми и зазвени…» Отсмеется, сколько положено рассказчику, и снова: «О Починковской калитке, поди, тоже ничего не знаете?»— «Нет», — оторопело скажет слушатель. «Ну, там пострашнее дела творились. — Для убедительности округлит глаза, выдохнет: Кикимора заместо сторожа объявлялась. Росту со среднего человека, а сама вся в перьях, и ноги курьи. Как покажется кому, с тем сразу родимчик приключался».

— Живем нынче, как городские, не за забором, — говорили теперь мастеровые, толкаясь у единственного входа в фабрику — шли на смену. — Кто к тебе в гости идет, к кому ты идешь — не через калитку, никакого досмотра нету.

— Это еще как понимать, — резонно замечали другие. — Ты вот о чем суди… Раньше-то смена кончилась — во все двери из фабрики валим. И дом тут же. Другой раз и во время работы домой слетаешь. Все было. А теперь толпись, жди, пока через одни-то ворота тыщи народу пройдут… Вон он, сыч-то Грязное, его выдумки…

Грязнов стоял на площади у конторы, смотрел на густую толпу у проходной, на дело рук своих; двадцать без малого лет на службе у Карзинкина, а все еще с молодым рвением продолжал устраивать хозяйство фабрики. Любил работать сам и не терпел возле себя вялых, нерасторопных, был жесток с ними. Сегодня ему не нравился Лихачев — не человек, амеба какая-то.

— Не одобряете, вижу? — насмешливо спросил главного конторщика, глазами указывая на толпу.

Тот болезненно поморщился — новый приступ изжоги перехватил горло.

— Привыкнут, — сказал только.

— Именно привыкнут, — с удовлетворением подтвердил Грязнов. — Этот, как бишь его, высказался: «Мышь не проскочит. Негде ей проскакивать». А было… — поднял палец в назидание, — было, смею вас заверить, агитаторы проскакивали, свободно по фабрике шлялись. Агитатор, учтите, не мышь.

Круто повернулся к подъезду конторы, высокие окна которой смотрели на площадь, застучал палкой по булыжнику. Лихачев, жуя бледными губами и обдумывая, не относится ли упрек об агитаторах непосредственно к нему, главному конторщику, покорно последовал за ним. «Да нет, при чем тут я? Не должен…» — глядя в спину директора, без уверенности думал он.

У конторы на лестнице понуро стояли деревенские мужики с котомками, с запыленными, уставшими лицами— отходники, которых нужда выгнала из деревень. В это лето их появилось больше, чем когда-либо. Трудно было встретить людей более нищенского вида: на многих только истлевшая от пота рубаха и латаные-перелатанные портки. Цепкий взгляд Грязнова отметил, что лохмотья на мужиках из домотканого материала, будто и не работают текстильные фабрики, будто не выбрасывают на рынок миллионы кусков разных тканей. Нищая, безденежная, ничего не покупающая деревня хлынула в город, обесценивая рабочие руки. Чем это грозит?.. «Пока одной выгодой, — нашелся ответ. — Дешевые рабочие руки. Но это пока…»

Под хмурыми взглядами мужиков, в которых таились и надежда, и страх получить отказ, Грязнов медленно поднимался по лестнице. В гнетущей тишине трость громко стучала по ступенькам.

В конторе увидел человека, который при появлении его качнулся навстречу, — заросшее рябое лицо, тонкий, заострившийся нос. Смотрел с выжиданием, что Грязнов заметит его, может, что скажет или позволит сказать. Директор, не задерживаясь, прошел. За ним, как тень, скользнул в кабинет Лихачев, все такой же бледный, с кислым выражением. Встал у стола, ожидая распоряжений.

— Лицо человека знакомо… Кто будет? — спросил Грязнов, усаживаясь в кресло под массивным портретом Затрапезнова. Привычным взглядом окинул на столе бумаги, которые положили за время его отсутствия.

— Бывший мастеровой Журавлев. В пятом году был главным в рабочей дружине.

— Вот как! — в суровых глазах директора мелькнуло любопытство. — Вернулся… На работу, что ли, просится?

— Надеется, — вымученно усмехнулся Лихачев. — Прикажете отказать?

— Нет, не надо. Крестьянам объявите, что приема не будет, своих девать некуда. Этот пусть войдет.

2

Лихачев позвал Родиона Журавлева. Тот встал у двери, комкал в руках картуз. От волнения рябой лоб покрылся капельками пота. Давно не бывал в директорском кабинете, где резко бросался в глаза портрет основателя фабрики, нависший над креслом. Припомнилось, глядя на этот портрет, Маркел Калинин недоуменно сказал: «Волосья-то больно длинны, как у бабы». «То не свои волосья, парик на нем», — пояснили ему, а потом долго смеялись над мужиком.

— Нагоревался? — коротко спросил Грязнов, занятый разбором бумаг.

— По самую завязку, господин директор, — смиренно ответил Родион. — Дальше, кажется, и некуда. Ой, как нагоревался.

Грязнов пристально взглянул в изможденное лицо мастерового, взгляд был строгим, осуждающим.

— Понял теперь, что без политики жить можно?

— Никак нет, господин директор, — помедлив, возразил Родион. — Нынче, видно, без политики не проживешь. Куда ни кинься, везде она.

— Что так! — изумился Грязнов. Скривил брезгливо рот, не пряча своего разочарования.

Родион с виноватой улыбкой развел руками, стал объяснять:

— А как же, господин директор. Надежда была: поступлю снова на фабрику, буду честно работать, глядишь, может, и ссуду на дом выхлопочу, стану, как другие, привязанным…

Грязнов усмехнулся, повеселел: привязанными звали рабочих, которые по его разрешению получали в конторе ссуду и строили дома, после выплачивали деньги с каждого заработка; в страхе, что, пока ссуда не погашена, дом могут отобрать, старались не провиниться, остепенялись. В этом тоже было его новшество.

— Получается же, господин директор, другое, — продолжал Родион. — Не успел в конторе появиться и сразу — на вот тебе! — конторщик Самарин обещал брошюрки дать и еще какой-то значок. Как же тут без политики?

— Ну, «Союз русского народа» — это не партия, — догадавшись, о чем идет речь, сказал Грязнов, уже более ласково оглядывая мастерового. — Состоять в нем обязан каждый честный патриот. И это нисколько не, значит, что человек будет заниматься политикой.

— Виноват, — поспешно сказал Родион. — Устав я не читал, потому и подумал.

— Устав такой, — добродушно разъяснял Грязнов. — Быть верным подданным своего государя и отечества. Правительство постепенно улучшает условия для рабочих, вот уже с пятого года по девять часов работаем, может статься, вскоре будет и восьмичасовой рабочий день, поднимается и жалованье. Поддерживать надо правительство, а не поддаваться на агитацию подпольщиков, которые только вводят вас в заблуждение. Пусть себе интеллигенты шумят, вам-то что, вы от них должны быть подальше.

— Не просвещен, виноват, — снова сказал Родион.

Грязнов наблюдал за ним: вроде бы откровенен, глаз не отводит, в них тоска и усталость.

— Где же был? — полюбопытствовал он. — Что повидал нового?

— Что можно повидать, господин директор; все годы с такими же, как и сам, горемыками… А был в тюрьме каторжной, и на приисках пришлось… Можно сказать, по золоту ходил….

— Значит, видел, что из себя представляет золото?

— Пришлось, господин директор. Так, желтенький песочек, ничего завидного. Зачем только шеи из-за него ломают?

— В золоте — сила, — наставительно сказал Грязнов, вполне уже убежденный, что долгое наказание благотворно повлияло на стоявшего перед ним человека: наученный горьким опытом, не только сам, других будет удерживать от опрометчивого шага. — В каком отделе работал?

— В чесальном. Туда и хотелось… Распорядитесь, сделайте милость.

— Хорошо, иди. В конторе оформят.

Отпустив Родиона, директор сладко потянулся, зевнул, похлопывая ладошкой по рту. Потом достал список гостей, которых необходимо было пригласить на юбилейные фабричные торжества. Почти двести лет существует Ярославская Большая мануфактура, построенная в петровские времена купцом Затрапезновым. Когда род Затрапезновых иссяк, перешла она во владение к богатею Савве Яковлеву. А теперь вот уже пять десятков лет создает благополучие семье Карзинкиных, и из них без малого два десятка способствует тому же ученый инженер Алексей Флегонтович Грязнов. Поистине можно праздновать тройной юбилей.

Праздничные торжества запаздывали — такое неспокойное время было. Дальше откладывать некуда. Уже назначен день… Грязнов энергично тряхнул серебряным колокольчиком, приосанился. В кабинет вошел Лихачев.

— Садитесь. Проверим еще раз, не упустили ли кого в списке гостей.

Лихачев с унылым видом пододвинул стул, сел и сложил руки на животе.

Грязнов, покосившись на него, вдруг взорвался:

— Что вы сегодня, как сонная муха? Не проспались? — Зло швырнул список в сторону конторщика. — Извольте читать!

3

Праздничные торжества, задуманные широко, начались с утра освящением нового храма, построенного напротив училища. Потом контора фабрики чествовала мастеровых: всем выдали наградные деньги — месячное жалованье. Тем, кто проработал двадцать пять лет, вручили еще и юбилейные жетоны. Мастеровым после этого предоставили право распоряжаться даровыми деньгами по своему усмотрению — в Рабочий сад навезли водки, пива и сластей. И слободка загудела…

Тихо было только в отдаленном от фабрики Петропавловском парке — случайных прохожих стоявшие шпалерами полицейские заворачивали. Именно сюда во второй половине дня, когда над слободкой поплыл праздничный колокольный благовест, со стороны города по Большой Федоровской улице потянулись богатые экипажи: именитые люди — высшее местное чиновничество, купцы и заводчики — съезжались на банкет, который устраивался в просторном хозяйском доме, белевшем в глубине парка, с фейерверком, с катанием на лодках на знаменитых затрапезновских прудах, проточных, сделанных один ниже другого.

Приехавшие первыми гости разбредались по аллеям парка, с любопытством разглядывали разноцветные гирлянды фонарей над головами, любовались на всплески в богатых рыбой прудах. Не меньшее любопытство гостей вызывал и сам владелец фабрики Карзинкин — высокий, красивый старик с пышной поседевшей бородой, с мрачноватым взглядом глубоко спрятанных глаз, — несметно богатый человек, уже одним этим приковывавший к себе внимание. Карзинкин жил постоянно в Москве, на фабрику приезжал редко, и многие видели его впервые.

Он стоял у въезда в парк вместе с фабричными служащими— встречал подъезжающие экипажи. Служащие фабрики расположились по чину: впереди Грязнов, за ним главный бухгалтер Швырев и дальше все остальные. Грязнов, стараниями которого было устроено все это праздничное великолепие, благодушествовал. Одет он был строго, в черный костюм, с галстуком, как и подобает официальному лицу. Стоявший позади его багроволицый, с толстой шеей главный бухгалтер Швырев был озабочен: не из-за того, что такая громадная сумма денег была выброшена на ветер — так пожелал сам хозяин, его дело, как распоряжаться деньгами, — тревожные думы были о своем, о семейном. Полчаса назад фабричный пристав Фавстов поманил его в сторону и, многозначительно оглядываясь, будто боясь, кто бы не подслушал, рассказал о собрании рабочих, проходившем сегодня утром на лодках на Которосли, выше плотины. На собрании, устроенном социал-демократами специально к этому дню, как донесли Фавстову, был и сын Швырева, гимназист. То, что был, не беда: катался на лодке, увидел скопление людей и подъехал из любопытства, так можно бы объяснить. Но Фавстов сказал, что сын выступал как оратор — призывал рабочих объединяться, готовиться к восстанию, которое должно произойти в связи с осложнением политической обстановки на Балканах, где агрессивная Австро-Венгрия попирала славянские народы. Старший Швырев теперь раздумывал, что предпринять: Фавстов мог дать ход делу, и тогда неприятностей не оберешься, но на уме вертелось только одно — лучшего не приходило: «Выпороть стервеца, будет ему славянский вопрос…» Правда, понимал: выпороть-то не штука, а к Фавстову, как ни противно, надо идти на поклон, и поскорее.

Отвлек его товарищ городского головы Чистяков, который, продвигаясь к директору, неловко толкнул Швырева и не извинился. «Этот хам», по определению Швырева, на правах тестя Грязнова уже успел побывать в доме, оглядеть накрытые, ломившиеся от яств столы, и теперь в предвкушении обильного ужина с чувством жал Грязнову локоть, говорил, по-старчески пришепетывая:

— Удивил ты, батенька мой, сразил. На славу! Люблю… Саженных осетров на стол, — продолжал он, масляно и радостно посматривая в сторону Швырева. — Ну, это, скажу вам, только раз видел, когда приезжал великий князь… у губернатора. Дай бог памяти, когда это было…

Грязнов, не дослушав — он уже давно потерял почтительность к постаревшему и болтливому тестю, — с досадой высвободил руку и отошел, постукивая тростью по камням дорожки, к берегу пруда. Рыжеволосая красавица с пышным бюстом, в громадной белой шляпе с лентами, стоявшая поодаль с жандармским офицером, окликнула его.

— Алексей Флегонтович, вы послушайте, что рассказывает Сергей Никанорович… Это какой-то ужас, — блестя глазами, заговорила она. — Опять было ограбление почты, на этот раз у Курбы…

Красивая молодая женщина была наследницей табачного фабриканта Дунаева, а жандармский офицер — ротмистр Кулябко. Появился он в городе совсем недавно, Грязнов был плохо знаком с ним. На хорошеньком личике Дунаевой были и лукавство, и настоящий ужас. Откровенно любуясь ею, Грязнов чувствовал нечто вроде ревности к ее собеседнику.

— Сергей Никанорович уже одного преступника поймал. Обещает изловить и других, — продолжала она, кокетливо взглядывая на сиявшего от удовольствия офицера. — Подумать только, все вооружены револьверами. Хорошо еще обошлось без убийств. А вы живете в этом доме, — опять обратилась она к Грязнову и показала пухлой рукой в белой перчатке на двухэтажный дом с колоннами и балконом на другом берегу пруда, где предполагался ужин. — Не боитесь ездить из фабрики? Не дай бог, встретят экспроприаторы, которые грабят почты!

— Я сейчас боюсь ваших глаз, сударыня, — шаркнув ногой и краснея от своей неловкости, сказал Грязнов с улыбкой. — Боюсь затеряться в них.

Дунаева шаловливо погрозила ему пальцем, сказать ничего не успела, потому что в разговор вмешался офицер.

— Должен поблагодарить вас, Алексей Флегонтович, за отличного помощника… Мне известно, ценили его и вы, — с оттенком излишней почтительности сказал он. — Я говорю о Цыбакине. Поверьте, второго такого помощника у меня нет.

— Да, Цыбакин, — скучно протянул Грязнов, недружелюбно присматриваясь к офицеру, — способный в своем деле… Но позвольте, — словно опомнился он. — При чем тут я? Это по вашей части.

И снова дивился себе, отмечая, что смотреть на молодую Дунаеву ему доставляет особое наслаждение, вроде бы еще и не испытанное им. Молодость всегда так привлекательна.

— Как вам удается избегать забастовок? — вдруг спросила Дунаева. — У меня две тысячи рабочих, и все бунтуют. У вас двенадцать… Работы никогда не прерываются. Говорят, вы мастер кнута и пряника? — с обворожительной улыбкой закончила она.

— Я на вас не могу даже обидеться, — добродушно отозвался Грязнов, лаская ее взглядом. — Сил не хватает.

— О, благодарю вас, — воскликнула она. И опять с капризной настойчивостью стала допытываться: — Все-таки объясните? Мне и Сергею Никаноровичу это очень интересно.

— Фабричные нынче получили дополнительный оклад, — задумчиво разглядывая офицера, сказал Грязнов. — О том, что такой оклад им придется, объявлено было чуть ли не год назад. Никому не хотелось лишаться наградных, весь год прошел спокойно. Если вы считаете, что это и есть кнут и пряник, то пожалуйста…

— Во сколько обошлись наградные?

— Порядка двухсот тысяч. Сущие пустяки.

— Двести тысяч! — изумленно сказала Дунаева, и что-то злое, жесткое промелькнуло в ее лице. — Нет уж, лучше копейку добавить полиции, чем полкопейки рабочим. Не правда ли, Сергей Никанорович?

— В ваших словах, Анна Ивановна, не может быть неправды, — щелкнув каблуками, согласился офицер. — Поблажками — только дразнить, еще больше потребуют.

Грязнов вызывающе усмехнулся, что не ускользнуло от офицера, — тот даже передернулся — и равнодушно умолк, не желая углубляться в спор. Подумал, что и жандармский ротмистр, присланный откуда-то с юга, будто бы из Одессы, видимо, не ушел далеко от своих тупоумных предшественников. Жизнь меняется, рабочие стали другими, Грязнову в этом приходится убеждаться каждодневно: пятый год все-таки не прошел бесследно, представители рабочих заседают даже в Государственной думе, и при таком положении наступать на революцию жестокостью — это только приближать ее. Нужны более гибкие и разумные меры. Тупая, жестокая власть, поборником которой выступает этот вышколенный, подтянутый офицер, вызывает протест даже у самых отсталых людей. «Если кто и погубит Россию, так правительство со своим бездарным чиновничьим аппаратом», — угрюмо заключил он.

4

Воспользовавшись тем, что к воротам парка подъехали новые гости, Грязнов учтиво поклонился Дунаевой и отошел, оставив ее со своим собеседником, который, как он чувствовал, возненавидел его за это короткое время беседы. Не в привычке Грязнова было походя наживать себе врагов, но для жандармского офицера он недосягаем. Наоборот, тому придется чаще всего обращаться к директору самой крупной в городе фабрики.

Карзинкин со всею любезностью, с какою мог, встречал у въезда в парк губернатора графа Татищева, человека в городе нового. Он совсем недавно сменил уволенного в отставку Римского-Корсакова.

От своего тестя Чистякова Грязнов был наслышан о новом губернском начальстве. Татищев с первых дней очаровал отцов города приятностью обхождения, короткие деловые замечания в разговорах показывали в нем человека здравомыслящего.

Как это часто бывает, отцы города теперь удивлялись, что они могли так долго терпеть старого губернатора — заносчивого выскочку Римского-Корсакова.

— Музыкой для услаждения слуха звучат слова, — втолковывал Чистяков зятю, рассказывая о графе Татищеве. — «С душевным удовольствием, с сердечной радостью…» да, господи, вспомни Корсакова, говорил ли он когда так…

Тесть брезгливо морщился, закатывал глаза — делал вид, будто ему и в самом деле приходилось встречаться с прежним губернатором и терпеть от него много обид.

Грязнов хорошо знал Римского-Корсакова, человека крутого нрава, и считал, что в свое время, в революцию пятого года, когда требовались решительные действия, тот был на своем месте. Но потом времена изменились, не всегда требовалось рубить сплеча, нужно было стать более гибким политиком. Римский-Корсаков стать им не мог. Однажды Грязнову стоило большого труда удержать фабричных мастеровых от всеобщей стачки — губернатор необоснованно запретил им обсуждать устав больничной кассы. Много было других случаев, когда рискованные по своей прямолинейности действия Римского-Корсакова шли во вред делу.

Ко всему, он был крайне подозрителен даже к самым благонамеренным людям. Навязчивая подозрительность давала повод к анекдотам, она же и сгубила его, став причиной отставки. Как-то петербургские «Биржевые ведомости» напечатали заметку, в которой говорилось, что по слухам ожидается отставка ярославского губернатора, причина: заподозрил своего соседа и коллегу костромского губернатора в неблагонадежности и просил жандармское управление последить за ним. Будто бы грубое вмешательство не в свои дела вызвало недовольство в верхах. Газета ядовито добавляла: «В доносительстве, как видно, надо знать меру». Ничего подобного, конечно, не было, заметка родилась из анекдота, ну, а так как новость была довольно забавная, заметку перепечатали почти все газеты. Римский-Корсаков потребовал у петербургского градоначальника Драчевского наказать «Биржевые ведомости» и заставить редактора извиниться. Тот посоветовал написать опровержение. Приближенные губернатора решили, что ему самому неудобно будет писать ответ, постановили: пусть выразит протест городская дума. И та приняла такое постановление и послала его для опубликования. Но таков уж газетный мир: мать родную продадут ради красного словца, думскую бумагу напечатали в изложении, смысл которого был: «Выразить порицание всем газетам, напечатавшим известие, позорящее честь ярославского губернатора Римского-Корсакова, именно о том, что он делал донос на костромского губернатора». Чистяков рассказал Грязнову, что городская дума еще раз послала текст постановления, требуя напечатать его полностью, но к этому времени скандал принял такую широкую огласку, что Римскому-Корсакову ничего не оставалось делать, как подать в отставку, которую правительство и удовлетворило.

Когда Грязнов подошел, Карзинкин после взаимных приветствий приглашал губернатора к ужину.

— С превеликим удовольствием, — откликнулся Татищев голосом, который принято называть надтреснутым. Был он невысокого роста, сухощав, двигался быстро, порывисто, лицо казалось осунувшимся, с болезненной бледностью. — Господа, душевно рад приветствовать вас, — обратился он к попавшим на глаза гостям, которые делали вид, что оказались поблизости случайно, хотя больше всего стремились именно к тому, чтобы попасть на глаза губернатору.

В разных местах парка с шумными хлопками взлетели ракеты, рассыпались над головами веером разноцветных брызг. С балкона дачного дома заиграла музыка. Все потянулись за Карзинкиным и Татищевым, с неестественным оживлением разговаривая обо всем, кроме предстоящего ужина, в то же время думая, какие будут поданы кушанья, вина, чтобы потом при случае ввернуть в разговор: «Вот у Карзинкина на юбилее, помню…»

Грязнов, старавшийся не упустить из виду Дунаеву, вдруг с удивлением заметил растерянную красную физиономию бухгалтера Швырева, который метнулся по аллее в сторону от дома к полицейскому приставу. Удивление его могло быть понятным, потому что Фавстов не решился портить настроение во время праздника и еще не докладывал о собрании рабочих, проходившем на реке. «Что за оказия?» — подумал он, но так и не смог найти объяснение странному поведению фабричного служащего.

Швырев, запыхавшись от быстрого шага, говорил между тем приставу:

— Петр Семенович, я склонен принять за шутку. Да… Не могу свыкнуться.

Фавстов, крутолобый, с вывернутыми широкими ноздрями, сердито засопел и без единого слова достал из кармана кителя свернутый листок. Неторопливо развернул его толстыми, неуклюжими пальцами и показал бухгалтеру. То была листовка, озаглавленная: «К товарищам карзинкинцам».

— И это вы склонны принять за шутку?

— Взяли у моего сына? — холодея от ужаса, тихо спросил Швырев.

— Нет… К счастью, нет. Просто ее зачитывали на собрании, на котором был ваш сын, на котором выступал.

— Но он говорил глупости! Начитался, мерзавец, всякой всячины…

— Грамотный, — не то в одобрение, не то в порицание заметил пристав.

— Я из него выбью этот славянский вопрос. Ишь что удумал, негодный. Какое ему дело до австрийцев, которые слопали славянские государства? Я ему покажу Боснию и Герцоговину, я ему покажу императора Франца Иосифа!..

Фавстов пожал плечами — горячность Швырева его не трогала.

— На то ваше отцовское право, — невозмутимо сказал он.

— Считаете, что не поможет? — упавшим голосом спросил Швырев, которого больше всего пугало отмалчивание пристава, нежелание сказать прямо, что думает. И, что редко с ним бывало, унизился до заискивания, до просьбы: — Голубчик, сделайте, что от вас зависит. Поймите мое отцовское горе…

— Мы поговорим еще об этом позднее, — пообещал Фавстов, всем видом показывая, что сейчас распространяться не намерен.

Так ничего определенного и не добился Швырев и явился к гостям не в лучшем настроении.

В просторной столовой гости усаживались за столы, гнувшиеся под тяжестью закусок, вин, хрусталя и фарфора. С открытого балкона тихо доносилась музыка. В центре стола сели Карзинкин и губернатор, с боков их — самые влиятельные люди города, нарядные дамы. Грязнов, чувствовавший себя ответственным за ход празднества, с легким беспокойством оглядывался, хотел чтобы все было как следует. И он мог быть довольным: все шло как следует. Даже то, что его жена сидела рядом с городским головой Щаповым, гладкое розовое лицо которого лоснилось от взгляда на всевозможные закуски, шустовский коньяк, заморские вина, — и это, ему казалось, так надо. «Хорохорится, мокрая курица», — без особых чувств подумал он о жене, которая изо всех сил старалась казаться веселой, с деланной улыбкой что-то говорила Щапову. Грязнов был рад, что сидит поодаль от нее.

Более молодые заняли место в углу стола, у выхода, там заметно выделялись фабрикантша Дунаева и блестящий ротмистр Кулябко. В их кружке что-то оживленно обсуждали, слышался приглушенный смех.

Когда на свободное кресло рядом с ним опустился запыхавшийся, тучный бухгалтер Швырев, Грязнов неулыбчивыми глазами проследил за ним, губы его скривились — признак, что он чем-то недоволен, что-то ему не нравилось.

— Удивил меня ваш флирт с полицейским. Что-нибудь случилось?

Вопрос прозвучал так особенно, что чувствовалось насмешливое участие.

Перешептывание фабричного служащего с полицейским приставом почти на глазах у всех было отступлением от распорядка празднества, Грязнов этим был недоволен. Швырев же сразу побагровел, решив, что директору фабрики все известно и дела теперь не поправишь: сына непременно посадят в тюрьму, а его репутация честного конторского работника окажется сильно подмоченной. Чего доброго, заставят уйти с фабрики, как это проделали с некоторыми служащими, оказавшимися на подозрении в неблагонадежности. Грязнов бывает беспощадным.

— Что случилось? — невнятно переспросил Швырев, избегая смотреть директору в глаза. — Ничего, собственно, так, глупости одни…

«Стервец Фавстов мог доложить то, чего и не было», — вдруг пришло ему на ум, и он похолодел, потому что вспомнил, как однажды в присутствии Фавстова позволил себе неосторожно высказаться по поводу «прыщей на теле фабрики» — пристав и его помощник получали заработок от фабрики, не из государственной казны. Швырев тогда был чем-то раздражен, слова вылетели бездумно. «Конечно, запомнил, вельзевул, и теперь отыграется», — с ненавистью подумал он о Фавстове.

— В жизни глупостей сколько хочешь, — насмешливо согласился Грязнов и сразу отвернулся, стал внимательно слушать Карзинкина, который обращался к затихшим гостям с приветствием.

Швырев мысленно перекрестился, когда его оставили в покое, это давало ему возможность собраться с духом и скрыть растерянность: кое-кто из служащих фабрики уже поглядывал на него с любопытством. «Все, собаки, подмечают», — проворчал он.

После приветственного тоста Карзинкина опять заиграла музыка, гости заметно оживились, веселый стук ножей и вилок на время заглушил разговоры. Стоявшие сзади с серьезными лицами официанты в белых фраках ловко и незаметно наполняли бокалы, меняли посуду.

Грязнов ел без аппетита, искоса ревниво приглядывался к жандармскому офицеру, который то и дело наклонялся к Дунаевой, шептал что-то, и она весело, с беззаботностью девочки-гимназистки смеялась в ответ на его слова. «Ах, чтоб тебя… — ругнулся он, снова удивляясь тому непонятному, что нынче узнал в себе: оказывается, он, сугубо деловой человек, каким не без гордости считал себя, способен безрассудно увлечься женщиной. И отчего увлечься? Не было бы с Дунаевой этого офицерика, пожалуй, ничего не испытал бы. — Ах, чтоб тебя… Чушь какая-то, невообразимая чушь». С неожиданной враждебностью посмотрел на жену — скучная, с серым лицом… вся серая, нелюбимая. И нелюбимая, наверно, больше оттого, что она дочь этого идиота Чистякова, неопрятного, с полинялым лицом старого пьяницы. А ведь когда-то льстило чувствовать себя родней этого человека, игравшего, казалось, важную роль в городской думе. «Фу, как мерзко!» Презирал себя в эту минуту. Забрать бы сына, а жену больше не видеть. И этого шепелявого, насквозь глупого идиота тестя не видеть. Представил в воображении в своем доме Дунаеву, даже зажмурился от необычности такой мечты…

Карзинкин уже несколько раз обеспокоенно взглядывал на Грязнова, который занимал за столом место среди остальных служащих фабрики. Взгляд этот говорил, что излишняя скромность директора хотя и понимается им, но вовсе не обязательна — надо было сесть в центре стола, рядом с ним и губернатором, он заслуживает это место по своему положению. Теперь, заметив, что Грязнов молчалив и чем-то недоволен, он поднялся с бокалом в руке.

— Господа! — громко провозгласил он, заставив всех стихнуть. — Я хочу поднять тост, господа, за человека, деловые качества которого неизменно восхищают меня…

— Браво! Браво! — оживился сидевший рядом граф Татищев. — Скажите, кто этот человек, и мы с удовольствием выпьем вместе с вами.

— Я хочу поднять тост, ваше сиятельство, — наклонившись к нему, сказал Карзинкин, — хочу поднять тост за человека, с которым у нас давняя деловая дружба и полное понимание друг друга.

Карзинкин обвел взглядом гостей. Многие из них не догадывались, о ком он говорит, и перешептывались. Наверно, это и рассердило его. Он, не став объяснять, чем вызван этот тост, подошел к Грязнову.

— Ваше здоровье, Алексей Флегонтович! — сказал он таким тоном, в котором прозвучало небрежение ко всем остальным.

Сразу стало шумно. Теперь, когда стало ясно, к кому относились лестные слова владельца фабрики, все потянулись чокаться к Грязнову. Он улыбался, казался смущенным всеобщим вниманием и в то же время не переставал наблюдать выражение лиц подходивших к нему гостей.

— Алексей Флегонтович, не будьте такими хмурыми, — игриво сказала ему Дунаева, чокаясь с ним. — Вы такой серьезный, что я, право, побаиваюсь вас.

— О, я понимаю, кто вам больше нравится, — сказал он, намекая на ее соседа за столом.

— Фи, какой вы! — недовольно упрекнула молодая женщина.

А за столом снова произносили тост. На этот раз встал городской голова Щапов. От имени думы он передал Карзинкину приветственный адрес и теперь басовито и громко говорил о промышленности, о самом главном, на чем держится благополучие государства.

— Господа! — выкрикивал он. — В счастливые для России петровские времена зародилась Ярославская Большая мануфактура, в владениях которой мы имеем честь находиться сегодня. Славна ее история, славно ее настоящее… Гордость переполняет меня, когда я вспоминаю, что все государи российского престола, начиная с незабвенного Петра Великого, удостаивали своим посещением столь достославное заведение… Господа! Я поднимаю бокал за дальнейший расцвет крупнейшей фабрики России, я поднимаю бокал за нашего дорогого хозяина. Ура, господа!

Щапов шагнул к Карзинкину, троекратно облобызал его. Потом долго и тщательно вытирал платком набежавшие слезы.

С разных концов неслось:

— За расцвет промышленности!

— За Большую мануфактуру!

Каждому хотелось подойти к Карзинкину, и если не сказать что-то, то хотя бы постоять рядом.

И только Грязнов был более других сдержан: расцвета фабричных дел в ближайшем будущем он не предвидел. Сбывать товары, которые фабрика вырабатывала каждый день, приходилось все труднее и труднее, склады забивались. Толпы голодных, оборванных крестьян у фабричной конторы… Нищая, безденежная, ничего не покупающая деревня, которая хлынула в город… Это ли не предостережение?

Не было бы юбилея, настроения праздничного, тогда можно бы встать и провозгласить: «Господа, выпьем за то, чтобы не было долгого застоя в промышленности. Это самое лучшее, что мы можем сейчас пожелать». Но сегодня не время для такого разговора. К тому же заботили собственные переживания, пробовал разобраться, что с ним произошло: не старость ли подступает, при начале которой, как это замечено, услужливый бес начинает толкать в ребро; все лица вокруг плыли, как в тумане, одно видел ясно — Анну Ивановну Дунаеву, рыжеволосую красавицу. Прощелыга офицер что-то все время шепчет ей на ухо, что-нибудь гнусное, наверно: что он может больше?

И, как в тумане, плыло сухое, болезненное лицо его сиятельства графа Дмитрия Николаевича Татищева, говорившего речь. Кстати, о чем это он? Грязнов прислушался.

— Душевно рад сообщить вам, — надтреснутым голосом сказал губернатор, — в празднование трехсотлетия дома Романовых государь изволит посетить наш город.

— Ура! — закричали гости зычными от выпитого вина голосами.

5

— Ах, Артем, как же так все случилось?

У Олечки дрожали детские, пухлые губы, лицо было бледное, иззябшее. По мостовой дул злой, по-осеннему резкий ветер, гнал бумажный сор. Артем завернул за угол дома, где было тише. Сели на лавочку. Только сейчас почувствовал, как отлегает от сердца тревога за нее, такую беспомощную, не приспособленную к жизни.

Полчаса назад в ожидании вполне возможной полицейской засады он решился зайти к ней на квартиру. Встретила хозяйка — чопорная, с седыми буклями дама; сказал, что часовщик. «Ее нет, а часы можете оставить», — неприветливо посоветовала она. «Как-нибудь зайду в следующий раз, — отговорился Артем. — Когда она приходит домой?» — «По-разному приходит, когда хочет, и приходит», — ответила дама и захлопнула перед носом дверь. Артема уже одно порадовало, что Олечка не арестована. И вот ждал на улице, встретил иззябшую, растерянную от всего случившегося.

— Как все произошло, Артем?

— Не знаю. Он ушел от нас к мосту, к деревне, и мы его не дождались.

— Я давала моим девочкам уроки… Пришел отец, он начальник тюрьмы — Ионин, знать, слышали? За обедом стал рассказывать… Я поняла, что об Алексее. Думала, упаду в обморок. Он заметил, спросил, почему я так побледнела. Кажется, ответила: зашлось сердце. «У такой молодой больное сердце!» — сказал он и не поверил. На другой день мне сообщили, что место учительницы отказано: ко всему он узнал, что мой брат в тюрьме…

— Ольга Николаевна, вам придется уехать… Хотя бы на время…

— Куда мне ехать, Артем? Что вы? Об этом не может быть и речи.

— Мне неприятно, Ольга Николаевна, но вам придется подчиниться, — упрямо сказал он, отвернувшись, избегая ее взгляда. — Есть у вас знакомые, у кого можно погостить? За пределами города, конечно?

— Знакомые? — Она наклонилась, смотрела с испугом— лицо у парня непроницаемое, суровое. Зябко повела плечами. — Это так необходимо?

— Да. И постарайтесь вспомнить, что вы говорили Алексею о нас. Что он вообще знает?

— Что он знает? — отчужденно переспросила она. — Только то, что вы называли себя. Больше ничего не говорила.

— Если бы вам удалось с сегодняшнего дня уйти с квартиры!

— Вы не надеетесь на Алексея, Артем?

Он не ответил на вопрос, будто не слышал.

— Ах, Артем, — произнесла она с горечью. — Вы видите во мне глупую девчонку и, пожалуй, так и есть… Я чувствую какую-то растерянность в себе… Когда-то так радовалась, бывая у брата, где собирались его товарищи, казалось, что и я приобщаюсь к работе, и гордилась собой. А потом наступила растерянность… Ничего не понимала. Тогда казнили хорошего знакомого моего брата — он стрелял в губернатора. Брат объяснял, что жертва не напрасна, так было надо. А я не могла понять: зачем было стрелять в губернатора? Что изменится? Разве не ждут его места сотни других, может быть, еще хуже, злее, беспощаднее?.. И вот с этой историей… Я почувствовала, что вам не хотелось ввязываться, но вы согласились, и я была благодарна вам, что вы согласились: мне казалось, надо все сделать, а просьбу брата выполнить, это он надоумил, передал из тюрьмы, чтобы был произведен какой-то акт — пропаганда действием, хотя я и не совсем понимала и сейчас не понимаю, как этот акт мог помочь ему и его товарищам. Наоборот, теперь-то мне особенно кажется, что из всей этой истории и не могло получиться ничего хорошего… Вот, Артем, я все сказала, вы можете ругать, презирать меня, все будет заслуженно… И все-таки, боже мой, как это случилось?..

Они переплывали реку, придерживая над головой узелки с одеждой. Ночью был дождь, и ветер еще не разогнал тучи, было прохладно, так что в воде казалось теплее. На берегу, под кручей, скрытые от глаз, оделись. Егор кутался в серый из байки пиджак, за пазухой держал свернутый картофельный мешок. Артем был в темной, легкой и плохо греющей куртке — постукивали зубы.

— Одежка твоя приметная, — недовольно заметил Егору. — В глаза бросаешься.

— Говорила кума: не та сума… Мало разве ходят в сером? Не зима, чай, — беззаботно отозвался Егор. — Зато у меня вот что есть. — Вытащил из кармана кусок спутанных рыжеватых волос. Артем только тогда и понял, что это борода, когда Егор приладил ее к подбородку.

— Выдумщик ты отменный, — усмехнулся он, — не можешь без выкрутасов.

— Вижу, что позавидовал, — удовлетворенно сказал Егор. — Однако давай поторапливаться, еще топать и топать…

С берега сразу нырнули в лес; густой и частый ольховник сменился потом ельником. Шли по лесу сторожась, чтобы не встретить кого.

— Не нравится мне этот «акт действием», не лежит душа, — высказал Артем свои сомнения.

— Конечно бы проще: под кусточком читать листочки, — в тон ему поддакнул Егор. — Твое настроение мне известно. Только вот деньги нам в самом деле нужны, прав парень, когда говорил об этом. Чего он, дурень, на поезде поехал: от станции, как и отсюда, нисколько не ближе.

— Дело его… — Артем никак не мог перебороть в себе неприязненного чувства к Алексею.

Реку они переплывали где-то на середине пути, идти было еще далеко, потому, где можно, прибавляли шагу, почти бежали. Сверху, с веток, обильно сыпала вода, попадала за ворот, от капель вздрагивалось знобко. Егор вел уверенно, не плутал, места ему были знакомы.

К дороге вышли метрах в трехстах от условленного места. Здесь с обеих сторон был лес, густые кусты выходили на обочину.

Постояли, оглядываясь. Егор озабоченно высказал Артему:

— Не видно почему-то, не опоздал бы.

Но на той стороне дороги зашевелились кусты. Показался Алексей. Одет был под мастерового: черный потертый костюм, старая фуражка, на ногах — намокшие ботинки, сапогов, видно, не нашел.

— Осмотрел место — лучше придумать трудно, — сказал он, подходя к ним и здороваясь. Был немного бледен, возбужден, руки подрагивали. — Здесь как раз начинается спуск к ручью, кучер непременно будет сдерживать лошадей. Это нам на руку. Мешок принесли?

Егор вытащил из-за пазухи мешок, стал набивать его травой, мхом. Артем мог только завидовать, глядя на Егора: спокоен, деловит, чего не сказал бы о себе. Еще когда случилось с Бабкиным — выбор исполнить приговор пал на них, — Артем понял, что не годится для подобных дел. Так и стоял в переулке, на случай, если придется обезопасить Егора. Ох, и жуткий же тогда был туман!..

— Скоро должны быть, — с нервной хрипотцой сказал Алексей, взглянув на часы. — Значит, действуем, как договорились. Я опять пошел на ту сторону. Оттуда и поворот виден. Смотрите, когда махну.

Артем сел на мешок, Егор прислонился к дереву, курил, глаза холодно поблескивали. Потом деловито стал прилаживать бороду. Наблюдая за ним, Артем подумал, что в отличие от Егора у него нет тех качеств, когда каждый свой поступок кажется единственно правильным. Егор рассуждает просто: взять деньги у чиновников государственного аппарата, который гноит в тюрьмах, шлет на каторгу лучших людей, взять для помощи этим людям — несомненно, справедливо. С этим Артем тоже согласен. Но сам способ изъятия — может, придется применять оружие — претил ему. У того же почтальона есть семья, дети, лишить его жизни, хотя бы и вынужденно, кто на это имеет право? Был же случай под Рыбинском. Там при экспроприации почты на Пошехонской дороге в перестрелке погибла сопровождающая карету охрана. Скольких за эти годы правительство угнало в тюрьмы, послало на виселицу, все считалось в порядке вещей, а тут из-за двоих погибших охранников газеты словно с ума сошли, чрезвычайное совещание городской думы было по этому поводу. Местные эсеры выступили с заявлением, что они не причастны к экспроприации, вина за нападение лежит на организации РСДРП. Адвокаты, учителя гимназий, лавочники писали в газеты гневные требования: пусть-де экспроприаторы придут с повинной. Сумма-то оказалась пустяковая, а вреда принесено было много. Вот почему на квартире Олечки Артем так резко оборвал Алексея, заявив, что они пришли сами по себе и ни с какой организацией не связаны. И даже в этом случае, независимо от исхода задуманной операции, Артем понимал, что придется держать ответ перед товарищами, и как еще они посмотрят на их поступок. Егор и тут рассудил с простотой мудреца: «Будет удача — помилуют, нет — никто, только мы в ответе».

«Не нравится мне этот „акт действием“», — снова подумал Артем, хотя чего уж было казниться, когда подчинился неизбежному. Поднялся, осматриваясь, и вдруг увидел на той стороне дороги Алексея, отчаянно машущего рукой. «Вот оно, начинается…» — мелькнуло с лихорадочной поспешностью, и уже видел жуткую перестрелку…

Но оказалось все проще, будничней. Егор швырнул мешок на дорогу, потом оба притаились. Ямщик, подъезжая, ругнулся. Сначала было хотел объехать мешок, но после раздумал, остановил лошадей. За его спиной тянул любопытно шею почтальон — с вислыми усами мужик в брезентовом дождевике с капюшоном. Ямщик, покряхтывая, слез, чтобы подобрать оброненный, как он думал, кем-то мешок с травой. Дальше все произошло мгновенно. Егор очутился перед ним, приказав лечь лицом вниз. Не успевшего ничего сообразить почтальона с двух сторон схватили за руки подоспевшие Артем и Алексей.

Алексей решил идти опять на станцию, чем вызвал возбужденный окрик Егора.

— Не дури, — приказал он. — Меньше чем через час вся дорога будет перекрыта. Где там добраться до станции…

Оружие почтальона перекочевало в карман к Егору. Мужиков предупредили, что впереди карету ждет еще засада, погонят лошадей — будут стрелять. Ямщик покорно сказал, что понял. Но верить ему не приходилось. А это значит, что через полчаса почтовая карета доберется до Курбы, и тогда по всем дорогам начнется преследование. Надо уходить старым путем, лесом они пройдут незамеченными.

Клеенчатую сумку с печатями нес Егор. Надо было бы рассовать содержимое по карманам, сумку выбросить, но хотелось поскорее отойти подальше от дороги.

Когда вышли к реке в стороне от деревень и приготовились раздеваться, случилось непредвиденное: оказалось, Алексей не умеет плавать. Артем и Егор ошарашенно смотрели на него. Им, выросшим у реки, в голову не могло прийти, что кто-то и не плавает. Вот задача так задача. Решили поискать доску или бревно. Алексей, виновато улыбаясь, поглядывал на другой берег. От одной мысли, что он будет переплывать такую ширину на крутящемся бревне, его брала оторопь.

— Разве тут нет моста? — спросил он.

Егор озабоченно посмотрел на него.

— Есть мост, — сказал он. — Километрах в двух ниже по реке, но проходит посреди села. — Прикинул, сколько прошло времени, есть ли опасность идти Алексею селом. Выходило, что он может успеть.

— Я пойду с пустом. Сумка останется у вас. Чего мне бояться?

— Пусть так, — согласился Егор. — Смотри. Видишь, впереди высокая сосна? Перейдешь реку, держи прямо на нее. Ждать тебя будем там.

Они переплыли реку, дошли до условленного места. И потом ждали. Было уже за полдень. Алексей все не приходил.

— Вот так мы с ним и расстались, — закончил Артем. — Что произошло с ним дальше, ничего не известно. И пока ничего не известно, не знаем, что может быть, вам надо уехать.

— Хорошо, Артем. Если надо, я уеду.

— Вот и договорились. — Он встал, тяжелая гора свалилась с плеч. Смотрел на нее, расстроенную, сжавшуюся в комочек. Жалел. — Оля (она встрепенулась, слабо улыбнулась маленьким ртом), поверьте, Оля, я так рад, что узнал вас. Почувствовал себя другим — сил, что ли, прибавилось, может, уверенности… А о себе вы зря так, придет время, успокоитесь и скажете: живу как надо.

— Если оно придет, такое время.

— Непременно, Оля!

— Я одно только обещаю, Артем, что всегда и во всем буду справедлива и от других требовать того же. Я вам напишу, где я буду… Вера Александровна передаст письмо. Я и сейчас, пожалуй, соберусь и пойду к ней.

Артем удовлетворенно кивнул. Надо было прощаться, но медлил. Хотелось сказать что-нибудь значительное, может быть, что ему будет тоскливо. И еще о той странности: несколько дней назад и не подозревал, что она есть, а вот сейчас — близкая, родная. Но проклятая застенчивость, все-то она портит ему, язык онемел. И сказал совсем не то, хотя и об этом думал.

— Оля, Ольга Николаевна, — начал он смущенно, — вам понадобятся деньги. Вот возьмите…

Она поспешно отшатнулась, глаза налились обидой и будто даже страхом.

— Зачем это, Артем?

— Вам нужны будут деньги. И потом, может, как-то сумеете передать брату, его товарищам.

— Я не знаю. Не хочу. Не надо, Артем, об этом.

Подала руку, он задержал ее в своей, ласково заглянул в глаза.

— Прощай, Оля.

— Иди, Артем. Я обязательно напишу.

Он пересек мостовую и вышел к набережной, встал у решетки, но так, чтобы был виден и дом ее, и подъезд. Маленькая, хрупкая, в теплой жакетке, обтягивающей талию, она шла медленно, не оборачиваясь. Вроде так бы и догнал, подхватил на руки, растормошил: «Смотри, Олечка, веселее, мир не так уж плох…»

— А что как сорвется кто? Высотища-то какая!

Артем вздрогнул, оглянулся. Рядом стояла женщина в старомодном, с приподнятыми плечами пальто, на голове теплый платок. Лет под пятьдесят женщине. Рассматривала его с дотошностью.

— Не Петра ли Иваныча сын будешь? — мягко спросила она. — Больно уж похож.

— Нет, я Ивана Петровича племянник, — без тени улыбки ответил Артем, признав в женщине человека, просто любопытничающего от скуки. Не скрывая неприязни, спросил: — Что надо, тетка?

— Господи, чего мне надо! — обиженно воскликнула она. — Просто спросила. Отпустили меня сегодня на целый день, а знакомых еще нету, поговорить не с кем — деревенская я, у купца Болотова в кухарках состою. Слыхал, чай, про такого?

— Не слыхал. Да и откуда? С купцами не вожусь.

— Еще бы водился! А нашего-то весь город знает. У него в уезде кожевенный завод, и лесом торгует. Богатей. Сам-то из приказчиков, что ли, будешь?

— Из рабочих.

— Вона как! По облику-то больно на приказчика похож. Вот почему и спросила: не Петра ли Иваныча сынок? Поехала когда, Петр-то Иваныч наказал зайти. А я и лавки не найду, где он служит. Значит, не Петра Иваныча.

— Нет. Я же сказал: Ивана Петровича — дядя.

— Ай, озорник! — с улыбкой упрекнула женщина. — Был племянником, теперь — дядя… Вот и говорю, при таком-то ветрище сорваться проще простого.

Она показала рукой туда, где строился огромный железнодорожный мост через Волгу. На обоих берегах реки там были сделаны насыпи, доносились глухие удары копра и металлический звон — работы по строительству не прекращались в любую погоду.

— Летом-то на мосте работал один наш деревенский, рассказывал про ураган — все леса повалило, людей сколько тогда покалечило — ужас. Один-то, милые мои, за бревно уцепился, висит на страшенной высоте. Так и не могли спомочь — сгинул. Если бы еще на воду сорвался, может, и жив бы был, а его ураганом на столбы отнесло. Этот деревенский-то наш, Васюха, все в батраках жил, да ни кола, ни двора и не нажил. Кровати скрипучей не было. Вот озлился он от своей бедности, в спальню к хозяину зашел и в чем был — в опорках да зипунишке грязном — улегся на хозяйскую кружевную постель, повалялся, и вроде как легче стало. Потом подался в город. Так и попал на мост-то. Строил. Хвастался: какую махину сооружаем, теперь поезда прямо через Волгу пойдут, а не как ранее — от Урочи до Приволжья, городской стороны, на лодках да на «Пчелке», пароходике. Только как в ураган-то погибло столько народищу, он и ушел. И заработков, говорит, не надо. Снова теперь батрачит.

— Ну и дурак ваш деревенский Васюха, — сказал Артем, которого позабавил рассказ женщины, отвлек от невеселых дум. — Урагана, вишь ты, испугался. В жизни сколько ураганов бывает! Каждый раз в батраках прятаться? Дурак Васюха, больше и слов нету.

— Да знамо дурак, с чего было опять в деревню-то возвращаться? А ты поссорился, видать, с милахой, больно тоскливая пошла?

— Неужели заметила? — удивился Артем. — Да как догадалась-то?

— А чего не заметить, не догадаться, когда вы вон на лавке, на холоду битый час торчали. Полюбопытствовала. Когда любовь да согласие — со свидания-то девка вприпрыжку бежит, как стрижет. А тут голову вниз, мил-сердечный друг обидел.

— Ну и ну, — с восторгом сказал Артем. — Занятная ты тетка. И рад бы дольше поговорить с тобой, да дела ждут. — Олечка уже скрылась в подъезде, сейчас, наверно, объясняется с хозяйкой, которая выпытывает, что за подозрительный часовщик приходил; стоять больше нечего. Да и в самом деле дела ждут. — Ну, прощай, спасибо — повеселила, — сказал он женщине.

— Иди уж, племянник-дядя, — широко улыбнулась та.

6

В западной части города, во Вспольинском предместье, стоял просторный двухэтажный дом, весело оглядывавший немощеную улицу десятью окнами с затейливой резьбой на наличниках. Выстроил его Мамонов, человек ловкий и удачливый, соединявший в себе крестьянскую бережливость — был он из крестьян Ростовского уезда — и мертвую купеческую хватку. Начал с того, что торговал с лотка вареной требухой для закуски; когда окреп, открыл мелочную лавочку. Через реку от Городского вала, где жил Мамонов, — Большая мануфактура, при ней — продовольственный лабаз. К концу месяца, когда у мастеровых денег нет, а до получки еще ой сколько, лабаз начинает выдавать продукты в долг по специальным заборным книжкам: знает начальство — голодный рабочий много не наработает, потому идет на эти уступки. А тут у рабочего случись вдруг несчастье — ребенок ли заболел, и требуется его накормить чем-то особенным, или еще какая нужда — требуются деньги. Идут к Мамонову. Тот сначала кобенится над просителем: «Муку, что ли принес? Господи, несут и несут. Не нужно. Вон ее сколько навалено». Посетитель вспотеет от волнения, унижается: «Выручи, кормилец». «Кормилец» нехотя сдается. «Ну, ну, возьму, — со вздохом скажет. — Пудик, что ли, у тебя? Сколько же ты за него хочешь?» Проситель сбросит треть той суммы, за которую сам брал муку, а Мамонов даже обидится: «Нету у меня, полупочтенный, такой цены. Иди себе с богом». Но в конце концов возьмет, только за половинную цену.

Приходили к нему и с вещами, не брезговал, брал их. Так понемножку сколотил капиталец, которого хватило и на этот веселый дом, и на его обзаведение. В нижнем этаже открыл трактир с отдельными кабинами-комнатами и с мелочной же лавкой, вверху поселился с семьей — молоденькой женой-хохлушкой и двумя детьми.

Было Мамонову немногим за сорок, когда, взбираясь на чердак, оступился на лестнице и упал. Рук, ног не переломал, но тяжесть в животе почувствовал. Чтобы заглушить тупую боль, выпил водки, поел, а ночью впал в беспамятство. Как признал доктор, вызванный уже утром, случился у него от падения заворот кишок, от которого он и умер.

Молоденькая жена горевала, но недолго, больше заботило заведение — трудно было содержать его в порядке без мужской руки. Вскоре приглянулся ей улыбчивый, с широкими плечами и почти как у женщины тонкой талией добрый молодец — частый посетитель трактира, рабочий с Дунаевской табачной фабрики. Был он принят в верхние покои, сначала как гость, а потом получил и права хозяина.

Так и стал веселый, разбитной Серега Тряпичкин владельцем просторного дома с трактиром. От друзей своих прежних не отказывался: иногда посидит с ними за одним столом, поговорит прилично. Давал взаймы, но был строг: если вовремя не получал отдачу, прекращал знакомство.

Однажды один из видных городских подпольщиков Арсений Бодров, когда-то работавший вместе с Тряпичкиным на табачной фабрике Дунаевых, попросил разрешения поговорить наедине с приезжим товарищем — попросил неспроста, выпытывал, больно уж удобным местом для встреч был этот трактир на глухой окраине, населенной рабочим людом. Тряпичкин без лишних слов провел его в комнату, соединявшуюся через коридор с основным помещением трактира, сказал коротко: «Никто не помешает. — А уходя, добавил: — И вообще, когда надо будет…»

С тех пор стал трактир Тряпичкина на Городском валу явочной квартирой членов фабрично-заводской группы, которая организовалась при городском комитете партии. И если охранка знала об этом, то не от хозяина…

Когда Артем свернул с мощеной, нарядной Власьевской улицы на Городской вал, то невольно присвистнул, Он находился на окраине города. В фабричной слободке такой грязи не приходилось видеть, хотя и примыкает она к топкому болоту с названием Чертова Лапа. Кем-то заботливо уложенные кирпичи у домов заплыли черной угольной жижей. Встречались лужи, что приходилось задумываться, куда ступить. Соскользнув с подвернувшегося под ногой кирпича и ухнув в грязь по самые голенища, Артем уже перестал оберегаться, шагал, заботясь только о том, чтобы хватало сапог.

Не лучше было и у самого трактира, но там хоть у крыльца стояла бочка с водой. Приведя себя в порядок, он вошел в помещение.

В большой основной комнате со стойкой, с длинными столами и лавками было многолюдно. Вдоль столов носился малый в белом фартуке, с полотенцем на руке — разносил закуски, чай. Ему помогала хозяйка, крупная, белолицая, с приветливым взглядом. Сам хозяин с выражением застарелой скуки на лице стоял за стойкой. Возле него, нацелившись трубой на посетителей, громко орал граммофон. По всему было видно — дела у Тряпичкиных шли неплохо.

Заметив Артема, хозяин все с той же скукой на лице кивнул, показывая на боковую дверь, прикрытую занавесью. С видом праздного гуляки Артем оглядел посетителей и, когда убедился, что не вызвал ничьего любопытства, пошел туда.

Оказался он в слабо освещенном коридоре с одним тусклым окошком в конце. Напротив белели двустворчатые двери в помещение, где хозяин принимал наиболее почетных гостей — чистую публику.

Артем помедлил, не из-за чего-то: вдруг подумал об Оле — почему он не дождался, когда она соберется и выйдет из квартиры? Надо было удостовериться, что с ней ничего не случилось, проводить ее в безопасное место. Что с того, что он мог опоздать — товарищи поняли бы, не стали упрекать. А теперь нет уверенности, что с ней ничего не случилось. Ругая себя за несообразительность, Артем толкнул дверь.

В просторной, оклеенной обоями комнате окна были закрыты плотными шторами. Стоял стол, заставленный чайной посудой. Горка кренделей высилась в плетеном блюде. Над столом на крюке под зеленым абажуром висела керосиновая лампа, тускло освещая сидящих людей.

Сидели человек десять, ничем не отличающихся от остальных посетителей трактира, только сосредоточенные лица показывали, что пришли они сюда не для развлечения. Это и были члены фабрично-заводской группы при городском комитете партии — представители рабочих. Собирались не реже одного раза в месяц, отчитывались в сделанном, договаривались, что предстоит делать.

Здороваясь, Артем запнулся на слове, с изумлением останавливая взгляд на темноволосом человеке с узкой, коротко стриженной бородкой, сидевшем в углу, в самой тени — такое знакомое, дорогое и давно не виданное лицо. «Мироныч! Откуда? Как он сюда попал?»

У Артема готов был вырваться радостный вопль, сделал шаг к Миронычу, чтобы обнять его, но тот, мгновенно угадав настроение парня, предостерегающе приложил палец к губам, давая понять, что называть его и признавать не следует.

Добрых полгорода знало Мироныча в пятом году, когда он, бывший студент-лицеист, руководил общегородской забастовкой. Тяжело раненного, почти безнадежного, с предосторожностью укрыли его от полиции: сначала лежал в фабричной больнице у доктора Воскресенского, а когда об этом узналось, пришлось увезти совсем из города. «До лучших времен. Мы еще свидимся», — сказал он при прощании Артему. И вот свиделись, и даже обнять человека нельзя. Знать, не наступили еще лучшие времена.

Пересиливая волнение, Артем с отрешенным лицом скромно опустился на лавку. Арсений Бодров, руководитель группы, — невысокий, подвижный, с веселыми косящими глазами, хозяйничавший и за столом, заботливо подвинул ему чашку с чаем.

— Пей, товарищ Александр, согревайся.

Артем поблагодарил. В том, что Бодров назвал его Александром, не было никакой ошибки: среди присутствующих, пожалуй, всего несколько человек знали друг друга по настоящим именам и то по прежним знакомствам — в группе были приняты партийные клички.

— Что ж, товарищи, почти все у нас в сборе, — сказал Бодров, оглядывая сидящих.

Справа от Артема сидел Спиридонов, рабочий Дунаевской табачной фабрики. Запоминалось в нем его прыщеватое удлиненное лицо и холодного блеска серые глаза.

Спиридонов сверкнул холодными глазами и сказал:

— Не только все в сборе, но даже есть посторонние. Вот товарищ, например…

Он указал на Мироныча, молчаливо сидевшего в углу.

Бодров не представлял гостя, потому что видел по лицам собравшихся, по тому, как они переглядывались, — Мироныч знаком им. В то же время он посчитал, что недовольное замечание Спиридонова справедливо.

— Петр Григорьевич проездом из Петербурга, — сказал он о Мироныче. — Я воспользовался случаем и пригласил его на наше собрание. Но, может, будут возражения?

— Петр Григорьевич — из центра, так надо понимать? — опять заговорил Спиридонов. — Пусть он сам расскажет подробнее, кто он. Нам бы хотелось знать, с кем мы имеем дело.

— Как я уже сказал, в городе он проездом, — ответил на это Бодров. — Никакого особого задания у него нет.

Будем считать его гостем, заслуживающим полного нашего доверия.

— Доверия-то к нам и не вижу, — сварливо вставил Спиридонов.

Спиридонов появился в городе незаметно, никто не знал, откуда он прибыл. Некоторое время назад его начали подозревать в сношении с охранкой, но он принял участие в забастовке, стал одним из организаторов ее, был арестован и уволен с фабрики. Среди требований рабочих, которые хозяевам пришлось все-таки удовлетворить, был пункт об освобождении арестованных и обратном приеме их на фабрику. Спиридонова выпустили из тюрьмы. Участие в забастовке и арест сняли с него подозрение, он снова вошел в фабрично-заводскую группу.

— Я удовлетворю ваше любопытство, — повернулся к нему Мироныч. — Приехал сюда, чтобы попытаться закончить курс в Демидовском лицее, в котором когда-то учился…

— Чего там, знаем вас, — сказал пожилой рабочий, который, приложив ладошку к уху, с напряжением вслушивался в разговор — был он котельщиком по профессии и страдал глухотой.

— Знаем, — вставил и Артем.

Бодров улыбнулся, кося веселым глазом на недовольно засопевшего Спиридонова, который понял, что Петр Григорьевич (или как его там) многим здесь знаком, у них нет и мысли в чем-то не доверять ему. Сообразив это, Спиридонов не стал настаивать на своем, не желая показаться навязчивым.

Бодров сказал:

— Кто у нас нынче первый? Начнем, товарищи.

Тот же пожилой рабочий-котельщик хрипловатым голосом сообщил, что у них в железнодорожных мастерских ничего существенного за последнее время не произошло, собственно, говорить ему не о чем, ведется повседневная работа, собраны средства в фонд «Правды», которые уже и отосланы. Почти то же сказал представитель свинцово-белильного завода Вахрамеева: кроме мелких стычек с администрацией, ничего за последний месяц не было.

Так отчитывался каждый. Когда дошла очередь до Спиридонова, он поднял холодный взгляд на молчаливого Мироныча, проговорил мрачно и только для него:

— Посмотришь в газетах — что в России делается!.. А у нас — беспробудная спячка. «Ничего существенного не произошло!» — самое ходкое словцо в нашей группе. Что вы на это скажете? Вы новый человек у нас, вам виднее, потому я и спрашиваю.

— Я, право, затрудняюсь что-либо сказать, — с улыбкой ответил ему Мироныч. — От товарищей мне известно, что в ответ на ленские события общегородскую стачку вы провели, и неплохо провели. Сейчас слышу: повседневная работа ведется. Мне не совсем ясно, чем вы недовольны.

— Да всем! — с отчаянной решимостью заявил Спиридонов.

Он стал рассказывать, что у них на фабрике после удачной забастовки рабочие почувствовали силу, самое бы время поднять их на новое выступление, но нужна поддержка с других предприятий, и не такая, как было недавно, когда делегацию табачников, которая пришла просить помощи, чуть ли не выгнали…

— Спиридонов намекает на нас, — объяснил Артем. — Но что он говорит — похожего не было. Предложение табачников было нам как снег на голову. Больше того, показалось, они и сами не совсем представляют, что хотят делать. Мы не могли, не готовясь, проводить забастовку, ничего бы она не дала, кроме арестов, увольнений. Ставить под удар людей, всю организацию, потом все начинай сначала…

— Есть ли она у вас, организация? — едко усмехнулся Спиридонов. — Разговоры одни.

Артем вспыхнул и наговорил бы резкостей, но Бодров с силой прижал его руку своей ладонью. Взгляд его говорил: «Не обращай внимания, пусть себе, нам-то известно, что все не так».

— Надо бы знать, — продолжал между тем Спиридонов, — преследования разжигают борьбу, втягивают новые ряды борцов. Устрашились арестов! Чем больше рабочих побывает в тюрьмах, тем лучше: оттуда они приходят закаленными…

Артем посмотрел на Бодрова, на Мироныча: оба отмалчивались— видно, решили дать Спиридонову высказаться до конца. Не встревали в спор и остальные.

— По Спиридонову выходит, делай все, чтобы как можно больше сознательных рабочих попало в тюрьмы, — сказал он. — На днях мы проводили собрание на реке, на лодках. Был там у нас один случайный оратор — призывал к оружию. Дескать, пора браться за него, потому что сильно осложнилась политическая обстановка на Балканах. Но тот почти мальчик, гимназист. Ему простительно молоть чепуху…

— Товарищ Спиридонов не прав, конечно, — вмешался Бодров, замечая, что дело дошло до взаимных колкостей. — Это он по горячности своей перегибает палку. Но все-таки не лишне было знать, почему делегация табачников ушла обиженной.

— Я уже объяснял, — нервно ответил Артем. — Не были готовы к выступлению, не было повода, чтобы всколыхнуть рабочих. Нас бы они не поддержали. Как раз готовились праздновать юбилей фабрики, всем были обещаны наградные. В таком случае немногие бы захотели лишиться их. Мы собрали табачникам, сколько могли, денег, объяснили, на том и разошлись. Они нас поняли, никакой обиды не было. По Спиридонову, что бы там ни было, — бастуй, а что из этого получится — ему какое дело. Мы сумели только выпустить листовку, где написали, зачем Карзинкину нужен этот юбилей, какую выгоду он хочет иметь и сколько стоит, если посмотреть его прибыли, денежная подачка рабочим. Было еще собрание… собрались на реке. Ораторы все были подготовлены, кроме одного. Я уже говорил о нем, гимназист, сын одного служащего фабрики: катался поблизости и подъехал… Решили, пусть…

— Какого служащего? — быстро спросил Спиридонов.

В ответ наступила такая напряженная тишина, как будто всем стало совестно за его поведение, за неуместный вопрос.

— Да я так, от любопытства, — глухо проговорил он, стараясь скрыть свое замешательство и честно выдержать пристальные взгляды присутствующих. И сразу заговорил о другом: — Предлагаю, исходя из сегодняшнего собрания, выпустить обращение ко всем рабочим города. Призвать пробудиться от спячки. И самый упор сделать на фабрику Карзинкина — крупнейшую в городе. Товарищ Александр своим объяснением не убедил меня. Смешно становится, когда то и дело слышишь, что вот-де хотели что-то сделать, а Грязнов узнал и упредил, все сорвалось. По всему городу о Грязнове слухи: он и то, он и другое, все у него по-умному, поэтому рабочим нечего и тягаться с ним. Уж не сознательно ли распространяются слухи, чтобы оправдать свое безделье? Что Грязнов? Ну да, слуга своего хозяина, дельный инженер, у него большой опыт. А дальше? Ничего дальше… На фабрике очевидный застой. Я даже предложил бы в воззвании сделать порицание товарищам карзинкинцам. Воззвание дать напечатать им же.

— Почему нам? — с холодной вежливостью спросил Артем.

— Потому что у вас — типография. У других ее нет, — раздраженно ответил Спиридонов.

— Такую типографию — стальную раму, валик да ящик шрифта может иметь каждый.

Но это уже было сказано в пылу перепалки: Артем знал, что другой типографии у фабрично-заводской группы нет. Сегодняшнее собрание его злило. Всем были очевидны несправедливые обвинения Спиридонова, но никто даже не пробовал остановить его. Бодрову как будто даже нравится, сидит спокойный, веселый глаз нацеливается то на одного, то на другого. Артема еще беспокоило, сумела ли Оля благополучно перебраться на другую квартиру, слишком уж она беспомощна и неосторожна. Потому и сорвался, был несдержан.

Бодров спросил, как присутствующие относятся к предложению Спиридонова. Пожилой железнодорожник, не отнимая ладошку от уха — словно готовился к возражению и ничего не хотел пропускать, сказал, что листовку выпустить нужно, а вот о порицании карзинкинцам стоит подумать — справедливо ли будет?

— Не только справедливо — нужно, — вставил Спиридонов.

Текст поручили составить Спиридонову и Бодрову. На том и закончили. Когда стали расходиться, первым поспешно простился Спиридонов, сказав, что дома его ждут гости. По одному, по двое стали выходить и остальные. Мироныч придержал Артема за локоть.

7

— Должен был заметить, что ни вопрос — провокация? Весь на виду, даже светится.

— Мы уже говорили Бодрову. Не согласился. «Характер — да, неприятный. Горяч не в меру. Но что делать, — человек ценный».

Артем с досадой стукнул кулаком об кулак, продолжал, волнуясь:

— Бодров первый заподозрил его в шпионаже, а потом, когда того арестовали, засовестился. «Видите, как были несправедливы». И сейчас заглаживает вину перед ним. Ослеплен… Но могли же Спиридонова арестовать с целью? Может, сам того попросил, подозрение этим хотел отвести?

Шли опять к Власьевской, под дождем, хлюпая по той же грязи. Со станции Всполье в тишине надвинувшихся сумерек неслись гудки паровозов, лязг буферов. Мироныч чутко прислушивался — то ли к этим звукам, то ли еще к чему.

Артем, обходя лужу, — со злом о Бодрове:

— Спохватится, начнет пальцы кусать.

— У меня сегодня будет встреча с товарищами. Я подскажу. Дело не в одном Бодрове. Коли так, о ваших собраниях, о всех вас — все известно. Провал может быть полный. И как ты сказал: опять начинай все сначала. Тебя-то он хорошо знает?

— Для всех я — товарищ Александр, и только. Даже Бодров мало что знает: когда требуется, посылает связного к фабрике, к концу смены. Если уж обо мне, не это, другое тревожит…

Выбрались наконец на мостовую, с облегчением вздохнули. Мироныч подобрал щепочку, нагнувшись, стал очищать от грязи сапоги.

— Что же это — другое? — спросил он.

— Хотел спросить совета, как быть… — И Артем, нисколько не оправдывая себя, ничего не утаивая, рассказал о состоявшейся экспроприации, об аресте Алексея и о том, что, возможно, не сегодня-завтра арестуют и его с Егором Дериным.

Мироныч долго молчал. Потом выпрямил спину, взглянул сумрачно, с недоумением.

— Да, Артем, — раздумчиво сказал он. — Человек понимает, что борьба наша будет еще длительной, и чем дальше, тем ожесточенней. И готов к этому. И других готовит к тому же. Знает, что делать. Таким я тебя увидел на собрании. Знаешь, мы как-то очерствели за эти последние тяжелые и мрачные годы, не до нежности, не до ласковых слов, а тут — радостно было, расцеловать хотелось… Твоего отца вспомнил, Егоркиного отца, Марфушу, девчушку эту — славная была девчушка, — ее как наяву увидел. В чем-то мы, студенты, их учили, больше у них учились, классовой рабочей ненависти учились. И когда ты говорил, вступал в пререкания с достоинством, с верой в себя, я с гордостью думал: в крепких, молодых руках наше революционное дело. Не пропало, не заглохло… Я и сейчас тебя не осуждаю. Молодости свойственно — подвиги, опасности… Это так влечет. Ты что, всерьез думаешь: накормишь всех голодных, всем поможешь?

— Что сделано, то сделано, Мироныч.

— Это верно. Извини. Не об этом сейчас… Трудно что-либо подсказать. По всей вероятности, если уж будут брать, то дома. Сменить пока квартиру и сделать как-то так, чтобы тебе сообщали, есть ли наблюдение за ней. Что больше тебе посоветовать? Скрыться, уйти на нелегальное положение? И это можно. На крайний случай. Паспорт на другое имя достать — не штука. Такие работники в партии есть, и нужны они. Но ты на вольной воле, здесь, куда нужнее. Вот это надо понять.

— Хорошо. Я понял.

— Эта девушка что — любимая твоя? — спросил Мироныч. И тут же странным голосом: — Артем, не оглядывайся. По-моему, мы тащим за собой груз. И знаешь, от самого трактира.

Они только что миновали Сенной рынок, расположенный правее — с лавками, с навесами для торговли. Дома пошли больше каменные, с магазинами в нижних этажах, с освещенными вывесками. Дождь, мелкий, нудный, все не переставал, прохожих на улице было мало. Мироныч остановился, поднял голову, словно отыскивая нужный номер дома.

— Пожалуй, так и есть. Сапоги не чище, чем у нас.

Артем не вытерпел, оглянулся — человек в черном пиджаке, в клетчатой кепке, сапогах пытался встать в тень. Сутулился, что-то сосредоточенно разглядывая под ногами.

Мироныч потянул Артема за рукав, под каменную арку между соседними домами. Двор был заросший зеленью, с покосившимся забором в глубине. Здесь нашли пролом в заборе, проскочили. В глухом переулке, где они очутились, темно, ни единого Огонька, ни человека. Пересекли его и опять дворами (Артем только дивился Миронычу, едва поспевая за ним) вышли на Большую линию, где ходили трамваи.

— Прощай, дружище Артем. Рад был увидеть тебя. Собственно, больше для тебя и пришел. Бодров сказал, что с фабрики парень, описал тебя. Почему-то подумал, что это ты. И, как видишь, не ошибся. Сегодня ночным поездом уезжаю. Хотел закрепиться здесь, но не дали разрешения на жительство. Литературу, которую станем посылать, получать будешь через Бодрова. Желаю, чтобы все кончилось у тебя благополучно, и готовься к большим битвам. Близится то время…

Притянул к себе Артема, поцеловал в губы.

— Кланяйся, кого знаю. Доктора увидишь — ему особо. «Студенты живучие» — так и скажи. Он поймет.

Мироныч ушел, пропал в темноте. Артем дождался трамвая. Убедившись, что «груза» нет, сел на лавку, прикрыл глаза. В вагоне было человек пять, среди них — немые: бойко размахивали руками, заламывали брови, того гляди начнут драться. Представить еще музыку, и как будто смотришь туманную картину, которые показывают в кинематографе «Волшебные грезы», на Власьевской.

На Зеленцовской улице Артем вышел из вагона, снова огляделся — был один. Дождь все еще накрапывал, в воздухе пахло прелью. Пошел по трамвайным путям по мосту через Зеленцовский ручей, а там свернул вправо, к реке. Возле деревянного дома, скрытого наполовину разросшимися кустами сирени — тут Артем снимал у домовладелицы Птицыной комнатку, — прижимался к забору нахохлившийся от непогоды человек. Он, видимо, услышал шаги, резко обернулся, вглядываясь в темноту, потом стал пересекать улицу. Шел согнувшись, придерживая у горла поднятый воротник пиджака. Артем, наблюдавший за ним, негромко окликнул:

— Семка, ты, что ли?

— Артем Федорович, тебя жду. — Парень быстро подошел. Промокший до нитки, дрожал от холода. — Не признал сразу-то. Уж третий час тут…

Артем вгляделся в расстроенное лицо парня, кольнуло сердце предчувствием беды.

— Что случилось?

— Егора Васильевича арестовали. Никонов и Попузнев ходили с обыском, — торопливо заговорил парень. — Ничего не нашли. (Артем кивнул: и не могли найти, ни он, ни Егор дома ничего не держали.) Но арестовали! Когда привели в участок, я был там, Егор Васильевич успел шепнуть: «Понедельник — болел, надо справку. Передай». (Артем опять кивнул.) Перед обыском Никонов проговорился: «Идем облавой на серые куртки…»

— Не понял. Что он сказал? — удивленно переспросил Артем.

— Облавой на серые куртки. Егора Васильевича привели в серой куртке. И еще одного конторщика они привели, Варахобина. На нем тоже серый пиджак…

— У Варахобина был серый пиджак? — Артем недоумевал.

— Ну да. Но его Фавстов тут же и отпустил… Егора Васильевича посадили в пролетку и увезли.

— Не узнал — куда?

— Нет. Я потом сцепился с Никоновым, подрались. Фавстов меня выгнал. Совсем…

— Этого еще не хватало!

— А ничего… Давно хотел уйти сам. Накипело! А тут случай… В общем, теперь я уже не писарчук. Все!

Поругать бы надо за самовольство, но Артему понятно было состояние парня: сам поступил бы не лучше. Смолчал.

— Нечего стоять на дожде. Пошли, — грубовато предложил он, показывая тем Семке, что недоволен им. — Домой я сегодня не пойду. Тебя попрошу утром сходить к хозяйке. Осторожно спросишь: не приходили ли за мной. Неплохо, если ты понаблюдаешь за домом…

— Все сделаю, Артем Федорович. А ночевать можно к нам. Куда уж лучше? Дяденька Топленинов ничего не скажет, остальные все свои.

— И то, пожалуй, — согласился Артем. — Лучше не придумаешь.

До шестисот человек живет в рабочей казарме, и, хоть Артем приметный, многие его знают, есть где затеряться. Одного, соглашаясь с Семкой, не учел — встретить подурневшую от слез Лельку. Когда вошли в каморку, сидела у стола, подперев ладонями щеки. Всегда озорные, смешливые глаза обожгли ненавистью. Мать, Евдокия, постаревшая, с костлявой, согнутой спиной, тоже покосилась недобро. Ворчливо приняла от Семки пиджак — мокрый, хоть выжимай, бросила на руки ему дырявую вязаную кофту.

— Каша еще теплая, на столе, — проговорила сердито. — Куда вас черт гоняет в такую погоду?..

Семка был последним у нее и самым любимым. Была довольна, когда работал в полиции: не в фабрике, в духоте— за конторским столом, с бумагами. «Хоть у этого судьба будет лучше — нужды не коснется», — думала. Сегодня огорошил: «Ушел я, мамка, от Фавстова». Потянулся с наслаждением, до хруста в косточках, рад-радешенек. А Евдокия так и обмерла: «Чего бормочешь, олух? Как это ушел?» Все еще теплилась надежда: шутит, поди, над матерью. Ласковым парень рос, застенчивым, как девушка, но иногда и озорство прорывалось — посмеется над старой. «Верно, верно, мамка. Пойду теперь в фабрику. Фавстов хоть и злился, а в фабрику устроить обещал. На хорошее место…»

Когда сказал это, поняла: все так и есть. И легло камнем на сердце. «Господи, — простонала, — за что прогнали-то? Не услужил чем?» Только засмеялся в ответ: глупый еще, жизни настоящей не видел…

Артем тоже передал Евдокии свой пиджак. От еды отказался. Сел на сундук.

Колыхнулась занавеска, разделявшая каморку на две половины. Вошел Родион Журавлев и вслед за ним в подштанниках, в несвежей нижней рубахе с завязками у ворота Топленинов, старший рабочий ткацкого отдела. Топленинов, имевший в деревне семью — жену и повзрослевших сыновей — и давно отошедший от нее, жил бобылем. Как старшему рабочему, выделили ему перед каморки. Вернувшись с каторги, Родион поселился на его половине.

— За что его, сынок, Егорку-то? — спросил Топленинов усаживаясь рядом на сундуке.

Артему рта не удалось раскрыть — Лелька, отняв руки от опухшего лица, голосом, полным ненависти и отчаяния, крикнула:

— Жили бы и жили! Чего им еще надо? Куда лезут?

Артем сумрачно посмотрел на нее. Столько горя увидел в глазах Лельки, что не нашел слов, чтобы ответить что-нибудь.

В самом деле: чего надо? Жалованье, если без штрафов и прогулов, с грехом пополам можно тянуть от получки до получки. После пятого года стали работать по девять-десять часов — и выспаться, и для души остается время: хоть гуляй, хоть с книгой сиди. Чего же надо человеку, когда в роду его никто и не жил лучше-то?

А находятся чудаки… Во время стачки — первой еще тогда, крупной — рабочие послали своих выборных на переговоры с дирекцией. Депутация сделала, что могла, требования рабочих были приняты, выборных же увели в полицию и держали там. Ткач Прокопий Соловьев, отец Лельки, возмущенно сказал тогда рабочим, собравшимся на фабричном дворе. «Рады-радешеньки, как погляжу! Может, теперь разойдемся?.. А тех, кого к директору посылали, оставим? Пусть остаются! Пусть их жены одни маются!.. Эх, православные, негоже так поступать». — «Выручим», — волновалась толпа. И была разогнана солдатскими пулями. И первый был сражен пулей ткач Прокопий Соловьев. А что он искал, кроме того, что посчитал несправедливым оставлять в беде своих же товарищей?

В пятом году к взбунтовавшимся рабочим приехал из Москвы владелец фабрики Карзинкин. Отец Артема Федор Крутов в споре сказал ему: «Рабочие своим трудом откупили у вас фабрику. По справедливости она принадлежит им».

Зная за собой силу, не устрашился тогда Карзинкин вожака рабочих, но посчитал, что временно надо уступить— пройдет смута, все назад воротится. Так и сделал. Фабричные ликовали. А спустя несколько дней во время ареста полицейский Бабкин застрелил Федора.

Когда вышел царский манифест, «дарующий свободы», и для разъяснения его решено было организовать общегородской митинг, студентов юридического лицея, направлявшихся на митинг, остановили казаки. Прибывший к месту столкновения губернатор Рогович приказал демонстрантам разойтись. «А как же дарованные свободы? — спросил его бывший в первых рядах демонстрантов Мироныч. — Не увязываются они с вашим распоряжением. Как несправедливо!» — «Бейте его!» — крикнул обозлившийся на насмешку губернатор. И потом даже искалеченного Мироныча полиция доискивалась, чтобы упрятать его в каторжную тюрьму.

Так что же надо? Чего? Может, чтобы в каморке жила одна семья, а не две и три? И чтобы одежка справная у каждого имелась? И чтобы не только хлеб на столе да каша перловая, а что-то и вкусное было?.. И это надо. А все-таки не то ищут люди: долго и мучительно вышибают из себя вековечного раба, постепенно понимают, что такое справедливость. Убеждаются, что мало ее в жизни, и борются за нее, хотят, чтобы было больше. С ними расправляются, угоняют в тюрьмы и ссылки, а число их растет…

Знал Артем Лельку с детства, всегда казалась ему вздорной и глупой. Не считай ее такой да случись услышать ее слова в другое время, наверно, сказал бы: «Вот что, Лелька, людям надо! Если они чувствуют себя людьми, если есть в них людское достоинство, они стоят не только за себя, борются за всех, за справедливость на земле. И укорять их в этом не надо. Иначе они жить не могут».

Но молчал. Да и чем убедишь, что скажешь в утешение? Что ни говори, нет Егора рядом…

8

В глубине больничного двора у одноэтажного домика, разделенного на две половины, с отдельными входами Артем остановился. Игравшая с рыжей кошкой девочка лет семи бросилась ему навстречу.

— Дядя Артем! Мама, дядя Артем пришел! — звонко закричала она, повисая у него на шее.

В открытую дверь крыльца выглянула Варя Грязнова, с мокрой тряпкой в руке, растрепанная, потная.

— Что ты раскричалась? — тихо и сердито оговорила девочку. — Разбудишь Петра Петровича.

— Дядя Артем пришел, — упрямо повторила девочка, недовольная тем, что не видит на лице матери такой радости, какую чувствовала в себе. — Ведь же дядя Артем!

— Да замолчи ты!.. Ну, так и знала, — с досадой проговорила мать, повернувшись ко второй двери, из которой выходил доктор Воскресенский с припухшим лицом от послеобеденного сна. — Извините ее, Петр Петрович. Братца своего таким криком встречает.

— Не беспокойтесь, Варвара Флегонтовна, я уже, слава богу, отоспался, — добродушно сказал доктор, вынимая часы и взглядывая на них. — Пора и за дело. Молодой человек с каким-то делом ко мне? — спросил он, видя, что Артем смотрит на него и что-то хочет сказать.

— Я на минутку к Варваре Флегонтовне, — сказал Артем. — И очень кстати, что встретил вас. Вчера разговаривал с человеком, и он очень просил передать вам его благодарность. Он велел: «Передай доктору — студенты живучие. Доктор поймет». Так и сказал: «Студенты живучие».

Большой, чуть сутуловатый, с поседевшей бородой Воскресенский приглядывался к парню и явно не припоминал, кто мог передать ему эти слова.

— Он лечился у вас. Студент, — говорил Артем, с удовольствием отмечая, что по тому, как Варя всплеснула руками, она уже знает, о ком идет речь. — Вы его осмотрели тогда и сказали: «Если этот молодой человек и выздоровеет, то будет инвалидом». А он очнулся, услышал ваши слова и ответил: «Студенты живучие». И теперь здоровехонек, благодарит вас.

— Ну, батюшка мой, как же, помню! — воскликнул Воскресенский, и чуть заметная улыбка появилась на его лице. — Вы его еще умыкнули из больницы. Где бы лежать, лечиться, а вы вечером, воровски, усадили в пролетку и увезли. Или не так?

— Все так, доктор, — засмеялся Артем. — Дошел слух, что он у вас лечится, в тюремную больницу хотели препроводить. Вот и пришлось тайком украдывать. Найди его здесь — и у вас могли быть неприятности.

— Обо мне — дело десятое. Я врач. От политики далек. А Варваре Флегонтовне, помнится, был страшенный нагоняй. От меня нагоняй: как позволила больного тревожить… Так живой? Ходит?

— Бегает, — опять усмехнулся Артем, вспомнив, как дворами удирали от шпика. — Он очень жалел, что не смог поблагодарить сам. Проездом тут был.

— Рад слышать, к благодарностям я чувствителен. Хм, бегает… Удивительные люди! Это что, нужда заставила бегать? — хитро прищурившись, спросил он Артема.

— Угадали, доктор, нужда.

— Удивительно, да… Приятно было узнать, что ошибся в своих мрачных прогнозах. Приятная ошибка. Приятеля вашего, Работнова, на днях вернем вам. Подлечили.

И то, бока належал… Тоже будет бегать… Ну-с, — обратился он к Варе, — пора. Пойду к вечернему обходу.

Доктор ушел. Варя пригласила Артема к себе. Всегда он посещал этот дом с чувством робости и некоторого любопытства: здесь в последнее время жил его отец, отсюда через окно в чулане уходил он от полицейской облавы и упал у забора, сраженный пулей.

Две небольшие скромные комнатки с цветными дорожками на полу. На глухой стене против окна картина в золотистой рамке — лесная опушка и заячьи следы на свежем снегу. Ниже — висячие полочки с книгами.

Артем присел на стул, лицо сразу стало озабоченным. Светловолосая девочка, все время не отходившая от него, взобралась на колени.

— Что ты мне принес, братик Артем? — заглядывая в глаза, спросила она.

— Прости Ленка-Еленка, — спохватился Артем, шаря по карманам, — чуть не забыл. Это тебе от Семки, его изделие. — И подал ей вырезанного из дерева круторогого барашка.

Своей матери Артем почти не помнил, к Варе, доводившейся ему мачехой, не успел привыкнуть. Но это маленькое живое существо — его сестренка всегда радовалась, когда он появлялся здесь, и он не забывал каждый раз что-нибудь дарить ей.

— Понравился барашек?

Девочка кивнула и теснее прижалась к нему.

— Вот и ладно, — сказал Артем. — А что тебе еще хочется?

— Леденцов, — не задумываясь, ответила она. — Красненьких, синеньких, беленьких.

— Будут тебе леденцы, — щедро пообещал Артем. — В следующий раз.

— Попрошайка. Разве так можно? — упрекнула мать.

Она собирала на стол. Увидев это, Артем запротестовал:

— Ничего не буду. Всего на несколько минут. По делу…

— А почему ты не на работе? — спросила Варя.

— Отпросился, — беспечно ответил он.

Варя с сомнением покачала головой.

— Плохо верится. Как же тебя до смены выпустили из проходной?

— В самом деле, отпросился, — стал уверять он. — Меня легко отпускают. В любой раз, когда надо.

Сказал так, хотя сегодня, до прихода сюда, у него был неприятный разговор со старшим рабочим Зыковым, который предупредил, что ему надоели частые отлучки, и отпускать он больше не намерен.

Утром, отправляясь на фабрику, Артем думал, что его могут, должны арестовать. Но у ворот ничего не произошло— он прошел проходную, и его не остановили. Он почувствовал не то что облегчение — больше удивился. Выходит, Алексей ни при чем, не он выдал: не мог он назвать только одного Егора. Вечером Артема не было дома, и он ожидал, что его будут караулить у ворот фабрики. А он спокойно идет фабричным двором и теряется в догадках. Приходится допускать, что ямщик и почтальон виновны в аресте Егора: они указали самую приметную одежду — серую куртку, которая была на Егоре. У Артема и Алексея ничего приметного не было. Но в это трудно поверить. Смешно по всему городу хватать людей в серых куртках. Сколько их наберется! И все-таки полицейский Никонов сказал: «Идем с облавой на серые куртки». Вместе с Егором взяли конторщика Варахобина. Правда, тут же и отпустили. Но взяли! А Егора увезли. Загадка из загадок.

Артем поднялся на лестничную площадку своего отдела. Из распахнутых настежь дверей — гул прядильных веретен, жаркий пыльный ветер навстречу. Все знакомо, все привычно. Привычно склонился над разобранной для ремонта прядильной машиной старший рабочий Зыков. Он всегда приходил раньше всех. Это был ширококостный, сильный человек с густо заросшим лицом, с лохматыми бровями. С первого взгляда испугаться можно. Но это внешне, в душе он был добрейшим человеком и даже застенчивым.

Когда Артему требовалось по Своим делам сбегать в другой отдел, обговорить что-то с товарищами, Зыков не препятствовал. Скажет только коротко: «Потом наверстывай». И Артем наверстывал, люди, с кем работал, не таили обиды.

Нехорошо часто пользоваться добротой человека, но и сегодня Артем решил попросить старшего рабочего отпустить его — надо было достать Егору нужную справку.

Зыков выслушал с непроницаемым лицом, и трудно было понять: недоволен Артемом или принял его слова как должное. Он долго собирался с мыслями, Артем уж устал ждать.

— После твоего прогула — отметил я тебя, — глухо проговорил Зыков, глядя в сторону. — Будто работал в механических мастерских по моему посылу… В память отца твоего — не для тебя — делаю. Учти!

Последние слова прозвучали угрозой. В другой раз Артем и не стал бы настаивать. Но сегодня…

— Зря проситься не стал бы. Очень нужно. И не для меня — товарища из беды выручать надо.

— А кто меня выручать будет? Ты ушел и ладно, а что я мастеру скажу, если хватится? Нет! И не проси.

Он отошел, стал рыться в железном противне, куда складывали отработанные детали.

— Не будь злым, Иван Матвеевич, — упрашивал Артем, стоя за его спиной.

Зыков не оборачивался. Артем решил, что не отпустит, принялся за работу.

В полдень появился мастер Терентьев. Улучив момент, когда мастер был поблизости, старший рабочий громко сказал:

— Крутов! Сходи-ка в механическую мастерскую, подбери болтов. Нет готовых — скажи, чтобы сделали. И не возвращайся без них, хоть до конца дня сиди.

Глазами моргнул: дескать, понимай распоряжение, как следует.

— Сделаю, Иван Матвеевич, — откликнулся повеселевший Артем. — Живехонько сделаю.

Механические мастерские находились за фабричным забором.

— Так что, же это за дело, которое привело тебя ко мне? — спросила Варя. — Говори, чего мнешься?

— Егору Дерину нужна справка, будто он болел. Всего один день.

— Пусть приходит. Что-нибудь придумаем.

— Приходит! В тюрьме он, вот в чем дело.

Варя странно взглянула на него, спросила с испугом:

— Что случилось, Артем? Что вы натворили?

— Ничего особенного, — стараясь казаться беззаботным, ответил он. — Егор не был на работе, а в тот день случилось ограбление почты. Справка ему очень нужна.

— Не понимаю, Артем, как она ему поможет. Это же было несколько дней назад. Скажут, почему не отдал справку сразу же, и все откроется.

— Можно сказать, что оставил ее у вас в больнице. По рассеянности оставил и все зайти не мог.

— Не знаю… — Варя колебалась. Просьба была ей неприятна.

— Это так сложно? — спросил Артем, думая, что Варе придется просить справку у Воскресенского.

— Какое сложно! Не это… Пустой листок я вам могу дать. Там как хотите…

— Куда лучше, — обрадовался Артем. — Все, что надо, Семка нарисует. Вы тут будете ни при чем.

— Сейчас пойдем, и вынесу.

— Еще, Варвара Флегонтовна… При случае, получите у Маркела Калинина деньги… Семьям, которые в вашем списке. На этот раз есть побольше. Да вот что… Пришел из ссылки Родион Журавлев, жалуется — забыли товарищей. Может, что придумать? Отослать как-то и им.

Варя укоризненно покачала головой. Поняла, откуда появились деньги, сказала с горечью:

— Не сносить тебе головы, Артем. Для чего все это? Рисковать собой. Случится, как с отцом, только и всего… Поверь, жалея тебя, говорю. Подумай о себе…

— Только то и делаю, что думаю о себе, — отшутился Артем.

Глава третья