1
Цыбакин — туда, Цыбакин — сюда, Цыбакин — то, Цыбакин — это, — нелегко быть на виду и считаться незаменимым.
Жандармский ротмистр Кулябко сказал Грязнову: «Второго такого помощника у меня нет». И то — правда. Не успел еще Цыбакин оглядеться на новом месте — и сразу блестящая удача.
Некий присяжный поверенный саратовской судебной палаты, по фамилии Пичахча, присвоил двенадцать тысяч рублей, которые ему были выданы для передачи клиенту, бывшему машинисту железной дороги, получившему на службе тяжелое увечье. Так вот просто: взял и присвоил — совесть шерстью обросла. Дело для саратовского совета присяжных довольно щекотливое, позорное — тень на всех пала. Кинулись к Пичахче в надежде устыдить, заставить вернуть деньги увечному машинисту, но того и след простыл. Дальше — больше. Когда раскопали, обнаружилось: присяжный поверенный присвоил разные суммы, принадлежащие и другим его клиентам, — всего шестьдесят тысяч рублей.
Спустя короткое время совет присяжных получил от Пичахчи нахальное письмо: денежки все растратил и примите, мол, извинения и всяческие уверения… Адрес на конверте петербургский: Лиговка, 28. Проверили: проживал по указанному адресу саратовский крестьянин, по фамилии Колотов, выбыл неизвестно куда.
Еще не легче: Колотов — дворник с той улицы в Саратове, где жил Пичахча. Значит, у присяжного поверенного оказались еще и паспорта своих клиентов! Тут уж дело не шуточное, полетел по матушке Руси в сотнях копий розыскной лист с приметами не в меру бойкого присяжного.
«Одевается джентльменом, любит визитки и всегда в цилиндре, с тонкой тросточкой»… — Поди заподозри в нем жулика!
«Лицо южанина, глаза быстро бегающие, уши чуть оттопырены, а мочки с бородкою; усы черные, закручены вверх…»
Больше всего запомнилось Цыбакину, когда изучал приметы, — ушные мочки с бородкою.
Филеры на вокзалах, на пристанях с ног сбились — ищут Пичахчу. Цыбакин в это время едет по делам в Москву. Жить остановился в «Метрополе». И скажите, до чего везучий человек! В вестибюле гостиницы встречает господина в цилиндре, с лицом южанина, у которого уши оттопырены и мочки с бородкою…
Так и пришла к Цыбакину слава, а вместе с нею — работы невпроворот.
По утрам в своем кабинете с окнами на людную улицу просматривал сообщения из уездов, донесения филеров и хорошо засекреченных осведомителей. Их у Цыбакина немалая армия, и каждый занят своим делом.
Сообщения из уездов — больше для того, чтобы все знать, что делается в губернии (Цыбакин не хотел вечно оставаться в должности незаменимого помощника жандармского ротмистра Кулябко).
Вот сведения с Югской Пустыни. При этом монастыре есть гостиница, которая никогда не пустует: в праздники — богомольцы, в будние дни — все прохожие, больше отходники, идущие из Мологи и Рыбинска в Петербург на заработки или возвращающиеся из него. Жить в гостинице полагается не более трех дней, живут неделями и месяцами. Никакого догляда со стороны монастырских служителей! И этим пользуются разные подозрительные лица.
Якобы на богомолье пришли гимназисты из Мологи и ученики Рыбинского технического училища, заняли несколько номеров по соседству. Вечером после всенощной, собравшись вместе, наладили петь неприличные для святого места песни — «Вставай, подымайся, рабочий народ». И ничего с ними не могли поделать, потому что в этот день случилось в монастыре такое… — тут уж было не до гимназистов с их песнями.
А случилось вот что. Один из иеромонахов, Авель, напился допьяна, другой иеромонах, Евстафий, стал его поддразнивать и, между прочим, сказал, что будто бы их монастырский духовник Памва — мордвин и поэтому не имеет права занимать столь высокий сан и что назначение Памвы устроил казначей Хрисанф. В результате таких поддразниваний Авель пошел к Хрисанфу и стал его лаять нехорошими словами. Тот, обиженный, нажаловался на Авеля настоятелю. Последний явился, схватил Авеля за ворот и сшиб с ног (хорош удар у настоятеля!). Опомнившись, Авель вынул из кармана косарик, которым колют сахар, и им ударил по голове обидчика, рассек кожу. Тут уж за своего настоятеля вступились подбежавшие послушники — укоротили изрядно Авелю бороду и заставили удирать. Кляня братьев, Авель отправился в соседнюю деревню к крестьянке Наталье Романовой, которая считалась его любовницей. А так как в тот день был храмовый праздник, деревенские мужики были выпивши, — показалось им обидным, что длинногривый монах ходит к их однодеревенке. Собрались они у Натальиного дома и потребовали монаха на расправу. Еле Наталья откупилась от них, выдав на угощенье девять рублей. Что касается Авеля, то он все время переговоров сидел в подполье, зарывшись в солому.
Отложив листок, Цыбакин покачал головой, сказал язвительно:
— Бесятся, жеребцы застоялые, а в их святой обители сходки устраивают!
Василий Митрофанов, живущий на заработках в Петербурге, жалуется: приехал к себе на родину в Пошехонский уезд, и на беседе сорвали с него значки.
«Состою я действительным членом общества активной борьбы с революцией и анархией, значок 10401, членом „Союза русского народа“, значок 184, являюсь выборным членом в Петербургском Александро-Невском обществе трезвости, значок 8 — все эти значки указом Его императорского величества имею право носить на груди…
Пришел я в дом к Фомичеву в деревню Жуково, и набросился на меня Андрей Степанов, как разбойник, ударил и сорвал значки, у которых оказались короны изогнутыми.
Неужели мы на то состоим членами за веру, царя и отечество, чтобы нас били?»
Потер Цыбакин плешь на своей большой голове, причмокнул.
— Сочувствую тебе, Василий Митрофанов. И то, приехать накоротке на свою родину и так пострадать! А ты тоже — выставил весь иконостас! Нынче не шестой и седьмой годы, в нынешнее время разумнее дело делать, а громко о себе не заявлять.
А вот еще документ, и опять из Пошехонья. Вечером в квартиру одиноко живущей в собственном доме гимназистки восьмого класса Людмилы Ронской, в ее отсутствие, со взломом запоров проник в состоянии опьянения не имеющий определенных занятий сын священника Сергей Петров Алферов, из местных «освободителей». Испуганная Ронская, увидев сломанные запоры, позвала полицейских служителей. Когда вошли в дом, обнаружили сидящим за столом и поедающим булки и сласти Ронской того самого Алферова, которого и задержали, поместили в арестантскую при полицейском управлении.
Утром следующего дня Ронская явилась в канцелярию полицейского надзирателя и просила Алферова к ответственности не привлекать, так как он, по ее уверению, близкий знакомый и имеет право войти в квартиру, когда ему заблагорассудится.
Ну, освободили Сергея Алферова, а о Ронской разузнали — тоже состоит в партии «освободителей». Настаивал пошехонский исправник перед начальницей гимназии об увольнении Ронской из сего учреждения, но та с его доводами не согласилась.
— Напрасно, госпожа начальница, — упрекнул Цыбакин. — Не политические мотивы — отсутствие нравственности можно было поставить в вину.
Потянулся, зевнул. Как увлекательную книгу проглатываешь, читая эти материалы. Но время, время! Взглянул на часы и уже поспешно стал перелистывать документы, останавливая внимание только на самых любопытных.
Привлекло сообщение из Ростова.
Ростовскому уездному исправнику купец Варварычев представил письмо, полученное им по городской почте. От имени анархистов предлагалось купчине вынести в указанное место (скамейка на бульваре у озера Неро) золотыми десятирублевыми монетами 370 рублей. Требование было написано на полулисте, окаймленном траурной полоской, с изображением мертвой головы и кинжала в левом верхнем углу (страсти господни). Не вынесешь, купец, деньги — прощайся с жизнью — такой угрозой заканчивалось это письмо.
В тот же день такое же послание доставил в полицию другой купец, Родионов. Ему было велено положить 260 рублей медными монетами.
Ну, положили, только не деньги, а чурки деревянные, обернутые розовой бумагой. Местность полиция оцепила. И на вот тебе — бросился к сверткам сын конторщика с Кекинской фабрики семнадцатилетний Папонов.
Папонов указал, что ни к какой организации не принадлежит, разрисовывал письма мертвыми головами для страху, подписывался именем анархистов для убедительности, а деньги нужны ему для покупки книг по механике.
— Выучился на свою голову, антихрист, — проворчал Цыбакин. — А не поймай тебя, так бы и думали, что действует организация. И опять бы хлопоты. Будто их и так мало.
Нечто подобное произошло в Большесельской волости. Личному почетному гражданину Ивану Беспалову велено было положить сто рублей там, где будет привязана к огороду газета и вырыто дерно. В противном случае угрожали поджогом и убийством.
Пристав посоветовал положить всего пять рублей, предварительно записав номер купюры, сам отправился с урядником караулить преступника. Просидели до двенадцати ночи. Ночь была ненастная, темная, ничегошеньки не видно. Решили подползти поближе к огороду. Ползут, а им навстречу из кустов двое мужиков с ружьями. Приказывают служителям, которые были в штатском платье, остановиться.
Подумав, что нарвались на вымогателей, пристав в свою очередь велел им не трогаться с места и для вескости своих слов выстрелил. Мужики бросились бежать. Потом один упал.
Оказались они крестьянами — отец с сыном, которых Иван Беспалов тоже просил покараулить, не предупредив об этом полицейских. Преступник вследствие этого пойман не был. Раненный пулей пристава молодой крестьянин вскорости помер.
— Печальная история, в которой виноват только один Иван Беспалов, — заключил Цыбакин, захлопывая папку с документами. Потом подвинул к себе другую, где были донесения филеров и осведомителей.
Осведомитель «Гарный» сообщал о состоявшемся заседании фабрично-заводской группы в трактире Тряпичкина. Заинтересовало Цыбакина сообщение о новом лице, присутствовавшем на заседании. «Попытка моя выяснить, кто этот человек, окончилась неудачей. Другие, как показалось, его знают… Внешнее наблюдение за ним передано филеру Серому».
В конце своего донесения Гарный просил пока не ликвидировать группу, так как он надеется обнаружить типографию, имеющуюся на фабрике Карзинкина.
Вздохнув, Цыбакин поискал донесение Серого. Читал и чувствовал накипавшее раздражение: «Упустил, чертов сын! Так бы и писал, что упустил. Нет, расписывает: „Проливной дождь помешал наблюдению. Незнакомец шел с товарищем Александром, рабочим с Большой мануфактуры“».
Задумался… Товарищ Александр… Кто же все-таки ты, умело ускользающий из-под наблюдения? Так бы и взялся сам, выведал бы… Но слишком хорошо известен рабочим бывший пристав Цыбакин. Помешает…
Гарный прав: надо ждать. Брать не только группу, доискиваться, как глубоко пущены корни на фабриках и заводах.
Вошел дежурный унтер-офицер Волков, старый, исполнительный служака, замер у двери.
— Ну, что у тебя?
— Госпожа Кудрявцева дожидается с утра.
— А! Ну, зови, зови.
— Еще от фабричного пристава Фавстова сообщение: произведена облава, как и было указано. Результаты малые. Одного арестованного переправили в тюрьму.
— Ладно. Одного так одного. Шли наобум, на авось. По догадке. Может, на что и наткнемся. Фамилия-то арестованного как?
— Егор Васильев Дерин, — сообщил унтер-офицер.
— Егор Васильев Дерин! — повторил Цыбакин с удивлением. — Смотри-ка, знакомец. Отца-то его, Василия, хорошо помню. Озорной был мужик, да… Сынок от родовой яблоньки недалеко ушел: в пятом годе хотели ему наказаньице придумать — за молодостью лет пожалели. Слышь-ка, Волков, а ведь результаты-то хорошие. Чего у него: пиджак из верблюжьей шерсти, али как мукой обсыпанный? Пиджак-то какой?
— Не могу знать, ваше благородие.
— Порадовал ты меня, Волков. Нутром чую, где-то мы близки к разгадке. Егор Васильев Дерин… Ну, зови Кудрявцеву.
Волков ввел женщину лет сорока пяти, одетую скромно, но со вкусом: черная жакетка и юбка, башмаки на высоких каблуках, шляпа с вуалью. Она скромно подошла к столу, представилась.
— Садитесь, сударыня. Мне уже докладывали… Знаю, что такое горе матери. Напомните его приметы. В чем одет?
— Мишенька собирался куда-то за город, оделся, как поплоше. Росту он в отца — высокий, глаза ласковые, синие, лицо чистое, волосы светлые, мягкие…
— Да, посмотрим… Сдается, что он, но все может быть… Кстати, сейчас я отправлюсь в тюрьму, могли бы поехать со мной. Взглянете… Молодой человек уважительный, тихий.
— Буду вам благодарна. Только скажите, успокойте меня: в чем он повинен? Что ему грозит?
— Ровным счетом ничего. Держим пока до выяснения… Пустые формальности… Так, так… Сын почетного потомственного гражданина Михаил Кудрявцев… Все может быть.
2
— И что же дальше?
— Дальше ничего. — Арестованный сумрачно посмотрел на Цыбакина. Опять все тот же прием: одно и то же заставляет пересказывать по нескольку раз, надеясь поймать на оплошности. Отвернулся к окну, за которым резкий ветер схлестывал с деревьев желтую листву, бил в стекло мелкими брызгами воды. Начинается тоскливая осень, и на душе тоскливо.
— Итак, — начал подводить итог Цыбакин, — выходит, вы — Алексей Иваницкий; предполагаете, будто происходите из крестьян Ярославской губернии. В малом возрасте вас увезли в Питер, где воспитывались у разных людей, затем бродяжничали. Последнее время работали в мастерской по ремонту велосипедов Каляева. Была такая мастерская и закрылась после смерти хозяина — здесь вы удивительно верны в своих показаниях. И вот вам захотелось идти в родные места, попытаться найти свою деревню и, может быть, родственников. Весьма похвально… Дорога дальняя, небезопасная, и вы решили обзавестись оружием. В Финляндии, где были незадолго, купили за двадцать пять марок пятизарядный бельгийский револьвер. Все ли я говорю верно?
— Все верно, — подтвердил Алексей.
— Вот видите, как у нас с вами хорошо получается… Когда вы вышли на мост, вам показалось, что за вами гонятся. Вы побежали… Что вы думали в это время?
— Что я мог думать, когда трое мужиков бегут следом? В душу я к ним не заглядывал. Что у них было на уме — неизвестно. Решил, лучше не связываться, потому и побежал.
— Правдоподобно… Но навстречу шла подвода, сидящий в ней возница, поравнявшись, кинулся на вас, сшиб, а там подоспели и другие.
— Так и было.
— Так и было… Не объясните ли теперь, почему вас признали сопровождающие почтовую карету — ямщик и почтальон? Указали на вас, как на одного из экспроприаторов?
Заключенный снисходительно усмехнулся.
— Вы не понимаете?
Цыбакин развел руками.
— Совершенно не понимаю, — искренне сказал он.
— На кого-то им надо указать, иначе могут подумать, что сами причастны к хищению ценностей. Не приходило вам это в голову?
— Пожалуй, резонно… Да вы не смотрите на меня волком-то, вынужден я вас и держать здесь, и расспрашивать — служба такая. Вот сейчас чайку принесут, посидим, поговорим не торопясь, а там уж… Мне, понимаете ли, редко приходится иметь дело с людьми умными, грамотными. Такая работа: все больше черствость, грубость. Образование какое имеете?
— Какое у мастерового образование? Самоуком доходил до всего. Покупал книжки: о Пинкертоне, Картере, Чуркине… Ночи просиживал за чтением.
— Понятно, понятно. Пинкертон, Холмс, Чуркин… Оставлю вас на минуточку, скажу, чтобы чайку принесли.
Цыбакин вышел в коридор, не пробыл там и минуты. Возвратившись, встал у стены, застыл в напряжении. Дверь открылась, и вошла женщина в шляпе с вуалью.
— Мишенька! Сынок! — со стоном выкрикнула она, кинувшись к заключенному. Тот побледнел, сцепил зубы, ненавистно взглянул на женщину.
— Эх, мама! — только и сказал.
Цыбакин не скрывал своего торжества, наблюдая за этой сценой.
— Сударыня, — обратился он к Кудрявцевой. — Некоторые формальности… Я рад, что вы нашли своего сына. Прошу. — И, все еще сияя радостной улыбкой, взял Кудрявцеву под руку, повел к двери. Она растерянно и с болью оглядывалась на сына — ничего не понимала.
Цыбакин закрыл за ней дверь, неторопливо сел, сложил руки на столе.
— Итак, — сказал он, — начинается вторая часть нашего знакомства, самая интересная. Михаил Кудрявцев, сын потомственного почетного гражданина… Будете и дальше упорствовать? Кто сообщники?
Заключенный поднялся, отчужденно посмотрел на следователя.
— Хорошо, — сказал он с решимостью. — Я действительно Кудрявцев, окончил петербургский университет. Действительно участвовал в экспроприации почты, потому что считаю это актом борьбы с правительством угнетения и насилия. Больше я ничего вам не скажу.
— Помилуйте, — заинтересовался Цыбакин, — вы выходите на большую дорогу, грозите оружием двум ни в чем не повинным людям, могли и убить их, и считаете это борьбой с правительством? Не понимаю. На днях вот в Ростове один анархист вымогал у почтенных людей деньги, так его тоже спросили — чего ради? Он не мудрствовал, не объявлял свой поступок борьбой с властью. На книжечки ему были нужны деньги. А вам-то они зачем нужны были? Надеюсь, не на издания о Пинкертоне и Картере? Что же вы молчите?
— Я заявляю еще раз: больше от меня ничего не добьетесь.
— Дело ваше, голубчик. По мне, так пока и этого хватит. Вот наденем на вас арестантский халат, поселим в близком соседстве с убийцами и грабителями — тут у нас много таких, — тогда еще что-нибудь захотите сказать.
— Экспроприация почты — политический акт, и я требую относиться ко мне как к политическому заключенному.
От Цыбакина не ускользнуло, с какой нервной торопливостью произнес эти слова заключенный.
— Арестантский халат и — к уголовникам, — повторил он, справедливо полагая, что нащупал то, чего боится заключенный, что, играя на этом, можно заставить его разговориться.
— Я протестую…
— Да протестуйте на здоровье… Так кто же сообщники?
Заключенный молчал. «Ладно, разговоришься, не все сразу», — подумал Цыбакин, насмешливо оглядывая заключенного, который уже перестал быть для него загадкой. Весьма довольный собой и результатами, вызвал тюремного надзирателя.
— Уведите господина Кудрявцева. Если до вечера он не одумается, уведомьте его о переводе из политических заключенных в уголовные.
Оставшись один, Цыбакин прошелся по комнате, с удовольствием потирая руки. Какая удача, что госпожа Кудрявцева пришла в полицию справиться о пропавшем сыне! И как правильно поступил он, устроив эту внезапную сцену свидания. «Да, черт, — с восхищением подумал о себе Цыбакин, — этак можно и зазнаться, потерять остроту…»
Теперь ему предстояло провести сложный допрос арестованного при облаве на Большой мануфактуре Егора Васильева Дерина. Никаких материалов о нем нет у Цыбакина, одна догадка.
Осенним промозглым вечером убили старшего надзирателя Коровницкой тюрьмы Николая Бабкина. Произошло это, когда он возвращался из пивной Шатова к месту службы.
Пивная находилась неподалеку от тюрьмы в деревянном, уже ветхом доме с покосившимся крыльцом. Место глухое, малонаселенное, отчего посетителей у хозяина было не ахти сколько. И если он еще не закрывал своего заведения, если имел какую-то выгоду, то только благодаря тюремным служителям. Те шли к нему, как в дом родной, благо близко; выдалась свободная минута — скачком через переулок, а там заветное крыльцо с лопухами у самых ступенек, низкий хозяйский поклон, привычное для уха: «Что изволите?».
Днем пили в спешке, потому что служба, зато после нее засиживались часами; закусывали, вели неторопливые разговоры.
Бабкин, крепкий мужик с редкими кошачьими усами на широком морщинистом лице, пришел вместе со своим подчиненным надзирателем Якушкиным — отпускал Якушкина в деревню к родственникам, тот и решил угодить, выставил за свой счет бутылку водки.
В помещении было тепло, уютно потрескивали дрова в круглой печке-голландке. Сидеть бы и сидеть — все располагало к отдыху. Но Бабкин нервничал, поглядывал на часы — ему еще надо было встречать партию арестантов, которая вот-вот должна была вернуться с работы на станции Урочь.
В начале восьмого надзиратели вышли; на улице подняли воротники, спасаясь от холодной сырости, и в хорошем настроении отправились к тюрьме. Якушкин держался ближе к домам, Бабкин шел по дороге. Его слегка покачивало.
Когда прошли переулок, сзади послышался револьверный выстрел. Был густой туман, в пяти шагах трудно разобрать человека. Якушкин все же успел подметить: стрелявший был невысокого роста, в беловатом пиджаке — вроде как от муки белый или серый пиджак, а может, из верблюжьей шерсти.
Якушкин бросился бежать. Бабкин тоже побежал, но наискосок к скверику. В это время хлопнул второй, роковой выстрел.
Добежав до тюремной калитки, Якушкин позвонил и закричал привратнику, что Бабкина убили. Немедленно выбежала охрана, но кого-либо обнаружить не удалось.
Пуля попала старшему надзирателю в голову, смерть наступила мгновенно.
Ни Шатов, ни Якушкин больше ничего определенного сказать не могли, кроме как: «Сидели в пивной… Стреляли…» Ниточки никакой не прощупывалось. Следователь решил сопоставлять случайные факты.
Бабкин наблюдал за порядком по всей тюрьме, а от одиночных камер имел ключи. Особое наблюдение вел он за четырьмя политическими заключенными из Рыбинска, которые обвинялись в нападении на склад конвойной команды с целью изымания оружия. Эти арестованные, не в пример другим, вели себя дерзко, досаждали различными требованиями. У старшего надзирателя постоянно были с ними стычки. Свидетели — служители тюрьмы — показали, что вражда началась с первого дня, когда Бабкин, принимая арестантов, сказал со злобой: «То-то вижу, что все вы — драгоценность великая, а потому буду содержать вас в чистоте и опрятности; чтобы вы не заплесневели, каждый день по очереди буду „чистить“ кому зубы, кому затылок, а кому спину. А уж насчет карцеров, так они у меня служат для разнообразия или развлечения, вроде дачи».
Как раз перед убийством Бабкина всех четверых возили в Рыбинск на суд. Следователь высказал предположение: не имели ли эти политические арестанты сношения со своими товарищами по партии и не посоветовали ли убрать ревностного служаку? Начались нескончаемые допросы, длительное и тайное наблюдение в Рыбинске за подозрительными лицами. Немало времени прошло, прежде чем следователь понял, что идет по ложному пути.
Потом подозрение пало на матерого уголовника Гронского, который тоже был в ведении старшего надзирателя. Как сообщили служители, у Бабкина произошла крупная ссора с Гронским; уголовник будто бы передал записку с адресом, Бабкин должен был сходить по этому адресу и получить крупные деньги, причем половина отходила ему, половина заключенному. Получил ли Бабкин деньги — неизвестно, но многие слышали ругань Гронского и угрозу рассчитаться со старшим надзирателем.
Гронский же вскоре был переведен в Вологодскую тюрьму и оттуда бежал. Следователь решил: вполне вероятно, Бабкина застрелил этот бежавший уголовник, потому что, как известно, уголовники обмана не прощают.
Прошел год, второй, а розыски Гронского ни к чему не привели. Следователь вынужден был признаться в бессилии, и «Дело об убийстве старшего надзирателя Коровницкой тюрьмы Бабкина» прекратили за необнаружением виновных.
К этому времени Цыбакина повысили в чине и перевели с Ярославской Большой мануфактуры в сыскное отделение. Знакомясь с новой работой, он наткнулся на дело Бабкина; разорвал плотный конверт, в котором находилась извлеченная пуля, перелистал всю объемистую папку, и для него стало ясно: неопытный следователь запутался с самого начала, искал не там, где нужно, и не того, кого надо.
Покойный Бабкин долго служил в полицейской части при Большой мануфактуре и почти всех мастеровых знал в лицо; во время подавления забастовки пятого года проявил завидную активность: не по подчинению, а сам указывал, кого надо было арестовывать; рабочие знали, что он был повинен в убийстве их вожака Федора Крутова. Тогда уже были попытки покушения на служителя. Именно Цыбакин, чтобы избежать несчастья, помог ему перевестись старшим надзирателем в каторжную тюрьму. Известно было и то: когда один рабочий с фабрики за вооруженное сопротивление во время ареста был приговорен к повешению и казнь должна была совершиться во дворе тюрьмы, Бабкин взял на себя роль палача, за что получил по счету пятьдесят целковых. Слух об этом вышел из стен тюрьмы и возмутил мастеровых.
Вот что надо было сопоставлять следователю, сопоставлять и искать стрелявшего среди рабочих фабрики.
Прикинув, сколько прошло времени со дня убийства, Цыбакин вынужден был отложить дело, как безнадежное, хотя и подумал, что при случае надо будет поинтересоваться у своих доверенных на фабрике: может, и найдется та ниточка, которую искал следователь…
Когда произошла экспроприация почты и сопровождающие заявили, что один из нападавших был в сером пиджаке, Цыбакин вдруг вспомнил показания тюремного надзирателя: «Стрелявший был невысокого роста, в беловатом пиджаке, вроде как от муки белый, или серый пиджак, а может, из верблюжьей шерсти».
Цыбакин заставил мужиков, сопровождавших почту, записать приметы. Совпадение было полным: «Пиджак на одном был серый, грубого сукна, сам роста невысокого, с бородой».
Уж не одно ли лицо действовало тут и там? Борода? Но так и лет прошло немало, борода могла вырасти. Решил на всякий случай поискать виновников на Большой мануфактуре. И вот залетела птичка в силки, да еще какая! Известная птичка.
Взял из папки опросный лист Егора Дерина, мельком просмотрел. Ничего необычного, любопытного для себя не нашел. Прядильщик, арестован в каморках, при обыске недозволенного не обнаружено. Тут же опросный лист конторщика Варахобина. Ну, это совсем не то, правильно отпустил его Фавстов. Цыбакин знал молчаливого, рано постаревшего Варахобина: мухи не обидит, куда уж ему в экспроприаторы.
«Посмотрим, посмотрим, Егор Васильев Дерин, каков ты есть, очную ставочку устроим, авось на авось, может, и попадем в цель. Не зря у меня предчувствие… Что-то будет…»
И как ни хотелось ему поскорее закончить сегодняшние дела, посчитал нужным не торопиться с вызовом Дерина. Положил перед собой опросный лист Иваницкого.
Кудрявцева, тщательно стал изучать почерк, бормотал под нос: «Самоуком… Нат Пинкертон… Я тебя, милый, потому и заставил описывать свои похождения, — понять, что ты за человек, хотел. Вон какой почерк-то уверенный, размашистый, самоуком его не приобретешь. Жаль, забыл спросить: уклон-то какой в образовании — философский, чай, или юридический?»
Потом, стараясь подладиться под почерк Кудрявцева, стал писать от его имени показание, по которому выходило, что Егор Васильевич Дерин — первый из его сообщников. Цель была такая: показать Дерину, что Кудрявцевым все о нем рассказано и отговариваться не следует. По всей вероятности, бесполезная работа, может, тот Егор Васильев Дерин никакого отношения к происшествию на Курбской дороге не имеет, но на всякий случай. За долгие годы работы Цыбакин научился ценить случай.
Закончив, вызвал надзирателя. Справился:
— Здесь ли потерпевшие с Курбской дороги?
— Как было велено, дожидаются.
— Давай сюда арестованного Дерина. Когда поведешь по коридору, те пусть смотрят, вспоминают. Я их позову после.
Пока надзиратель ходил за Дериным, Цыбакин, откинувшись на спинку стула, отдыхал. Последнее время замечал: как бы ни была любима и радостна работа, годы дают знать, чувствует расслабленность во всем теле. И то сказать, все время в напряжении, тут молодому впору обессилеть.
Надзиратель ввел Егора Дерина, который, не дожидаясь приглашения, вразвалку подошел к столу и сел на свободный стул, напротив Цыбакина. Тот цепким взглядом следил за ним. «Отцовские повадки», — отметил про себя Цыбакин, вспомнив, как вел себя на допросах старший Дерин. Раньше у Цыбакина всегда лежала на столе толстая деревянная линейка. Для психологического воздействия. Когда его раздражали ответы арестованного, он применял ее. Раз попробовал ударить и Дерина, но тот перехватил линейку, переломал и бросил в печку. Стыдно вспоминать, но именно после этого случая Цыбакин перестал пользоваться линейкой на допросах. Показалось ему тогда, что очутившаяся в руках Дерина линейка взметнулась над его головой, — мгновенный испуг покрыл лицо потом, что не укрылось от арестованного, почувствовавшего свое превосходство над следователем.
— Фамилия?
— Она вам известна, господин Цыбакин. Встречались, — с ленивым спокойствием ответил Егор.
— Вопросы задаю я. Извольте отвечать быстро и точно.
— Я буду отвечать быстро и точно, если получится. Что вы хотите спросить, господин Цыбакин?
— Вы понимаете, где находитесь? — вспылил следователь.
— Как не понять, всю ночь думал, кому обязан, что привезли в тюрьму. Оказывается, господину Цыбакину. Не забываете старых знакомых. По какому праву вы арестовали меня? Отвечайте, господин Цыбакин, быстро и точно.
— Вы наглый молодой человек, но, я думаю, спесь ваша улетучится, когда вы прочитаете вот это. — Цыбакин швырнул Егору листок. — Вам знаком Алексей Иваницкий, он же Михаил Кудрявцев?
Все заныло внутри у Егора Дерина, когда услышал об Алексее. Значит, верно то, что он предполагал. Алексея схватили, он назвал их фамилии. Когда Егора вели сюда, в коридоре он успел заметить мужиков, сопровождавших почту. И их вызвали для опознания. Но он умел держать себя в руках. Читая написанное Цыбакиным показание Алексея, мгновенно отметил, что тут что-то не вяжется: откуда Алексею было знать его отчество? И потом: разве Алексей не видел, что борода у него прикладная? А тут написано: «Приметы Егора Васильевича Дерина — невысокого роста, крепкий, черная борода, на нем серый пиджак из грубого сукна».
И, поняв это, Егор снова повеселел, озорно взглянул на Цыбакина.
— Чему вы обрадовались? — спросил тот. — Курточку-то где же забыли? Серая курточка, которая на вас была?
— Курточка осталась в камере. Сказали, что ненадолго зовут в контору. Зачем было брать?
— Напрасно, — Цыбакин повернулся к надзирателю, который, стоя у двери, приказал: — Принести его одежду, да и тех давайте сюда. Приглашайте.
Егор понял, что сейчас произойдет самое главное: очная ставка с почтальоном и ямщиком. Все будет зависеть от их слов.
— Бородку тоже успели сбрить? — спрашивал между тем Цыбакин.
— Бородку? — Егор отвечал медленно, обдумывая каждое слово. — Вчера утром брил. Два раза в неделю брею. Прикажете чаще?
Надзиратель впустил впереди себя ямщика и почтальона, которые остановились у дверей, мяли картузы в руках. Надзиратель бросил Егору его пиджак.
— Одевайтесь, Дерин, — приказал Цыбакин. — А вы, господа ротозеи, смотрите внимательно. Признаете ли этого человека?
— Да вот теперь, как надел пиджак, стало быть, он, — сказал почтальон не очень уверенно. — Борода у того была.
— А ты? — обернулся Цыбакин к ямщику.
— Греха на душу не беру, — сказал ямщик. — Вроде он, и сомневаюсь. Быстро они, стервецы, уложили меня на землю. Под дулами-то много не углядишь.
— Смотри внимательней.
— Смотрите, мужики, не робейте, — засмеялся Егор. — Вспоминайте, где меня видели.
— Он, — опять сказал почтальон. — В коридоре, когда шел, не признал его. А надел пиджак, вижу — он. Бороду обрил.
— Я ее, дядя, никогда не носил, бороду-то. Чего ты придумываешь?
— Оно, конечно, подбородок загорелый, как и лицо. Греха на душу не беру, — заявил ямщик.
Злость, появившаяся на лице Цыбакина, пугала их. А тот действительно рассвирепел: все, кажется, учел, обдумал, не догадался лишь заранее растолковать мужикам, что от них требуется. Уж не уверены, так лучше бы молчали, после выложили свои сомнения, когда уведут арестованного. Теперь все осложнилось, оставалась слабая надежда на неожиданную встречу Дерина с Кудрявцевым.
— Все, все, — нетерпеливо, с недовольством проговорил Цыбакин, показывая мужикам, что они больше не нужны.
Те пошли к дверям, но не успели выйти, показался взволнованный и испуганный надзиратель.
— Что еще? — встретил его Цыбакин.
— Беда, ваше благородие, — встревоженно проговорил тот. — Заключенный Иваницкий поджегся, сгорел…
— Как сгорел? Что ты бормочешь? — выкрикнул Цыбакин, косясь на Егора Дерина, слушавшего надзирателя с напряжением; бледность разливалась по лицу парня.
— Керосин из лампы, которая была ему оставлена, вылил на себя. Обгорел сильно…
Цыбакин вздрогнул, только сейчас до него дошел смысл сказанного. Наливаясь яростью, косолапо шагнул к надзирателю, сжал кулаки.
— В больницу! И немедленно! Вы мне ответите!.. Чтобы жил!..
Надзиратель испуганно выбежал, не закрыв за собой дверь. Цыбакин с треском захлопнул ее, багровый от гнева, повернулся к Егору.
— Так вот, молодой человек, — зловеще произнес он, — нет худа без добра. Ваше лицо сейчас показало: вам знаком и близок Иваницкий, он же Кудрявцев. Вон как вы сильно побледнели, голубчик, жаль стало дружка, с которым на большой дороге разбойничали. Потрудитесь назвать третьего, ибо все равно мы найдем и доставим его сюда. Говорите все, и куда дели ценности.
— Я вас не понимаю, господин Цыбакин. О чем вы? — с удивлением спросил Егор. — Если вы что-то заметили на моем лице, так ведь весть-то какую услышал! Не приведи господь! Что уж я не человек, по-вашему? Велите меня отпустить, не держать напрасно.
Снова вошел надзиратель и, вытянувшись, доложил:
— Все сделано, ваше благородие. Доктору сообщили, сейчас идет. Однако…
Цыбакин нетерпеливо прервал его.
— После! Этого уведите в камеру. Глаз не спускать! Никаких ламп.
— Это уж вы того, господин Цыбакин, — смущенно проговорил Егор. — Мне еще жить не надоело. Зря вы так.
3
Грязнову не раз мерещились толпы деревенских мужиков в рванье, которые все лето осаждали фабричную контору в надежде получить какую-нибудь работу и кусок хлеба. К зиме их стало меньше, но это не значило, что они рассеялись по фабрикам и заводам — большинство их вернулись домой. Как были, так и возвратились ни с чем в свои деревни. Нищая, ничего не покупающая деревня! Что-то будет, чем это грозит?
Для Большой мануфактуры эта многим еще непонятная угроза стала неприятной реальностью после того, как дошли известия о банкротстве крупнейшего закупщика фабричных изделий — торгового дома Иконникова. Фирма пользовалась неограниченным кредитом и к моменту своего краха оказалась должна крупные суммы.
Из Москвы от Карзинкина пришло спешное указание — резко ограничить кредит, отпускать товар только по оплаченным счетам.
Последствия такого указания сказались скоро: за несколько месяцев на фабричных складах накопилось более двадцати тысяч пудов пряжи и миткаля, идущего на выработку ситцев. Интересуясь делами на других фабриках, с которыми Большая мануфактура имела сношение, Грязнов видел, что и там происходит то же самое. Море непроданных товаров захлестывало текстильные фабрики.
Медлить было нельзя, кризис надвигался неумолимо. И тогда текстильные магнаты московского и петербургского районов собрались на совещание. По предложению владельца Кренгольмской мануфактуры барона Корфа, чтобы не допустить резкого падения цен, решено было временно сократить текстильное производство на всех фабриках.
Сразу после совещания Карзинкин запросил Грязнова, какой путь лучше выбрать для сокращения работ.
Можно было сократить производство, уволив часть рабочих, но это могло привести к нежелательным результатам — длительной забастовочной борьбе. Для Большой мануфактуры такое решение не подходило еще и потому, что население фабричной слободки, удаленное от города, от промышленных предприятий, не нашло бы для себя занятий.
Рабочие в своих требованиях все время добиваются восьмичасового дня. Но сократить рабочий день — значило бы, что, когда кризис пройдет, удлинить его снова без осложнений не удастся. Кроме того, рабочие требуют восьмичасового дня с сохранением прежнего жалования. Значит, и этот путь не годится.
И тогда Грязное пришел к выводу, что в рабочей неделе надо сделать еще один праздничный день. Здесь два выигрыша: у рабочих будет даже меньше, чем восьмичасовой день, и фабрика сократит расход заработной платы — кто осмелится требовать жалования за праздничный день?
А если рабочим придется тяжеловато, то что ж, такое уж трудное время…
Сидя в своем кабинете, Грязнов обдумывал ответ владельцу фабрики, когда вдруг появился конторщик Лихачев. Павел Константинович был взволнован: в ткацком отделении женщины остановили станки и требуют директора для объяснения.
— Да за что же тебе, старому хомяку, деньги-то я должна давать, отрывать от себя кровную копейку, прикармливать тебя? Али ты богом вознесенный надо мной? Вот тебе шиш, колченогий дьявол!
Марья Паутова, баба бойкая на язык, злая, так и наскакивала на усмехающегося Топленинова. Другие мужики прислушивались, тоже были веселы, никак не предполагая, чем кончится эта стычка.
— Ну-ка, иди сюда, Крутов, — кричала не на шутку разозлившаяся Марья. — Ты ведь грамотей. Растолкуй, с какой стати семь процентов моего заработка ему отдают? Он ткач, так и я ткачиха, одну работу делаем. Справедливо разве?
— А разве не справедливо? — поддразнил женщину Топленинов. — Ног если не потяну, тебе хуже придется. В мужиках для баб сила должна быть. Вот начальство, заботясь, и решило, чтобы вы нас подкармливали. Поэтому отчисление нам сделано. На кормежку, на то, чтобы мы силу мужскую не теряли.
— Посмотрите на него, кобеля ободранного, — под хохот мужиков возмущенно ответствовала Марья. — И то, хоть бы на пользу шло, — на водке все прожрешь в первой казенке.
— И в водке пользительность, Марья, и шуметь тебе нечего. А то расхорохорилась… Было так и будет.
— А это видал? — Марья вытянула к носу опешившего рабочего сухой кулак. — Бросай, бабы, станки, справедливость искать станем.
— Правильно, тетка Марья, — поддержал ее Артем, находившийся тут же. — Несправедливо отдавать от своего жалованья мужикам копейки. Коли делают лучше и больше, пусть им хозяин и доплачивает из своего кармана.
— А я что говорю, — обрадованная поддержкой, возвестила Марья. И опять к Топленинову: — Надсмехается, прохвост!
Спор этот произошел в ткацком отделении в конце рабочего дня. Исстари введено было: хотя и на той же работе, а женщины и подростки получали меньше мужчин. Конторщики, делавшие расчет, не скрывали, что мужская прибавка идет за счет убавления заработка женщин. Все это знали и свыклись. И вот сегодня взбунтовалась Марья Паутова.
Послали за Грязновым. Когда он пришел, в отделении стояла тишина — остановили станки и мужчины. Кое-кто сидел на подоконниках, другие просто у стен на корточках.
Женщины стояли густой толпой отдельно.
Выслушав, в чем дело, Грязнов глазом не моргнул — заверил женщин, что их требования справедливы, если мужчины не будут против, он сделает распоряжение о прекращении отчислений.
Грязнов мгновенно сообразил, что ткачи на это ни за что не согласятся, произойдет ссора, которая приведет к останову отделения, хотя бы на несколько дней, даже может вылиться в длительную забастовку. В настоящее время забастовка, если и нежелательна, как все забастовки, то и не страшна, даже отвечает интересам владельца. Как он и ожидал, слова его возмутили ткачей. Начавший шутливую ссору с Марьей Паутовой, не ожидавший такого поворота событий, старший рабочий Топленинов выкрикнул Грязнову:
— Не пойдет так, господин директор! Женщин вы уговаривайте, как хотите, а нас не замайте!
— Они начали, с ними и разговор ведите, — поддержали его другие.
В другое время Грязнов, как он умел, нашел бы нужные слова, которые удовлетворили бы рабочих, здесь он просто пожал плечами.
— Дело ваше, господа. В столь трудное время никаких прибавок фабричная контора сделать не может. Как вы договоритесь, так и будет. Сообщите в контору, к чему вы придете.
— На старых условиях мы работать не будем, — заявила от имени женщин Марья Паутова.
— Хорошо, вы будете получать сполна, — заверил ее Грязнов и, криво усмехнувшись, добавил: — Мужчины, если они истинные рыцари, согласятся на это.
— Не шутите так, господин директор, — мрачно сказал Топленинов. — Это у вас богачества не занимать, нам каждая копейка дорога.
— Всю жизнь издеваются над рабочим человеком!
— Ему-то что, рожа от сытости лопается.
— Шабаш! Кончай работу!
Толпа угрожающе зашевелилась, однако это не смутило директора. Перекрывая возгласы рабочих, Грязнов громко объявил:
— Господа, до шести вечера я к вашим услугам!
И спокойно, постукивая тросточкой по цементному полу, направился к выходу.
4
Артем и Родион Журавлев стояли у конторы и читали объявление, вывешенное Лихачевым. Тут же грудились и другие — расспрашивали: что там, о чем прописано?
В объявлении говорилось:
«Работницы ткацкого отделения предъявили нам ряд просьб, вслед за ними с такими же просьбами обратились ткачи и теперь, хотя на фабрику являются, к работам не приступают.
Сим доводим до сведения всех рабочих Ярославской Большой мануфактуры, что как забастовавшим за все то время, когда они не работали, так равно и всем рабочим мануфактуры, кои лишены будут возможности работать по вине бастующих, — контора ни в коем случае платить не будет.
В заключение администрация обращается к благоразумию рабочих и предлагает им отнестись к настоящему объявлению серьезно, повлиять на отдельные группы рабочих, устраивающих частичные забастовки, которые легко могут повести к останову всей мануфактуры, а затем и закрытию ее, что оставит всю массу рабочих без заработка на продолжительное время».
— Так что все-таки там? — спрашивали рабочие, пробираясь к крыльцу конторы, где висело объявление.
— Грозится фабрику остановить. Из-за ткачей.
— А мы-то при чем? Наше отделение работает.
— Ты должен удерживать ткачей, наставлять.
— Выходит, и мне по шапке? За здорово живешь?
— Одно не пойму, — говорил Артем Родиону, выбираясь вместе с ним из толпы рабочих. — Всегда старался уладить спор, тут — прямой вызов.
Шли мимо Белого корпуса по мостовой, присыпанной снежком. После фабричной духоты приятно было вдыхать полной грудью свежий, морозный воздух.
— Испугом решил взять, — отозвался Родион. — Сколько ни помню, всегда на испуг брал. И выходило. Поди-ка, и сейчас прядильщики обозлятся на ткачей, те на женщин, и пойдет кутерьма. А ему — любо: согласья нет, значит, и дел настоящих нет.
— Вечером соберемся, надо обговорить, что делать. Повидайся с Маркелом, предупреди.
В садике, возле бывшей мотальной фабрики, Артем увидел мальчишку-газетчика, сидевшего на скамейке. Мальчишка, перекинув уже пустую сумку за спину, болтал ногой, старался привлечь внимание.
— Пойдем-ка, — позвал Артем Родиона. И когда подошли, опустились рядом с газетчиком на заиндевелую скамейку, Артем спросил:
— Что, Павлуша? Какие новости?
Паренек посмотрел на Родиона, потом выразительно на Артема.
— Все в порядке, Павлик, — успокоил его Артем.
— Поручение от Бодрова, товарищ Александр. Вечером сегодня велено встретить на трамвайной остановке Спиридонова. Привезет текст листовки.
— Почему сам? Не мог с тобой передать?
— Так сказано.
— Ладно. Во сколько приедет?
— В семь. Осталось меньше часа. Я уж побаивался, вдруг не увижу, не сумею сказать.
Парень порылся в сумке, достал со дна свернутую пачку газет.
— Тут и «Правда» есть. Только опять под другим названием.
Артем расстегнул куртку, засунул газеты за пояс брюк, снова запахнулся.
— Спасибо, Павлуша. Спиридонова я встречу. Беги.
Когда шли в каморки, Родион полюбопытствовал:
— Парень окликал Александром? Чего так?
— На первой сходке фабричной группы Бодров назвал это имя, ошибся, наверно. Поправлять я не стал. А потом и кстати оказалось. Так под этим именем и знают меня там. Нынче вот Спиридонов Василий придет, этот не скрывается.
— Кто такой? Вроде не очень хорошо говоришь о нем?
— Не доверяю. Будто ничего и нет за ним, а все время настороже. Вот зачем-то сам хочет приехать. А куда проще было передать с Павлушей! Куда вести? На квартиру нельзя, зачем ему знать, где живу и кто я? Не обязательно.
— Веди к нам, — спокойно отозвался Родион. — Сделаю так, что в каморке никого не будет. Сам в коридоре побуду. В случае какой опаски сумеем что-нибудь придумать.
В каморке, пережидая до семи, Артем листал газеты. Родион сходил на кухню, принес чайник. Налил две кружки, пододвинул блюдце с ландрином.
— Пей. Я прихожу со смены, есть ничего не хочу. Кружек пять чаю выпьешь, потом уж и пожевать что-то удастся. Сколько поту за день прольешь!
Пришел Семка, сияя разрумянившимся на холоде лицом.
— Дядя Родя, Артем Федорович! Знаете, кем меня устроили на фабрику?
— Ну? — повернулся к нему с улыбкой Родион. — Кем же?
— Шишечником. Есть такая работа?
— Как не быть. Стариков ставят на такую работу. Ходит от машины к машине, клеймит пряжу.
— Во! — обрадованно воскликнул Семка. — И Фавстов мне так сказал: «Будешь ходить от машины к машине. Ну и там, если что услышишь…» Послеживать, послушивать просил.
— Не жизнь у тебя, Семка, а сказка, — заметил Родион с неодобрением. — И за кем ты будешь следить?
Артем поднял голову от газеты, подмигнул Семке.
— Да уж найдет, за кем. Выберет вроде Арсения Полякова, за ним и последит — все ли тот Фавстову передает. Может, что утаивает.
— А что! — оживился Семка. — Так и попробую. Вот Фавстов доволен будет, когда я о его осведомителе разное наплету.
— Посмотри-ка, — с удивлением в голосе сказал Артем, протягивая Родиону газету. — Вот, наверно, объяснение. Сообщение о собрании промышленников. Сокращение производства… решение владельцев фабрик… Не хотят, чтобы были сбиты цены на текстильные товары. О прибылях своих пекутся. Понятно, почему Грязнов, вел себя так. Ну, поцапались Топленинов с Паутовой, не в диковинку. А он подзадорил — и вслед объявление. Об этом надо рассказать…
— Да, Грязнов, — задумчиво проговорил Родион, отрываясь от газеты. Покачал головой, — Хозяйствовать умеет. Как ни бейся, не перехитришь. Сколько уж пробовали схватываться с ним, а оказывались на лопатках. Рассказать обязательно надо, пусть люди знают, откуда что пошло.
— Сегодня текст листовки у Спиридонова возьмем, в нее и добавим. И с Грязновым научимся бороться, неправда, что не научимся. И он у нас на лопатках будет. Так уложим, что трудненько станет подняться… Побежал я к трамваю, время уже…
— Да, — обернулся Родион к Семке, — ты, дружок, испарись из каморки на весь вечер. Погуляй где-нито, не мозоль глаза.
— Хорошо, дядя Родя, — покорно согласился парень, хотя и видно было, что обиделся: углядел недоверие к себе.
5
— Чего вы уж так? — насмешливо спросил Артем Спиридонова, который, не успев выйти из трамвайного вагона, стал опасливо оглядываться, крутить головой. Артема неприятно поразили его серые водянистые глаза. — Только хуже привлечете внимание. Идите уж за мной, все-таки вы в фабричной слободке, сами — мастеровой.
— Знаешь, бережь никому не мешала. Оглядывался, чтобы убедиться, — не притащил ли кого. Не столько о себе забочусь — не навлечь бы беды на тебя, товарищ Александр.
— Ну, здесь мне и стены помогают, — сказал Артем. — Не следовало, конечно, вам рисковать. Листовку могли передать и другие.
— Если бы просто передать, обсудить надо. Бодров наказал, чтобы обсудить, чтобы не было разногласий, обиды. Далеко нам идти?
— Рядом. — Артем все приглядывался. Шагал Спиридонов быстро, мелкими шажками, глаза из-под козырька низко надвинутой фуражки цепко останавливались на встречных прохожих. На нем было черное осеннее пальто, хотя и потертое, но хорошего сукна. — Вот минуем Белый корпус и влево.
В каморке, усадив гостя, Артем неторопливо накинул дверной крючок, так же неторопливо причесался, глядя в тусклое зеркало на стене. Ни Семки, ни Топленинова, ни Евдокии не было, Родион сделал, что и обещал. Лелька была на работе во второй смене.
— Здесь мы можем поговорить спокойно, — сказал он Спиридонову, который с любопытством осматривался.
— Занавеска для чего? — спросил Спиридонов.
— Другая семья там живет. Все на работе. У нас в каждой каморке две-три семьи, вот и перегораживаемся. Ваши не так живут?
— У нас бобыли в казармах, на нарах. Семейные так не живут… Прочитай, что скажешь? — Спиридонов подал свернутый листок. — Сначала я по горячке хотел тут против вас, но раздумался. Решили не упоминать.
Артем прочел листовку, положил ее на стол.
— Хорошо. Только передайте Бодрову, в текст вставим о наших событиях: ткачи у нас забастовали.
— Чего так? — спросил Спиридонов с удивлением. — Вы же говорили, что не готовы к забастовке?
— Так уж случилось. Само собой. А что делать — об этом и хотелось написать.
— Ты прибери листовочку-то. Спрячь в карман, а то мало ли что?
— Да ничего, не беспокойтесь. Пошли — никто не видел.
— Стоял тут один у лестницы, больно внимательно смотрел. Как бы не вышло чего, спрячь лучше.
Артем достал из тумбочки кусок хлеба, перевернул свою табуретку и мякишем прилепил листовку к обратной стороне сидения.
— Вот уж никогда бы не додумался, — подивился Спиридонов. — Запомню.
— Ну, что вы, прием известный и безотказный. Всегда так делаем.
— Когда напечатаете?
— А вот провожу вас и начну. Чего тянуть.
— Это что, здесь? — насторожился Спиридонов и опять огляделся, пожал плечами.
Наблюдая за ним, Артем так и не мог с определенностью сказать: кто этот человек? То ли в самом деле, как говорил Бодров, горячий, дотошливый и оттого кажущийся суетливым, подозрительным, то ли враг, не очень умно скрывающий свое истинное лицо? Одно знал, что никогда не лишне остерегаться. И сейчас как можно спокойнее сказал:
— Такие вопросы, наверно, и не нужно задавать?
— Извини, товарищ Александр, понимаю. Просто оторопь взяла, каморка и всего-то: десяток шагов в длину, пять — поперек. Я ведь никогда не видел типографского станка, потому и удивился.
— Какой там станок, — махнул рукой Артем. — Я же объяснял: стальная сборная рама, стянутая болтами. В ней крепим шрифт. Толстое стекло, чтобы набор лежал ровно. Ну, а там прокатный валик. Второй валик из гектографной массы, которым наносим краску, сами отлили. Видели ламповое цилиндрическое стекло? В таком и отливали. Поставишь все это на стол и — работай. Медленно, правда, но что делать. Зато и места мало требуется.
— Вы молодцы, ребята, — восхищенно заявил Спиридонов. — Никогда в голову не могло прийти, что все так просто. И это все убирается в сундуке? Живешь, живешь, и как обухом по голове… Провожать меня не надо, товарищ Александр, один-то я незаметнее проскочу. Теперь дорогу знаю. Когда все-таки получим листовки?
— Дня через три первую партию перешлем вам.
Артем проводил гостя, устало сел на сундук, покрытый самодельным ковриком. Хотелось выругаться, больше того, разбить что-нибудь, сломать. Он любил встречи с товарищами по борьбе, всегда чувствовал после этого радость, казался сам себе сильнее, увереннее, нынче — ничего, кроме непонятной злости и тоскливости. Вполне возможно, с первой встречи не понравилась какая-то черта в характере человека, дальше — больше, росла неприязнь, и теперь начинаешь додумываться до плохого. «Ничего не случилось, — сказал себе Артем. — И ты не каждому приходишься по душе. — И повторил: — Ничего не случилось».
6
Вошел Родион.
— Посмотрел я на твоего друга. С лестницы вприскочку. Радостный больно. Чем обнадежил?
— Как он тебе показался? — спросил Артем.
— Мне хотелось ему свистнуть вслед.
— Да! Это почему?
— Знаешь, когда человек бежит, чтобы сообщить радостную весть, или удирает от чего-то страшного, мне всегда хочется свистнуть ему вслед, подстегнуть хочется.
— У тебя веселое настроение, дядя Родион.
— А у тебя очень плохое, и это мне не нравится. Был неприятный разговор?
— Пожалуй, нет. Я сейчас займусь работой, и все пройдет. Хорошо, что Работнов Васька наконец-то вышел из больницы…
— Может, вам помочь?
— Сегодня не надо. После, если что. — Артем перевернул табуретку, на глазах удивленного Родиона отлепил листовку, тщательно стер с доски хлебный мякиш. Листовку убрал в карман.
— Сам не знаю, просто при нем пришла эта выдумка спрятать листовку сюда.
— Ты ему не веришь и сейчас? — спросил Родион, озабоченно заглядывая в глаза парню, надеясь понять, что того гнетет.
— Все может быть. — Артем пожал плечами. — Маркела Калинина сегодня не приглашай. Завтра в фабрике встретимся. Прощай.
Артем вышел, а Родион, не раздеваясь, прилег на своей половине каморки на кровать. Он уже стал засыпать, когда в каморку ворвалась полиция. Впереди приземистый, все такой же энергичный, как и в пятом году, Цыбакин, за ним — Фавстов, дальше еще двое, одного из которых — Попузнева — Родион знал по прежним годам.
— Кто живет? — спросил Цыбакин вскочившего с постели и перепуганного Родиона. Тому со сна показалось, что пришли за ним. Родион молчал. — Обыскать! — резко приказал служителям Цыбакин.
Молодой полицейский Никонов проворно подскочил к Родиону, ощупал, потом отбросил подушку на постели, завернул матрац и навытяжку встал перед Цыбакиным, ожидая следующих приказаний. Видимо, вся эта процедура ему очень нравилась, в глазах был восторг.
— Господин Цыбакин, — понемногу приходя в себя, сказал Родион. — Этак и испугать человека можно. В чем я провинился? Ничего за собой не имею.
— Кто живет в каморке? — повторил Цыбакин, приглядываясь к мастеровому.
— Топленинов да я. Сзади Соловьевы, — объяснил Родион. — Ваше благородие, вот уж не ожидал увидеть вас, говорили, что вы в чине большом, в городе.
— Журавлев, если не ошибаюсь, — признал Родиона и Цыбакин. — Опять тут? Когда вернулся?
— Совсем недавно, ваше благородие. И опять на фабрику. Куда уж нам без нее.
— Без тебя могла бы она и обойтись, — язвительно проговорил Цыбакин. Сверлил злыми глазами мастерового, приглядывался к рябому лицу, острому носу. «Конечно, не он, и сомнений быть не может… Товарищ Александр! Опять ускользнул». И уже понимая, что обыск ничего не даст, но надо делать то, зачем явился сюда, косолапо пошел по каморке, расшвыривая ногой табуретки, заглядывая под низ их.
Родион не выдержал:
— Ваше благородие, господин Цыбакин, стульчики-то при чем? Не для того сработаны, чтобы ломать. Или не свое, так и можно?
— Разговорился? — с угрозой бросил ему Цыбакин. — Поговори у меня.
Подошел к сундуку, в котором рылись Фавстов и Попузнев, выкидывая на пол старые платья Евдокии и новые — Лелькино приданое. Крутолобый Фавстов выпрямился, разочарованно сказал:
— Ничего нет.
— И быть не могло, — ответил ему на это Цыбакин.
Фавстов вопросительно посмотрел на него.
— Кончайте, — коротко приказал Цыбакин. Взгляд его упал на деревянную фигурку, которую Фавстов держал в руке. — А это что? — отрывисто спросил он.
— Да вот, полюбопытствовал, — смутившись, ответил фабричный пристав.
Цыбакин повертел фигурку и так, и этак, потом посмотрел на Фавстова, опять на Семкину поделку, и толстые губы его дрогнули усмешкой.
— Занятное сходство, — сказал он, возвращая Фавстову фигурку. — Можете приобщить к делу.
Фабричный пристав густо покраснел.
В это время распахнулась дверь, и в каморке появилась Евдокия Соловьева. Родион просил ее уйти куда-нибудь на весь вечер. Она сидела у соседей, когда ей передали, что в их каморку пришли полицейские. Боясь за Семку, который, ей казалось, натворил что-то на работе— с чего бы выгнали! — она побежала домой. Увидев на полу содержимое сундука, то, что с такой любовью было уложено и хранилось, она всплеснула руками, бросилась на полицейских с горьким всхлипыванием:
— Что вы делаете, оголтелые! Управы на вас нету! — подняла свое скомканное старинное платье с буфами, хлестнула по лицу Попузнева, оттолкнула от сундука Фавстова. — Пошли вон отсюда, дьяволы! Чтобы вам жизни на этом свете не было!
— Сдурела, матка, — загораживаясь руками, проговорил Попузнев. Он уже давно заметил, что ему, который за долгие годы службы всем известен в фабричной слободке, всегда достается первому, и обижался. — Не по своей охоте, чай! Требуется…
— Изверги! — причитала Евдокия, бережно собирая раскиданное по полу Лелькино приданое. — Креста на вас нету. Чего искали-то?
— Успокойся, женщина, — величественно сказал Цыбакин. — По ошибке зашли к тебе. Извиняй!
И первый вышел из каморки.
7
Как только полицейские, топая сапожищами, вывалились из каморки, Родион торопливо оделся и поспешил в Починки.
Идти надо было мимо бань через железнодорожное полотно, проложенное от складов фабрики к городской станции Всполье. На путях стоял фабричный паровозик с цепочкой вагонов, груженных хлопком, пыхтел, выпуская белый пар, словно, устав от непосильной ноши, решил отдохнуть на перепутье.
Родион не стал обходить состав, нырнул под вагон. Починки начинались сразу же за дорогой: ровные улицы, называемые линиями, утыкались в ручей; с левой стороны поселка вплотную подступало болото — Чертова Лапа.
Летом улицы этого местечка покрывались зеленью, дома, отгороженные заборами, прятались в деревьях и кустах сирени. В сырой год здесь ни пройти, ни проехать.
Еще по прежним годам Родион знал дом Работновых, где не раз приходилось прятать оружие, хорошо знал он и хозяйку дома, вдову, муж которой, рабочий железной дороги, погиб при сцепке вагонов: оскользнувшись, попал между буферами. Елизавета была еще молода, к ней сватались, но она неизменно отказывала, не хотела второй раз испытывать свою судьбу.
Ее Родион застал дома. Гладила белье, видимо, только что принесенное с мороза, оно горой лежало на стульях. Пустив позднего гостя, она вопросительно посмотрела на него.
— Ваську, что ли?
Родион кивнул. Стараясь не наследить, сел на лавку возле двери, вытер рукавом взмокший лоб. Озабоченность его не ускользнула от Елизаветы.
— Во дворе Васька-то. Позвать ли?
— Один он?
— Крутов пришел. С ним укрылись.
— Отведи меня туда.
Вслед за нею Родион прошел темными сенями. Дом был построен по-деревенскому, со двором для скотины. Но по всему было видно, что, кроме десятка кур, сидевших на насесте, никакой живности тут никогда не бывало. Валялась разная рухлядь, у задней стены белели поленницы колотых дров. Освещая перед собой лампой, Елизавета провела Родиона по узкому проходу за поленницами, остановилась у ямы, выложенной кирпичом и полуприкрытой досками. Из ямы пробивался тусклый свет фонаря, слышны были негромкие голоса.
— Вась, пришли к тебе, — позвала Елизавета.
По приставленной лесенке Васька выбрался наверх, с удивлением посмотрел на Родиона.
— Дядя Родя, как же ты… Зачем?.. Артем, давай сюда, — нагнувшись к яме, встревоженно крикнул он. — Что случилось, дядя Родя?
Показался Артем в заломленном на затылок картузе, в брезентовом переднике поверх тужурки, с запачканным краской лицом. Стоял насторожившись, уже зная, что сообщение будет не из приятных.
— После твоего дружка нагрянула полиция. Цыбакин с Фавстовым. Посшибали все табуретки. В соловьевском сундуке рылись. Чуешь, что к чему?
— Вот как! — вырвалось у Артема. — И Цыбакин даже?
— Он и с ним все местные. Хорошо искали… Знали, что искать.
Не скрывая своей взволнованности, Артем дергал на спине завязки передника, развязав, бросил его на руки Ваське.
— Прибери все и закрой. Сегодня уже не до этого. Надо успеть предупредить товарищей.
— Пойти с тобой? — спросил Васька.
— Не надо. Я всего по одному адресу… Боюсь, и он не знает, где живут остальные. Плохо тогда… Ай, Спиридонов! Ну, откуда такие, дядя Родион? — с отчаянием в голосе спросил он, вытирая полой тужурки типографскую краску с лица, — Сам же рабочий, гнет спину на хозяев?.. Вот доверились. А чувствовали неладное, давно чувствовали… Пошли, дядя Родион, до каморок нам вместе.
— Вот что, — остановил его Родион. — Ты спеши, дело такое… Поглядывай только, могли опередить. Не нарвись. А я тут помогу ему. К утру напечатаем, завтра по всем этажам раздадим.
— Ладно, коли так, — согласился Артем. — Теперь уж встретимся утром.
В фабричном полицейском участке Цыбакин сидел в кресле, курил, задумчиво барабанил пальцами по подлокотнику. Никонов и Попузнев стояли у двери навытяжку, с выражением почтительности на лицах, Фавстов, словно изумляясь, разглядывал Василия Спиридонова, испуганного, с бледным от напряжения лицом. Спрашивал:
— Не перепутал ли каморку? Казарму, наконец? Все десять казарм, все каморки — всё одинаковое.
— Никак нет, точно помню-с, — поспешно отвечал Спиридонов. — Сто двадцатая. Слева, как войдешь, стол, справа — сундук… занавеска…
— Сундук, занавеска, — проворчал Фавстов. — Эка диковина. В любой каморке сундуки и занавески.
Цыбакин стряхнул пепел с папиросы себе под ноги, глянул недобро из-под густых бровей на Спиридонова.
— Сегодня ночью будем ликвидировать фабрично-заводскую группу. — Сказал как продуманное, хотя решение пришло только сейчас. — Пока не предупреждены! А этого Александра я тебя заставлю найти. Все исползаешь, дневать и ночевать у фабрики будешь, а найдешь. Иначе головы не сносить. Так и запомни.
8
Из тех, кто входил в фабрично-заводскую группу, единственного человека хорошо знал Артем — Ивана Васильевича Потапова. После собраний Артем никогда не шел в фабричную слободку прямым путем, через плотину. Не ходил потому, что дорога эта вела только к фабрике, была пустынной и заметной. Он считал, что лучше сесть в трамвай, дать круг через весь город, но так надежней: в людской сутолоке легче затеряться.
Однажды, когда он сел в вагон и проехал уже несколько остановок, взгляд его задержался на пожилом рабочем-железнодорожнике, с которым только что был вместе на совещании в трактире Тряпичкина. Тот тоже любопытно присматривался к Артему, хотя и не заговаривал. Оказались они в одном вагоне случайно.
Когда трамвай проехал через мост у Спасского монастыря, железнодорожник очутился возле Артема, который стоял на передней площадке.
— Вот, парень, какое дело: именины у моей старухи сегодня. Будут пироги. Не побрезгуй.
Он так сказал это по-отцовски, с дружелюбием, что Артему и в голову не пришло отказаться. Почти не помнивший матери, он иногда скучал по домашнему уюту. И здесь, не раздумывая, согласился. Доехали до Федоровской церкви, вышли из вагона. Затем железнодорожник повел его по грязной улочке в сторону Московского вокзала. Жил он на Бутырской улице, расположившейся на холме, тихой, почти безлюдной. Из разговора, который у них завязался по пути, выяснилось, что Иван Васильевич, так звали железнодорожника, хорошо знал отца Артема.
— Как же, — говорил он, — в пятом, когда у вас на фабрике всеми делами стал управлять совет рабочих, послали меня наши товарищи: иди, мол, посмотри, поучись, если есть чему. Тут и батьку твоего встретил.
Дом Ивана Васильевича стоял ближе к вокзалу, был покосившийся, с тесовой, обросшей мхом крышей, три подслеповатых оконца смотрели на улицу. Зато двор, куда они вошли через калитку, оказался сущим раем: заросли малины, кусты смородины, не менее десятка яблонь гнулись от обилия плодов, под ними — пчелиные ульи. Здесь, в беседке, увитой плющом, они и сидели, справляли именины хозяйки. Анна Егоровна, пожилая, полнолицая женщина с ласковой речью, приняла Артема, как родного, выспрашивала и все всплескивала руками, слушая его семейную повесть.
— Холерный год как не помнить, — вздыхая, говорила она, узнав, что мать Артема умерла в это время. — Дня не проходило, чтобы кого-то на Донское кладбище не несли. С тех пор, значит, сиротинкой маешься. Нелегко, поди, представляю…
— Сиротинка, — подсмеивался над собой Артем. — Усы уже растут. Скоро своя семья будет.
— Все мы так-то, — понимающе отвечала на это Анна Егоровна. — Хорохоримся, когда тяжеленько бывает. Иначе и нельзя, все тосковать да тосковать, сам в могилу сойдешь.
И все потчевала пирогами, печеными яблоками в сладком соусе, обижалась, что мало ест. Давно Артему не было так хорошо в чужой семье. И, может, от беззаботной легкости, которую он чувствовал, вспомнил Марфушу Оладейникову: только при ней, при ее ласковом внимании бывало ему так легко, как сейчас.
Допоздна засиделся он тогда во дворе домика Потаповых. И вот сейчас, шагая заснеженными улицами в сторону Бутырской, думал он, что, не пренебреги он правилами конспирации, о которых постоянно напоминал Бодров, не знал бы и этого единственного адреса. Все-таки была какая-то надежда: может Иван Васильевич имеет сведения о других членах фабрично-заводской группы и сумеет предупредить о состоявшемся обыске.
В доме, очевидно, в прихожей, горел тусклый свет керосиновой лампы. Не заметив ничего подозрительного, Артем прильнул к оконному стеклу. В наброшенном на плечи теплом платке за столом сидела Анна Егоровна. Рядом лежал клубок шерсти с воткнутыми в него железными спицами. Видимо, она приготовила его, но вязать так и не начинала. Вот она подняла голову, обеспокоенно посмотрела на окно. Артем осторожно постучал. Заслоняя свет лампы, она подошла, всмотрелась. Кажется, не узнала. Артем знаками показал, чтобы она впустила его.
— Увели моего Ивана, с полчаса назад как увели, — грустно сообщила Анна Егоровна, открывая парню калитку. — Белье даже не успела приготовить, не дали… Сам-то сказал: мол, по ошибке, выпустят утром. Какой тут сон! Жду…
— Не надо ждать, Анна Егоровна, — жалея ее, сказал Артем. — Все серьезнее. Не придет утром… Может, что успел сказать?
— Где там! Говорю, проститься не дали… Господи, так ты думаешь — надолго?
— Не знаю, Анна Егоровна, и успокаивать не буду. Дадут свидеться, так передайте: Василий Спиридонов… Все, кто будет арестован сегодня, ему обязаны, он выдал…
— Да что ты говоришь не дело-то? — рассердилась женщина. — Ваську-то куда как хорошо знаем, бывал не раз… Непохоже…
— Плохо, что бывал, Анна Егоровна. Он это, поверьте. Я вот бежал, думал — успею. Теперь уж что…
Артем махнул рукой. Помочь своим товарищам он уже ничем не мог.
9
Сколько раз бывал Грязнов в красивом особняке на Волжской набережной, — сбрасывал на руки представительному швейцару пальто и шляпу, приглаживал перед зеркалом жесткие волосы и поднимался по широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой; бывал и при Роговиче, и позднее при Римском-Корсакове, а от скованности, какого-то напряжения — будто вот кто обидит — избавиться не мог. И с чего бы — к нему так прекрасно относились в губернаторском доме!
Римский-Корсаков, правда, не оставил в его душе ровно никакого следа, но Рогович… Его он вспоминал часто и восхищался умом и умением предвидеть события. При последней встрече — это было в октябре пятого года, вскоре после обнародования высочайшего манифеста — Рогович дал ему прочесть свое прошение об отставке. Достоинство, гордость сильного человека угадывались в резких, как удары молота, строчках прошения. А что стоила его спокойно-язвительная телеграмма в министерство внутренних дел, которое запрашивало, как воспринят народом опубликованный манифест! Грязнов был свидетелем растерянности чиновника, услышавшего слова Роговича. «Правильно ли я вас понял?» — робко переспросил чиновник. «Правильно, — ответил Рогович. — Манифест принят с восторгом, на улицах идет стрельба».
На улицах в самом деле шла стрельба, какие-то подозрительного вида молодчики громили лавки, избивали прохожих, полиция в эти сложные дни попряталась. И видимости порядка не было. Но все-таки только крепкий духом человек мог позволить себе насмешничать над правительством, которому в ужасе перед надвигающейся революцией удалось вынудить царя подписать манифест о свободах. Что манифест вынужденный и временный, Рогович отлично понимал и в своем прошении об отставке прямо заявлял, что не хочет подделываться под новую программу премьер-министра графа Витте, которая приводит его в ужас за будущее России. «Вашу верность престолу оценят», — многозначительно сказал тогда Грязнов, возвращая прочитанное прошение и испытывая нечто вроде зависти к этому ловкому человеку. Грязнов, который тоже умел предвидеть события, был более чем близок к истине: Роговича тут же отозвали к царскому двору и позднее, после смерти всемогущего Победоносцева, назначили обер-прокурором синода.
Нового губернатора, графа Татищева, Грязнов видел только раз на юбилее фабрики и еще не составил о нем определенного впечатления. Да и не до того тогда ему было, неожиданно влюбившемуся в красавицу Дунаеву. Но то, что человек это деловой и приятный в общении, — на этот счет не было никаких сомнений.
Тесть Чистяков сказал на днях, что Грязнова вводят в комиссию по встрече государя. Войдут в нее только самые видные люди губернии во главе с Татищевым. Должно быть, нынешний вызов связан с этим. Разговор пойдет о посещении государем фабрики, Татищеву хочется знать, как к этому лучше подготовиться. Ну что ж, у Грязнова есть свои соображения…
В самом хорошем расположении духа вошел он в губернаторский дом.
Обычно еще внизу на лестнице появлялся чиновник и учтиво вел в приемную или прямо в кабинет, если у губернатора не было посетителей. Часто Рогович сам выходил навстречу, беседовали прямо в приемной, сидя на диване, где Грязнову нравилось разглядывать высокую, до потолка, печь — чудо птиц синих на изразцах, которые навевали что-то грустное, несбывшееся и прекрасное.
Нынче Грязнов, оставив швейцару пальто, шляпу и трость и приосанившись, прошел на второй этаж не встреченный никем. В приемной сидевший за столом пожилой чиновник, с короткими седыми волосами, носатый, справился у него о фамилии, что-то записал в журнале, потом жестом показал на стул. Грязнова покоробило черствое отношение к себе. Так его еще ни разу не встречали. Он презрительно скривил губы и сел.
Не было уже дивана, с которого хорошо было рассматривать изразцовую печь. И вообще что-то изменилось в приемной с его последнего посещения. Даже воздух, всегда теплый, с горьковатым привкусом от натопленной печи, казался другим, сырым и затхлым.
Кроме него, в приемной находилась женщина средних лет, с печальным, помятым лицом, в черной шляпке с вуалью. Когда Грязнов вошел, она коротко и невесело посмотрела на него и опять повернулась к двери кабинета, на белизне которой резко выделялась массивная витая ручка из желтой меди. Видимо, женщина была из тех бедных просительниц, что ходят хлопотать за себя или своих родственников.
Время шло. Чиновник шелестел бумагами, не поднимая поседевшей головы, женщина иногда тяжело вздыхала. Грязнов, сначала спокойный, начал нервничать.
— Я приглашен к двенадцати часам, — не выдержав, напомнил он чиновнику.
Тот — вот невежа! — даже не взглянул, сказал отрывисто:
— Ждите!
Это небрежное «ждите» окончательно испортило настроение Грязнову. Он поднялся и, направляясь к выходу, высокомерно сказал:
— Если его сиятельству будет угодно, я приеду в следующий раз.
Только после этих слов он удостоился внимательного взгляда. Лицо у чиновника вдруг сразу переменилось, стало добрым, озабоченным.
— Одну минуту, — уже безо всякой важности в голосе сказал он. — Я справлюсь…
Он проворно скрылся в кабинете, и Грязнов вынужден был ждать, что последует дальше.
— Его сиятельство просит вас, — сказал, появляясь в приемной, чиновник.
Теперь его бритое, с крупным носом лицо сияло сладкой улыбкой. Грязнов заметил, что женщина, с испугом наблюдавшая за ними, теперь с мольбой смотрела на него, словно хотела и не решалась что-то сказать.
— Может, все-таки прежде дама… — начал он нерешительно.
— Его сиятельство просит вас, — все с той же улыбкой и с нажимом на последнем слове сказал чиновник.
«Какая скотина! — подумал Грязнов, еле удерживаясь, чтобы не толкнуть как следует чиновника плечом. Тот предупредительно распахивал перед ним дверь. — Губернатору следует подсказать, что порядки в его приемной могли быть лучше».
Сухощавый, болезненного вида, с глазами, прячущимися в крутых надбровьях, Татищев быстро и оценивающе взглянул на вошедшего Грязнова. Если на юбилее Грязнову было не до губернатора — последнего тоже не особо интересовал директор Большой мануфактуры, которого ему представлял Карзинкин, знакомя со своими служащими. Вспомнил он о нем, когда ему донесли о волнениях рабочих на этой фабрике. Грязнов и подумать не мог, как взволновало губернатора сообщение о беспорядках в канун приезда в город царской фамилии. Вызвал он его, чтобы узнать, как можно немедленно поладить с рабочими.
— Душевно рад вас видеть, — скрипуче сказал Татищев. — Располагайтесь. Признаться, я в сильном беспокойстве… Смута! Сейчас! Не могу представить.
Грязнов чувствовал в его голосе недовольство, угадал, что разговор будет чисто официальным, и сел. Раздражение, которое он испытывал минуту назад в приемной, снова вспыхнуло в нем. Естественно, губернатору спокойнее, когда на фабриках ничего не происходит, но, сколько он помнит и знает, волнения были и будут.
— Что же вас сильно беспокоит? — спросил Грязнов, мрачно и с вызовом взглядывая на губернатора.
— Положение дел на фабрике. И я удивляюсь вашей невозмутимости, Алексей Флегонтович! В другое время, может, и мог бы вас понять, но не сейчас…
Татищеву, искушенному администратору, приходилось встречаться с людьми, которые с первых минут вели себя вызывающе, гордо — не по чину; в разговоре с ними он становился беспощадным и умел добиваться того, что с них быстро слетала самоуверенность. Таким показался ему и Грязнов. Пожалуй, он нашел бы, как осадить его, поставить на место — знай сверчок свой шесток, — но положение было слишком серьезным, чтобы заводить личную ссору.
— Состояние дел очень плачевное: фабрика работает, товары не продаются, — спокойно стал объяснять Грязнов, — Есть указание владельца сократить производство. Возможно, что фабрика будет остановлена совсем. Мастеровые узнали об этом и волнуются…
— И это перед приездом государя! — вырвалось у Татищева.
Упрек его выглядел более чем беспомощным, и Грязнов едва заметно усмехнулся, подумал: «Видно, все чиновники на один лад, надуты спесью, а как чуть какие осложнения, начинают нервничать, выходить из себя».
— Вам следует сообщить Карзинкину о нашем разговоре, пусть на время отменит свое распоряжение, — тоном приказа сказал губернатор.
Грязнов наклонил голову в знак согласия, но сказал:
— Карзинкин сделать этого не может. Решение о временном и частичном сокращении текстильного производства принято всеми фабрикантами московского и петербургского районов. Долг чести и… есть другие причины. На фабрике скопилось более чем на полмиллиона рублей товаров, дальнейшее накопление опасно: приведет к финансовым затруднениям.
Губернатор пристально всматривался в крупное, полное собственного достоинства лицо Грязнова — изучал. А тому казалось, что Татищев не верит его словам, и он добавил:
— О нашем разговоре я сегодня же пошлю депешу владельцу.
— Алексей Флегонтович, мне трудно понять тонкости ваших дел, — уже другим, более миролюбивым тоном сказал Татищев. — Но вы-то знаете, что никаких смут, никаких забастовок допущено быть не может.
«Вот так-то, — довольно подумал Грязное. — С этого бы и начинать надо».
— До приезда государя еще есть время, — с внешней беззаботностью сказал он, с удовлетворением отмечая, как все более растерянным и покладистым становится граф Татищев.
— Что вы этим хотите сказать?
— Объясню. — Грязнов чувствовал себя совсем успокоенным, даже позволил снисходительно посмотреть на губернатора. — Нет смысла сокращать производство, а заработок рабочим оставлять такой же, какой был. Потому с согласия владельца решено было ввести лишний праздный день. За него, разумеется, жалованье начисляться не будет. Решено было ввести, но не успели: рабочие, узнав о предстоящем сокращении из других источников, остановили машины и митингуют. Что ж, пусть, мы не очень препятствуем. Чем дольше они не будут работать, тем больше накопится праздных дней, необходимых нам по условиям решения фабрикантов. Перед приездом государя, заблаговременно, конечно, мастеровым будет объявлено, что они могут работать, как и прежде. Выйдет, что требования их удовлетворили.
— Предлагаете ходить на острие ножа, Алексей Флегонтович? — сказал губернатор, все еще с мрачной пытливостью приглядываясь к собеседнику: его неприятно поразили откровенно циничные рассуждения Грязнова, и в то же время этот человек вызывал любопытство.
— Ваше сиятельство, иногда приходится ходить на острие ножа, если того требуют обстоятельства, — смиренно заметил Грязнов. — В данном случае другого выхода я не вижу.
— Все это очень ненадежно, — раздумчиво сказал губернатор. Может случиться так, что беспорядки на вашей фабрике потом перекинутся в город, в другие заведения. Тем более, вам известно о листовке, которая призывает к забастовке не только ваших рабочих.
— Если чутье не изменяет мне, забастовки не будет. И причиной тому, осмелюсь сказать, приезд государя, всеобщая подготовка к встрече. Я еще верю в патриотизм русского народа. Коренные рабочие в столь знаменательные дни не позволят вспыхнуть смуте. Что касается листовок, которые появились на фабрике, они тоже сослужат хорошую службу. Там говорится, что фабриканты, не желая снижать цен на мануфактурные товары, решили приостановить работы и тем самым ударить по карману рабочих. Когда будут возобновлены работы на прежних условиях, а их всегда можно восстановить при угрозе общегородской забастовки, рабочие поймут, что фабриканты пошли им навстречу и останутся довольны… Кстати, ваше сиятельство, меня всегда поражает беспомощность нашей полиции. На содержание полицейских чинов фабрика тратит изрядные суммы — толку не вижу: не могут обнаружить, кто приносит на фабрику листовки, где их изготовляют.
— Листовки напечатаны у вас на фабрике, вашими рабочими. У нас на этот счет точные сведения.
— Вы хотите сказать, что типография находится в фабричном районе? — удивляясь услышанному, быстро и недоверчиво спросил Грязнов.
— Я вам сообщил точные сведения.
— Такого у нас еще никогда не бывало, — с замешательством проговорил Грязнов.
— Пусть вас это не тревожит. Идет усиленный розыск…
Собираясь откланяться, Грязнов решил задать мучивший его с самого начала вопрос:
— Сможем ли мы надеяться, что государь возымеет желание осмотреть фабрику?
— Что вы! Что вы! — воскликнул Татищев, отмахнувшись. — И подумать не могу.
— Изволю вам заметить, ваше сиятельство, все государи, начиная с Петра Великого, бывали в Ярославле, и все удостаивали чести Большую мануфактуру, посещая ее.
— Нет, нет, — решительно возразил губернатор. — Об этом и мысли у вас пусть не будет.
— Могу быть свободным?
— Да, пожалуйста, Алексей Флегонтович. Кажется, я начинаю думать, что все будет благополучно. Надеюсь на вас…
Вместе с Грязновым губернатор вышел в приемную. Женщина быстро поднялась навстречу, с мольбой глядя на Татищева. Лицо у того перекосилось, как от зубной боли.
— Ничего не мог сделать для вас, сударыня, — сказал он, глядя мимо нее. — Крепитесь, вас ожидает еще большее испытание.
— Боже, что случилось? — испуганно вскрикнула женщина. — Ваше сиятельство, умоляю…
— Вам следует поспешить в тюрьму, — все так же стараясь не встречаться с нею взглядом, сказал Татищев.
Чиновник пытался проводить Грязнова до лестницы, заискивающе заглядывал в лицо, весь так и таял в сладчайшей улыбке.
— Болван! — процедил ему сквозь зубы Грязнов. И нисколько не заботясь, какое это произвело впечатление, пошел крупным шагом.
10
Что бы, казалось, такого: человек захотел побывать на родине своих предков. Собрался, пошел или поехал — и на месте, вспоминай, грусти о невозвратимом. Никому до этого нет дела.
Но это, если — человек! Совсем не то получается, когда собирается в поездку наместник бога на земле.
Царь Николай Второй, отмечая трехсотлетие дома Романовых, вознамерился посетить древнюю Кострому и Ярославль. Кострому потому, что оттуда вышел его прародитель Михаил Романов, Ярославль — там Михаил Федорович начал править Землей русской. В лихую годину, когда терзали Русь польские и шведские отряды, слал он из Ярославского Спасо-Преображенского монастыря, где остановился в келье настоятеля, свои первые монаршие указы. Первый — Земскому Собору: согласен-де вступить на престол, пострадать за Землю русскую; следующие воеводам: одним идти на Тихвин навстречу шведам, другим под Воронеж — покарать воровскую польскую девку Марину Мнишек с ее новым любовником, предателем, казачьим атаманом Иваном Заруцким. Почти целый месяц Ярославль был столицей государства, как тут обойти его монаршим вниманием.
Обычный человек опять-таки собрался бы тихо, поцеловал жену и детишек и — поехал. Наместник бога так не может: ему обязательно надо объявить о своей поездке на весь мир, обязательно надо захватить с собой всех близких и дальних сородичей. Сам бог, снарядивший своего наместника на грешную землю, представить не может, что после этого будет происходить.
Прежде всего, в министерство внутренних дел стали поступать сведения из-за границы. Мол, группы социал-революционеров, обитающие в эмиграции, решили устроить покушение на государя-императора. Покушение, как они считают, лучше провести в Костроме, где, в силу малочисленности населения, не будет местной охраны, а значит, легче затеряться в восторженной толпе, приблизиться вплотную к его величеству. Шли подробные портретные характеристики будущих участников покушения:
«Эсер-максималист Алексей, он же Граф, он же Толстой — московский мещанин Алексей Никитич Неклюдов. Лет 26–27, полный, роста среднего, волосы на голове светло-русые, брови малозаметные, нос широкий, приплюснутый, лицо одутловатое. Одевается неряшливо, в темный, с легкой клеткой пиджак, черные брюки, котелок, летнее сероватое поношенное пальто…»
Ловите Алексея Неклюдова, он пробирается из-за границы в Кострому!
«Иван Бутылкин. Его сопровождали агенты из Брюсселя до Берлина, потом до Познани. Но на границе утеряли. Бутылкин высокий, стройный блондин, большие серые глаза, красивые маленькие усики, прыщавое лицо, нос горбинкой. Вид интеллигентный. Малограмотен».
«Эсер Аргунов, бывший студент московского университета. Телосложение среднее, цвет волос на голове, бровях и ресницах — темный, на усах, бороде, бакенбардах — с рыжеватым оттенком. Голос резкий, походка быстрая, размахивает руками. На правой стороне верхней части поясницы родинка величиной с ячменное зерно».
Что ни день, новые сведения. Прямо хоть хватай каждого, кто приезжает из-за границы: шатенов, русых, сутулых, прямых — ищи родинку с ячменное зерно.
Не меньше хлопот доставляли полиции внутренние события. У известного богатея Саввы Мамонтова, собравшегося на празднества в Кострому, вдруг выкрали паспорт. В жандармские управления Костромы и Ярославля прилетели спешные описания примет настоящего Мамонтова. «Будет кто предъявлять паспорт, а приметы не сойдутся, — надлежит немедленно арестовывать».
Местным жандармским чинам пришлось только поморщиться: у них своих дел хоть отбавляй! Доброжелатели, болеющие за веру, царя и отечество, прямо-таки засыпали верноподданническими письмами. В другое время складывали бы их для любопытства потомков, и делу конец. Нынче каждое проверяй, принимай надлежащие меры.
«Проживающий в Ярославле дворянин Степан Колмогоров носит и хранит у себя без разрешения револьвер и ведет знакомство с подозрительными личностями, что ввиду приезда в Ярославль высочайших особ едва ли удобно, при том желательно, чтобы ни у кого никакого оружия не было. Затем у него есть литература». Подпись: «Патриот».
И вот идут к Степану Колмогорову, требуют у него револьвер. «Навет на меня злых людей, — отвечает дворянин. — Страх перед оружием имею, потому никогда в руках не держал». Вроде бы можно поверить человеку, искренне говорит, но фамилия его заносится в специальный журнал. Предстоит Степану Колмогорову на время приезда государя сесть в тюремную камеру. Порядок, ничего, не сделаешь.
«В двенадцатом часу вечера в Ярославле по Пробойной улице шли два молодых человека, по-видимому, студенты: один высокого роста, с черными, завитыми в кольца усами, в черной накидке с желтыми металлическими пряжками, а другой — на голову ниже, в студенческой тужурке и синих брюках. Направлялись к Волжской набережной и вели между собой разговор: „На нас все равно пал жребий, так или иначе нам умереть… Удобнее всего бросить с крыши… Теперь направимся в Кострому, а двадцатого числа вернемся сюда“». Тот, что поменьше, в синих брюках, ответил: «Это хорошо продумано», и оба отправились на пароходную пристань «По Волге».
Разве оставишь такой важный сигнал без внимания! Спешно выслали наряд тайных агентов на поимку указанных молодых людей, а заодно предусмотрели: во время приезда царских особ все крыши домов, возле которых будет проходить процессия, взять под наблюдение.
Так уже заведено, что все сколько-нибудь значащие сведения непременно попадают на стол губернатору. От обилия самых невероятных сообщений, от беспокойства сна можно лишиться. Нечто похожее происходило с графом Татищевым. Куда делось обычное хладнокровие. Принимая чиновников для доклада, выслушивая их, забывал произносить свое любимое: «Душевно рад… С превеликим удовольствием…» Какие уж там радость и удовольствие, если, что ни день, запросы правительства: как идет подготовка к встрече, все ли предусмотрено? Начальник охраны царских особ генерал-майор Джунковский, сам, видимо, перепуганный донельзя, спрашивая об этом, не говорит, а лает. Возразить бы с достоинством, одернуть нахала — смелости не хватает.
Из Костромы царь должен прибыть на пароходе. А это значит весь отрезок пути надо очистить от всех судов и лодок, по берегам с самой границы Костромской губернии поставить стражников — не реже чем одного через каждые два километра, в лесных местах и того гуще. Да и в самом Ярославле, по подсчетам, требуется не менее тысячи городовых. Где найти такую прорву служителей? Действительно, голова закружится, ни покою, ни сна не будет. Кроме того, выборный губернский комитет внес предложение: пусть каждый уезд, каждая фабрика представят подарки — то, чем они славятся. Шекснинскую стерлядь из Рыбинского уезда, телятину из Углича, полушубки и кружева из Романово-Борисоглебска, в Любимских лесах поймать живого медведя. Последнее удивило Татищева, спросил подозрительно: «Зачем зверя?» — «Как же, как же, — в один голос объявили ему, — на гербе Ярославля изображение медведя с секирой. Символика». Согласился, вписал в распорядок торжества показ хозяина глухих любимских лесов, а теперь что хочешь, то и делай: до встречи царя остались считанные дни, а медведя до сих пор поймать не могут. Хорошо, если забудется, а вдруг спросят: «Ну, порадуйте нас забавой». Кого показывать? Самому в шкуру наряжаться?
Нервы у губернатора куда какие крепкие, а и то под конец стали сдавать, гнал крамольные мысли, а они неотступно следовали за ним: «Хоть бы скорей кончалось все это, обрести бы снова покой, душевное равновесие». Подчиненные его, измученные, пожалуй, больше, чем он сам, еще раньше утратили пыл и думали более определенно: «Господи, зачем все это нужно? Ради какой-то бессмысленной прогулки столько хлопот, переживаний! Будто в России нечем другим заняться…»
Справедливости ради следует сказать: не все так думали, была часть городского населения, которая с возрастающим воодушевлением ожидала приезда царской фамилии. То были ученики реальных училищ и гимназисты младших классов. По какому-то наитию свыше (все-таки наместник бога) государь всея великие и малые… царственным жестом повелел накануне своего прибытия освободить их всех от занятий и экзаменов и перевести в следующие классы. Ошалевшая от радости ребятня носилась по коридорам своих учебных заведений, кричала:
— Ура, царю-батюшке, заботнику нашему! Понимает, кому чего хочется!
11
В ту ночь после обыска Васька Работнов и Родион хорошо постарались — уже утром листовки были на всех этажах фабрики. Люди читали влажные еще странички и хмурились. Затем произошло неожиданное: рабочие самого большого отдела фабрики — прядильного — после недолгих споров встали к машинам. Пока продолжали бастовать ткачи, которых Грязнов еще раз предупредил, что их зарплата будет урезана в пользу работниц этого отдела. Правда, и тут уже не было согласия: пожилые рабочие стояли за то, чтобы забастовку прекратить, а к Грязнову отправить депутацию: пусть не предпринимает никаких мер, пусть все оставит по-прежнему. Депутация пошла в контору, но вернулась ни с чем: принять ее Грязнов отказался, через старшего конторщика Лихачева передал, что решения своего не изменит.
Вечером в каморку к Родиону Журавлеву пришли Маркел Калинин и прядильщик Алексей Синявин. Оба как-то странно поглядывали на Артема и молчали.
Артем сам только что явился с улицы. Несколько часов проторчал у фабрики, надеясь встретить газетчика Павлушу — может, связной знает, что произошло с Бодровым и другими товарищами. Павлуша не появился. Артем сидел у стола, прижав ладони к горячему чайнику, согревал озябшие руки.
Спокойный, несколько медлительный Синявин, выставив плохо гнущуюся ногу — с детских лет изувеченная, — тщательно скручивал цигарку. Несколько крошек табака, оставшихся на ладони, стряхнул обратно в кисет.
— Выходит, помогли фабриканту, — сказал он, не поднимая головы, будто сам себе. — Соображение у него такое было: как бы рабочему не платить и с фабрики не увольнять. Вынужденное, конечно, соображение. И его заставляют обстоятельства: против решения всех фабрикантов не попрешь, самому дороже обойдется. Вот мы тут ему и пришли на помощь: пожалуйста, господин фабрикант, сами бросим работу, мы догадливые.
— Надо было показать людям, как к ним относятся промышленники, если дело касается их прибылей, выразить протест, — сказал Артем.
— Протест, да… все с той же медлительностью, ровным голосом отозвался Синявин. — Он тоже, протест-то, ко времени должон быть. То-то директор легко согласился на забастовку. Тут бы подумать: с чего это он?.. А мы «ура», и никаких. Только душу народа не объедешь по кривой, чувствует он неладное… Потому и считаем: забастовка, а на деле то ли бастуем, то ли балуемся. Несерьезно все вышло у нас…
Артем, которого последние неудачи и аресты товарищей сделали мрачным и неразговорчивым, хмуро взглянул на Синявина. Выходило, что тот упрекает его в неумелости, и это в общем-то правильно. Но почему упрек только ему? Когда-то, еще в совсем недавние времена, такие, как Родион Журавлев, Алексей Подосенов, Маркел Калинин, отец Артема, отец Егора Дерина, считались вожаками, потому что были они еще одиночками и заметно выделялись. Теперь сознательных рабочих все больше и больше. Спрос должен быть общий. Тем более Артем и не считает, что чем-то должен отличаться от других. Если он участвует в каждом столкновении рабочих с администрацией фабрики — любой, выбравший путь борьбы, обязан поступать так же.
— Каждое недовольство рабочих надо использовать, — сказал он Синявину. — Что же, женщины поднялись, требования их справедливые, а мы стой в сторонке, наблюдай? Не получилась забастовка, потому что нет сплоченности. Один отдел стоит, другие не думают поддерживать. Выйдет ли чего?
Молчавший до этого Маркел Калинин покачал седеющей головой.
— А вот так не годится, — с осуждением сказал он. — Ты убеди прежде людей, чтобы поняли: только так, а не иначе делать. Вот тогда увидишь, какая есть сплоченность. Алексей-то тебе правильно втолковывает: и протест ко времени должен быть. Если что-то не ко времени, и себя ущемить умей, перетерпи. Общую забастовку объявлять сейчас не надо было. А уж если так получилось, не бойся признаться в том, что ошиблись. Женщины потребовали своего, и это взбудоражило только ткачей. Грязнов взбудоражил. У него такая цель была. Все другие отделы, услышав о распре мужиков с бабами, позабавились. И то, бабий бунт! Потому и серьезности не получилось. Грязнов своим объявлением подлил масла, да не совсем помогло… А уж ему ой как хотелось, чтобы по вине рабочих была остановлена фабрика… Пятый год научил не только нас, и хозяева поумнели. Нынче вон неугомонных и сознательных уже не увольняют за речи, ищут какого-нибудь проступка. Ивана Еремеева, работавшего на фабрике больше трех десятков лет, прогнали за то, что нашли в кармане клубок бечевки. Приказчик материального магазина цену дал этому клубку в две копейки. К тому же Иван и сам не помнит, как этот клубок оказался в кармане. И почему-то в проходной именно его стали обыскивать? А все дело в том, что Иван правду научился видеть за столько-то лет работы. Обид не сносить. Да еще ему пособие скоро надо будет назначать, потому что человеку уже на седьмой десяток. Пособие должно ему по закону, а Грязнов, как пес цепной, бережет хозяйскую копейку, ищет, как бы не платить. И нашел, в воры Ивана определил. Вот теперь как умеют с нашим братом рассчитываться… Пока все это над Иваном вытворяли, мы где были? Его и суд оправдал, фабричный инспектор за него заступался, одних нас не было. Мы даже не пробовали отбить охоту у администрации к таким штукам. А вот уж тут был бы протест полным и ко времени: каждому ясно, что с ним такое могут проделать. Все бы пошли.
— Дядя Маркел, как ты все хорошо сейчас растолковал. Только почему сейчас? Не поздновато ли? Где ты раньше был?
— А ты, сынок, вроде и не говорил, что там в листовочках твоих будет наляпано.
— Верно, не говорил, так уж внезапно все получилось, — объяснил Артем. — Но сейчас не только о листовке, об Иване Еремееве хочу спросить. Чего же ты молчал, раз всю историю его так хорошо знаешь?
— А вот так, Артемий. Не думай, что все это тебе в попрек рассказано, обо всех нас речь. Опростоволосились, так хоть пусть будет наперед наука.
— Ткачих, с которых началась вся эта заваруха, надо уговаривать работать пока без прибавки, — сказал Синявин. — Поймут они, переждут. Это верно, хозяева стали умными, но мы их все равно мудрее, хотя бы потому, что нас больше. Ничего не поделаешь, будем ждать, копить силы и учиться протестовать, когда следует. Согласен ли, Крутов?
Артем пожал плечами. Правильные слова были сказаны Маркелом и Синявиным. Только вот как научиться ждать, когда все существо твое противится этому?
…И опять потекли на фабрике дни, удручающие своим однообразием.
Теперь все свободное время Артем проводил за книгами. Как-то сходил в книжную лавку к букинисту и попросил подобрать книги, нужные учителю. В руках оказался переплетенный за год журнал «Народный учитель» и еще толстый том, тоже переплетенный, в котором были «История земли русской» и «Русская земля тысячи лет назад». Учителем он не собирался быть, просто, не получая известий от Ольги Николаевны, скучал, а чтение этих книг как бы сближало с нею. Во время случайной встречи с учительницей воскресной школы Верой Александровной Артем узнал, что Ольга Николаевна живет в Ростовском уезде, работает в школе и вроде бы всем довольна.
— Вам-то хоть она пишет? — спросил Артем, втайне надеясь, что в письмах Ольги Николаевны есть что-нибудь и для него.
Вера Александровна засмеялась: ей показалось, в голосе Артема — ревность.
— Как видно, не особенно она любит писать. Всего только одно письмо было. Кланяется она вам.
— И то ладно, — не скрывая своего недовольства, сказал Артем. — Придется, так и от меня передайте то же самое.
Ему подумалось, что Вера Александровна упомянула о поклоне просто потому, чтобы не обидеть его, на самом деле никакого упоминания о нем в письме не было. «Да и что тут ожидать, — раздумывал он. — Ничего не было, ничего и не будет. Лучше уж из головы вон…»
Раз, когда Артем, возвратившись с работы, по обыкновению улегся с книжкой на кровать, в дверь постучали. Вошел Семка Соловьев и сказал, что Родион просит прийти к нему.
В каморке ждали Лельку, которая настойчиво добивалась свидания с Егором Дериным, нынче будто бы ей такое разрешение должны дать. Но не только потому позвал Родион: у ворот фабрики он видел человека, похожего на Спиридонова, человек этот настойчиво приглядывался к проходившим мимо мастеровым. Родион почти уверен, что это Спиридонов, хотя и видел его до этого мельком в коридоре казармы.
Было известно, что Бодрова и всю фабричную группу, кроме Артема, арестовали и уже выслали в разные края. Естественно предположить, что полиция направила к фабрике Спиридонова, единственного теперь человека из группы, знавшего в лицо Артема. Вероятно, полиция намерена установить за ним негласное наблюдение, чтобы потом напасть на след типографии, выявить людей, с которыми он чаще всего встречается.
Эти свои догадки и высказал Родион, советуя поостеречься. Договорились последить за местом возле фабричной проходной, и, если Спиридонов вновь появится, будет видно, что с ним делать.
Лелька прилетела из тюрьмы, как на крыльях, раскрасневшаяся, счастливая.
— Выпускают Егорушку, скоро домой придет.
Артем вскочил, обхватил ее за плечи, закружил.
— Повтори, что ты сказала?
Но уж такова Лелька: даже в радостную минуту остается вздорной. Освободившись, подошла к зеркальцу на стене, разглядывая себя, заметила сварливо:
— Вот о царе-то говорили всякое… А он позаботился. Выпускают Егорушку по манифесту. Сразу после царских праздников выйдет.
Родион, сидевший тут же, поперхнулся от неожиданности, закрыл рот рукой, скрывая смех.
— И смеяться нечего, — обернувшись к нему, зло продолжала она. — Царь-батюшка добрый, он давно бы сделал, чтобы всем — богатым и бедным — было хорошо, да не дают ему, которые народу плохо хотят. Знаю, говорили… И вы тоже смуту устраиваете, а ему и так тяжело.
Артем недоумевал, слушая ее.
— Откуда у тебя все это, Лелька? Белены объелась, что ли? Кто тебе эти поганые слова говорил?
— Поганые? — Лелька сощурилась ехидно. — Не чета тебе те люди, которые это говорили. Я пока к Егорушке добивалась, мне много порассказали, открыли глаза. Царь-то и так много сделал для рабочих, сделал бы и больше, если бы ему не мешали.
— Лель, — попытался образумить ее Родион, — когда отца твоего солдаты застрелили, царь написал им: «Спасибо молодцам-фанагорийцам!» Это я не со слов кого-то, сам перед строем стоял, приказ слушал. Где же его доброта-то?
— А он, может, ничего и не знал, за него написали…
— Ну вот и поговори с ней. — Родион возмущенно развел руками. — Толкую тебе, сам служил в Фанагорийском полку, перед строем его телеграмму читали. А тебе кто-то наплел всякой чуши, ты и веришь.
— А Егорушку все-таки выпускают, — возразила Лелька. — По манифесту царскому выпускают.
— Что же, в такой торжественный случай — триста лет Романовы на троне — и ему побаловаться можно. Сотню-другую тех, чья вина еще не доказана, освободить — беды большой нет. Глядишь, найдутся простаки, вроде тебя, поверят в доброту и забудут о тысячах загубленных, упрятанных в тюрьму и ссылки. На то, поди, и рассчитывает…
— Леля, кто тебе разрешение на свидание давал? — ласково спросил Артем.
— У самого главного офицера была, — не чувствуя подвоха, похвасталась она. — Уважительный дядечка.
— И словоохотливый, видать, — заключил Артем. — Это он тебя так настроил?
— Никто меня не настраивал, — огрызнулась Лелька. — А говорил со мной хорошо… И Егорушку отпустит…
12
«Милый, славный друг! Вот теперь появилась возможность послать весточку о себе: один хороший знакомый, который по-отечески относится ко мне, отправляется в город и зайдет к Вере Александровне; там, думаю, она найдет способ передать это письмо вам.
Вы сердитесь, что вот уже какое время я ограничиваюсь только поклонами через других людей. Об этом сообщала мне Вера Александровна, которая, знаю, все еще тяжело переживает внезапное закрытие воскресной школы, лишившее ее полезной работы. Но что было делать? Не хотела подвергать и ее, и вас дополнительному риску. Мне теперь хотелось бы быть вместе с вами — по себе знаю, как много значит сердечное, товарищеское слово. Но увы…
Рассейте ваши злые сомнения. Строго запрещаю хандрить. Если сейчас мал интерес к общественной жизни, то это временно, давайте думать только так. Что касается наших отношений, пусть будет у нас крепкая товарищеская любовь. Кроме этой любви, никакой другой для меня не существует, потому что она ближе стоит к идеалу.
Если на все смотреть понимающими глазами, думать о том, к чему мы стремимся, то могу сказать о себе: я вполне счастлива. Пусть это не то счастье, о котором много мечтаю, но ведь в теперешних условиях это лучше, чем ничего.
Я получила возможность влиять на души детей, прививать им самые лучшие понятия. Мое страстное желание сделать их такими, чтобы потом, сплотившись в ряды, они смело шли вперед; верю, их могучими молодыми силами будет свергнуто ярмо трясины жизни, вся пошлость окружающей среды.
От Веры Александровны вы слышали название села и волости, где я нахожусь. Добавляю, что это очень глухие лесные и красивые места. Село наше огибает речка, на которую я люблю ходить (зимой она почти не замерзает), как-то ярче и острее вспоминается все, что было до этого в моей жизни. Часто вспоминаю и вас. Не боюсь признаться, встреча с вами во многом помогла мне стать такой, какая я сейчас есть. А я сейчас, не без основания, уже другая — у меня крепкая уверенность в себе, в то, что делаю.
В нашей школе, кроме меня, еще — заведующая, передовая женщина. На днях у нас с церковно-приходским советом было сильное столкновение, из которого мы вышли с честью. Помогает нам в наших делах волостной старшина, очень умный и справедливый человек. Зато много приходится терпеть от священника, который пытается вмешиваться в школьные дела, и местного урядника. Кстати, о последнем со смехом рассказывают, что, когда поступил запрос о том, как производится сбор народных средств на памятник А. С. Пушкину в Петербурге, он написал в ответ: „В вверенной мне волости Пушкина не оказалось. О личности его в нашей волости ничего не известно“.
Так вот эти люди на церковно-приходском совете решили назначить к нам в земскую школу попечителя, человека своего круга. Старшина по нашей настоятельной просьбе собрал волостной сход, который объявил прежнее назначение недействительным и выбрал нового попечителя.
Конечно, для дел, в которых вам приходится участвовать, все это может показаться мелочью, но в нашем положении такая победа очень важна. Не забывайте, что мы находимся в волости, отгороженной от всего живого глухими, лесами.
От своих родителей мне пришлось узнать о несчастной судьбе моего брата. Не вытерпев тюремного заточения, он во время уборки камеры отнял револьвер у надзирателя и пытался убежать. Побег не удался — в него стреляли, и он стрелял. К счастью, никто не был убит. Брата приговорили к повешению, но потом казнь заменили бессрочной каторгой. Родители мои убиты горем.
В последнее время у нас много говорят о предстоящем приезде в губернию царской фамилии. В селе отобрали самых богатых мужиков в добровольную дружину для охраны государя. Волостной старшина, о котором я писала, тоже в их числе едет в город. Он и передаст это письмо. Не удивляйтесь, я ему всецело доверяю.
Дорогой друг! Пусть оберегает вас ваша вера в лучшее будущее, в то, чему мы посвятили свои жизни. Никакие разлуки нас не разъединят, мечтаю увидеть вас, но пока это невозможно.
Ваш верный, любящий друг Оля».
13
В третьем часу утра пароход, на котором плыл царь со своей свитой, прошел мимо Диево-Городища, древнего села на высоком берегу Волги. Верхоконные без дорог поскакали оповещать об этом событии ближайшие к Ярославлю посты. Когда пароход вошел в городскую черту и пришвартовался у Семеновского спуска к специально поставленной пристани, майское солнце уже стояло высоко и нещадно палило солдат 181 Остроленского полка, выстроенных для почетного караула. По пути в Успенский собор, куда прежде всего должен был проследовать царь и где его ждало высшее духовенство, тоже были шпалерами расположены войска и добровольная народная охрана, собранная из проверенных людей со всей губернии. Здесь же под строгими взглядами своих наставников находились ученики средних учебных заведений, которые по знаку распорядителя готовились исполнить гимн и юбилейную кантату.
Не менее волнующее зрелище представляла Ильинская площадь. Светловолосые молодцы в голубых рубахах с серебряными галунами, в русских шляпах, опоясанных лентами, в чистых онучах и лаптях, застыв от напряжения, ждали царского поезда. Эти были пастухи-свирельщики, выписанные для такого случая из бывшего стольного града Владимира.
Все диковины, в том числе и царскую особу, простой народ смотрел только издали. Из-за Которосльной стороны, с фабричной слободки, попробовали было сунуться в город жадные до зрелищ мастеровые. Но плотная стена охранников допустила их до моста через Которосль, дальше, как ни бились, ничего не вышло: без вас шатающихся много. Пришлось им торопиться назад на Большую Федоровскую к храму Иоанна Предтечи. Сюда, около полудня, царь должен был приехать на автомобиле. Старинный златоглавый храм с чудной росписью внутри был достопримечательностью города.
На Большой Федоровской мастеровые старались протолкаться к деревянному помосту, изображающему полушарие, — такой ширины, что перегораживал переулок от забора свинцово-белильного завода Вахрамеева до самых стен двухэтажного дома Поляковой. На досках полушария было начертано крупно: «Россия», ниже буквы «М» и «Н», а по бокам «1613–1913», что означало: Михаил — царь Романов первый, Николай — нынешний. Преемственность и незыблемость царствующего дома! Три сотни детей не старше десяти лет, одетые в костюмы под национальный флаг: синие шаровары у мальчиков и такого же цвета юбки у девочек и красные рубашки и кофточки, поверх белые фартуки, — выстроены были позади этого помоста. Несколько ребятишек постарше стояли на самом помосте — держали над головой надпись: «Боже царя храни», в середине же возвышался двуглавый орел в короне.
Это ли не чудо! Мастеровые, многие из которых уже побывали в трактире «Толчково», лезли напролом, сминая строй охранников. Никакие увещевания не помогали. Охранники были свои, фабричные (ими распоряжался ткач Арсений Поляков, выбранный тысячником, — зарабатывал серебряную медаль: всем охранникам обещали дать медали, командирам — серебряные). Своих фабричных мастеровые не боялись.
Пролезшие вперед разглядывали Полякова, важно шагавшего перед строем дружинников, — в черной тройке, с белым платком в нагрудном кармане, потного от жары и усердия; судили о нем, нисколько не заботясь, слышит он их разговор или нет.
— Эх ты! — изумлялись простодушные. — Арсюха-то в галстухе, что те министр! Такому никакой медали не жалко.
— А как же! — подхватывали рядом. — Его, чай, лобызать будут царственные особы. И при галстухе-то облобызают да сплюнут. А без него как же! Нельзя без галстуха…
— Господа, имейте сознание, — увещевал толпу Поляков. Он даже не сердился, в голосе его просто укор несознательным, которые в такой торжественный день позволяют себе непристойно шутить.
— Арсюха, эй! А поди, тебе и чин обещан? — не унимались шутники. — Не вернешься на фабрику-то теперь уж, в Питербух, чай, возьмут?..
— Пряниками медовыми его кормить там будут. Глядишь, потолстеет шея-то.
Поляков старался отойти от насмешников, вжимал голову в плечи — шея у него и в самом деле тощая, морщинистая, с острым, выпирающим кадыком. А ему неслось вдогонку:
— Ишь ты, еще и в Питере не побывал, а уж нос воротит от своих-то, фабричных.
Посмеявшись, отходили, уступая место другим. День выдался жаркий, ближе к полудню всех разморило. Многие уже сомневались:
— А приедет ли? Что ему тут смотреть? Косые домишки да пыль.
— Ну, нет! Раз сказано — будет. Ему, может, и не захочется — все равно привезут. Царь ведь тоже не всегда делает, что хочет. Он правит и им правят. Согласился раньше, скажут, так выполняй…
Невдалеке, на той стороне улицы, где было посвободнее, стоял Артем. Был в начищенных до блеска сапогах, в синей косоворотке с шелковым пояском, пиджак перекинут через руку — жарко в пиджаке. Рядом Родион Журавлев. Этот еще накануне подстриг свою разросшуюся бороду, сразу помолодел на десяток лет. Лелька Соловьева в цветастом сарафане, с туго закрученными на затылке золотистыми волосами поплевывала семечками. Только что крутился возле них Васька Работнов, но потом ушел в сторону «Толчкова», там интереснее, возле стойки-то.
Вот со стороны лавки Градусова началось движение. Видно, как по запруженной народом улице пробивается конный отряд. Люди шарахаются к деревянным тротуарам, жмутся к домам. Пока это передовой отряд из охраны царя. При его приближении фабричные добровольцы молодцевато подтянулись, более решительно стали отжимать зевак, освобождая проезжее место. Поляков уже охрип от крика:
— Место! Место освободите для государя императора!..
Но государя императора еще нет. Люди вытягивают шеи, привстают на носки. За конным отрядом облако пыли, разберешь разве, что там.
Артему надоела старуха в черном платке, стоявшая рядом. Беспокойная, толкается локтями, нервничает — хочет что-то увидеть.
— Ироды, что делают, — злится она. — Задохнется в такой пылище царь-батюшка. Водой бы улицы-то поливать надо.
Лелька тоже возбуждена, боится, не проглядеть бы чего, вертит веснушчатой шеей. Артем искоса посматривает на нее, потом говорит улыбающемуся Родиону:
— Мне его помазанство видеть непременно надо. Вся жизнь после этого может перевернуться. Буду таким же старательным, как Арсений Поляков или, на худой конец, как наша Лелька. — У Артема хорошее настроение, нет-нет да пощупает письмо в кармане пиджака. Письмо большое, составлено ласково, и есть обратный адрес. Он уже представляет, что напишет в ответ Олечке. А сейчас почему и не подразнить Лельку?
— В ножки брошусь царю-батюшке, — вызывающе обещает Лелька. — Скажу, ругай дуру, плохо думала о тебе, теперь прозрела…
Вся трепещет от нетерпения, ждет царя, в доброту которого поверила со слов жандармского ротмистра Кулябко.
— Валяй, валяй, — подбодрил ее Артем. — Только как ты здесь-то бросаться будешь? Он и не увидит, не оценит.
— А я туда пойду, — решительно объявила она.
Презрительно фыркнула, оглядев Артема, и стала пробиваться сквозь гущу толпы ближе к помосту.
— Неладно шутишь, — упрекнул Родион. — Замнут ее там. Догнать надо.
Артем тоже теперь понял, что переборщил: ради упрямства Лелька не остановится ни перед чем.
— Да погоди ты, не дури, — сердито проговорил он, настигая ее. — Смотри, придет Егор, скажу, как ты с ума сходишь. Косы он тебе повыдергает…
Предупреждение несколько охладило Лельку; испытывающе посмотрела на Артема, видимо, соображая, что Егору и в самом деле может не понравиться то, что она сейчас говорит и делает. Но вслух сказала:
— Не твое дело. Ишь, какой заботливый! Не лезь!
В это время конный отряд жандармов приблизился к деревянному помосту и сразу же стал очищать улицу.
Молчаливо и сосредоточенно. жандармы теснили не только толпу, но и растерявшихся под их напором выстроенных в шеренгу дружинников. Их место тут же занимали невесть откуда появившиеся городовые, упитанные, с тем выражением на лицах, которое бывает у людей сильных, уверенных в себе.
— Это как же… Мы по долгу, добровольно, так сказать… — робко пытались напомнить о своих правах обиженные дружинники. Арсения Полякова, который порывался что-то объяснить конному жандармскому офицеру, лез к лошади, — грубо схватили и швырнули в толпу. Темный галстук его, предмет зависти фабричных, сбился, на сторону, и от этого острый кадык на морщинистой шее ста, л еще заметнее.
— Недоразумение, понимаете… Грубость… — бормотал Поляков, оборачиваясь то в одну, то в другую сторону и ища сочувствия.
Но всем было не до него. На улице показался черный, блестящий лаком автомобиль. Его сопровождали десятки экипажей, в которых сидели наряженные дамы, сановники в мундирах и в штатском, местная городская знать. Жадная до любопытства толпа снова качнулась вперед, стараясь разглядеть человека в белом мундире, вышедшего из автомобиля и тут же окруженного свитой. Городовые с остервенением жали толпу назад. То тут, то там раздавались крики, приглушенные ругательства.
— Где, где он? Который?.. Ой, батюшки, тошно!.. Что вы пихаетесь? — неслось теперь со всех сторон.
Артем на что уж хорош ростом — и то почти ничего не смог разглядеть (бедная Лелька, сжатая со всех сторон, чуть не плакала); на миг мелькнуло лицо с тяжелым подбородком и остановившимися глазами, но тут же царь повернулся спиной: возле помоста выстроились представители городского купечества, к нему обращались с приветственной речью, и он стал слушать.
— …Глубокую признательность… радость посещением вашим… нас и потомства нашего останется незабвенным… — доносились оттуда отдельные слова.
— Веди нас к счастью и чести, государь!
— За процветание царства… единого, самодержавного… Ура!
— Ура! — понеслось с того края улицы, который был отгорожен от мастеровых плотной стеной охранников.
— Ура-а! — вырвалось из мощных глоток городовых.
Потом у помоста все засуетились. Царь, так и не взглянув на густую толпу людей, все еще ожидавшую чего-то необычного, в сопровождении своей свиты направился к храму Иоанна Предтечи. Высшие чиновники, именитое купечество, следуя за ним, со слезами умиления и восторга все еще продолжали выкрикивать здравицы. Никому из них не было дела до запруженной людом улицы. В пятом году эта серая масса заставила их бледнеть от страха. Но потом все пришло в норму. Оправившись от испуга, они отомстили толпе, пытавшейся угрожать им и их благополучию. От стыда за свою временную слабость были бессмысленно жестоки, беспощадно подавляли каждую попытку протеста.
Сейчас они упивались торжеством. За густыми рядами городовых чувствовали себя безбоязненно.
— Темка, ты хоть чего-нибудь видел?
— Все, что хотел, видел. А ты, Лелька, что видела?
— Затылки. Впереди одни только затылки. Меня так сдавили, я чуть не кричала. Царя-то ты видел?
— Угу. Еще как видел.
— Ну и что? Какой он?
— Да вроде ничуть не изменился.
— Шутишь все. Я спрашиваю, выглядит как?
— Обыкновенно выглядит. Вон нашего Маркела приодеть, вполне сойдет. Только не согласится он, обидится…
— Да ну тебя! Никогда ничего серьезного не добьешься. Почему он не сказал чего-нибудь нам? Мы же ждали?
— Глупая ты, Лелька. Об чем же он с тобой говорить будет?
— А я и не о том вовсе, чтобы со мной. Его тыщи народу ждали. Мог бы и сказать что-нибудь.
— Побоялся. Подумал: «Я скажу слово, мне в ответ десять. Не переспоришь». Вот и промолчал.
И Артем, и Лелька направлялись к тому месту, где оставили Родиона. Из Предтеченской церкви царь уехал сразу — машину подали к самой паперти. Не ожидая больше ничего интересного, народ расходился. Поискали, поискали Родиона, но его уже не было. Видимо, ушел. Зато встретили Ваську Работнова. Веселого, довольного собой и вообще всем миром. Довольным было его широкое, сонливое лицо, довольными казались залитые вином глаза. Васька с интересом наблюдал за старухой в черном платке, которая до этого, во время смотрин царя, пихала Артема локтем сетовала, что улицы не политы водой. Сейчас, она, оглядывая прохожих маленькими хитрыми глазками, набожно крестилась и приговаривала в расчете на слушателей:
— Вот и слава богу, повидала царя-батюшку… Теперь и помирать можно…
Васька, покачиваясь перед ней, дивился, крутил головой.
— Помирать! Да ты что, бабушка, — с ласковой укоризной сказал он ей. — Помирать… А хоронить-то тебя, бедную, кто будет? Чай, некому?
Старуха подозрительно оглядела сначала его, потом подошедших Артема и Лельку. Видимо, ничего опасного для продолжения разговора не нашла.
— Эх, касатик, — запела она. — И дочек, и внуков хватает. Поверишь ли, такой содом в доме стоит. Одних внуков шестнадцать. Есть кому прибрать…
— Шестнадцать! — удивились слушатели. — И все в одном доме? Как же ты с ними, бабушка, ладишь?
— Лажу. — Старуха уже забыла, с чего начался разговор, переключилась на семейные дела. — Путаю только, — жаловалась она. — Васька… Гришка… ну, это еще так-сяк. А вот есть Наташка да Машка, их не отличишь. Наташка-то, правда, белее лицом. Да ведь как заревут, обе красные. Не житье — мученье, прости господи…
Слушатели хохотали. Отсмеявшись, Васька пьяно махнул рукой.
— Тогда… и-ик… и давай… того, бабуся, куда собралась. Внукам разгульнее будет. А то… и-ик… шестнадцать… того…
— Да ты что, охальник, говоришь-то! — вскинулась на него старуха. — Да я сейчас в полицию тебя стащу, мазурик ты этакий! Ишь, смеяться вздумал!
— А ты же сама… того… собралась, — защищался Васька, несколько удивленный ее яростью. — Говорила же: «Повидала царя-батюшку, теперь помирать можно». Говорила?..
— А ты больше слушай! Я это к присловью сказала… Чтоб тебе пусто было! Дармоед! Хулюган!
— Я не дармоед, — пытался объяснить ей Васька. — Я это самое, как все… мастеровой. — Он помахал перед своим носом рукой. — И… и-ик… не хулюган. Хулюган — трактирщик в Англии… всех грабил. Фамилья у него такая. — Ткнул пальцем в Артема. — У него спроси, сам, говорит, читал в книге… Не грабитель… — Теперь он помахал рукой перед носом старухи.
— Люди добрые, ратуйте! — завопила старуха. Бросила на Лельку злобный взгляд, ругнулась: — А твои бесстыжие глаза что смотрят! — И опять на всю улицу: — Ратуйте, люди! Ратуйте!..
Пришлось ребятам спасаться от разъяренной старухи бегством.