Потомок седьмой тысячи — страница 15 из 17

1

Провинциальный гимназист шестого класса, сын бухгалтера Швырева, случайно оказавшийся в день празднования юбилея фабрики на рабочей сходке и с увлечением предрекавший возможность революционной ситуации в связи с обострением положения на Балканах, выглядел куда проницательнее своего правительства. Кто знает, если бы его речь — «Балканский вопрос» — стала достоянием многих и была принята всерьез, царское правительство, может, и подумало бы — вступать или не вступать в империалистическую войну. Но гимназиста жестоко и несправедливо выпороли, речь его по настоятельной просьбе перепуганного папаши была надежно скрыта от общественности фабричным приставом Фавстовым, и… разразилась катастрофа…

В июне 1914 года сербский студент Гаврила Принцип убил наследника австрийского престола Франца Фердинанда. Германский кайзер Вильгельм, давно надоевший всему миру воинственными речами, выразил горячее сочувствие другу — австрийскому императору Францу Иосифу — и посоветовал ему наказать Сербию. Для кайзера убийство престолонаследника показалось подходящим поводом для начала желанной ему войны (он имел чин генерала, а какой генерал, если ни разу не посылал своих солдат на убой!).

Австро-Венгрия по совету кайзера объявила Сербии войну. А уже спустя неделю в войну включились Германия, Англия, Франция и Россия.

Война шла за передел мира, за рынки сбыта, но каждое правительство старалось дать объяснение своего участия в ней, по возможности убедительное и непохожее на истину. Скажи открыто, что Германии захотелось отнять колонии у Англии и Франции, отторгнуть от России Прибалтику и Украину; Франции — возвратить потерянные ранее Саар и Эльзас-Лотарингию; Англии — нужен арабский нефтяной Восток; России — турецкий город Константинополь и черноморские проливы, — скажи об этом открыто, и правительства рисковали бы быть сброшенными возмутившимися народами. Поэтому и появлялись далекие от правды объяснения. И прежде всего, был брошен в полную силу клич: отечество в опасности!

В скором времени в войне участвовало более тридцати стран мира, и народ каждой страны шел в окопы защищать свое отечество. От кого? Казалось бы, такой вопрос напрашивался сам. Но первое время, как это ни странно, многие и многие над этим не задумывались. Шли под пули, считая, что участвуют в войне за справедливость. Понадобился немалый срок, прежде чем наступило прозрение.

2

От фабричной конторы в сторону Большой Федоровской улицы неслись легкие рессорные дрожки с кожаным откидным верхом. Дутые шины мягко шелестели по мокрому булыжнику, раскидывали грязь в выбоинах. Только что шел дождь, с резким ветром, и все вокруг посерело — и стены домов, и заборы, и дощатые тротуары, по которым шли редкие прохожие. Было по-осеннему холодно и уныло.

Оглядываясь, Грязнов зябко поеживался. Он сидел сзади кучера, опираясь на трость, сидел недовольный, с усталостью на лице. Недоволен он был тем, что его в самый разгар дня оторвали от дела, заставили ехать в жандармское управление — утром позвонил ротмистр Кулябко и просил срочно прибыть. Усталым был потому, что все последние недели дел было много, и все эти дела оказывались неотложными, требовавшими его вмешательства. И он устал.

Кучер Антип Пысин, вот уже двадцать лет ездивший с ним, сутулил широкую спину, ерзал на сиденье, покряхтывал. Грязнов знал по этой примете, что кучеру хочется говорить, — что-то его тревожит, но он еще не решается начать разговор, обдумывает, как лучше повести его. Сейчас лицо Антипа примет угрюмое выражение, он будет отводить глаза и только после этого что-нибудь скажет.

Грязнов был в пальто, в шляпе и все-таки зяб.

— Подними-ка верх. Что-то дует, — приказал он кучеру.

Антип придержал лошадь, поспешно стал натягивать кожаный полог. Морщинистое, бородатое лицо его и в самом деле было угрюмо.

— Машиниста Тюркина с Передков не знаете? — сдержанно спросил он, стараясь не глядеть в глаза Грязнову.

— Ты считаешь, что я его должен знать? — усмехнулся тот, откидываясь на спинку сиденья. Теперь, когда над головой была крыша, не было пронизывающего ветра, сразу стало теплее, и он свободно расправил плечи.

— Оно, конечно… не со всеми знакомство имеем, — почему-то вздыхая, проговорил Антип и хлестнул лошадь, прикрикнув: — Балуй у меня!.. Сродственник у него, у Тюркина… — продолжал он. — В каторжные работы на десять лет упекли.

— Значит, заслужил. Кого же зря на каторгу шлют? — благодушно заметил Грязнов. Его внимание привлекла девушка с толстой косой за спиной, шлепавшая босыми пятками по мокрому деревянному тротуару, — несла полные ведра на коромысле и еще одно в руке и словно не чувствовала тяжести. Когда поравнялись, пристально посмотрела на Грязнова и тут же равнодушно отвернулась. Равнодушие ее почему-то неприятно кольнуло.

— Ничего не сделав, на каторгу не попадешь, — добавил он жестко.

— Не знаю, господин директор… Случай-то с ним был больно неподходящий… Дурацкий случай.

— Это, брат ты мой, всегда так. Сначала переступят закон, а потом отговариваются: я-де ничего такого и не делал. Зачем? Пошто? Все это известно.

— Не скажите, господин директор, — решительно не согласился Антип. — Вот возьмите во внимание: надо ли отдавать честь офицеру в публичном доме? Есть ли такой закон, коли по одному делу пришли?

Грязнов удивленно уставился на него, нелепость вопроса позабавила.

— Зря спрашиваешь, — усмехнувшись, сказал он, — Я в армии не служил, устава не знаю.

— А я вас по-человечески, не по армейскому уставу… Вот сами посудите. Встречаются в этом доме подпоручик и солдат, сродственник Тюркина то есть. Он хоть и в форме, а честь не отдал, постеснялся, значит, или не захотел. Подпоручик ему приказывают взять под козырек и ругаются матерными словами… Али не обидно? Солдат, сродственник то есть, говорит: в этом доме честь отдавать не полагается, тут все одинаковы. Случись рядом два писаря из военного госпиталя, тоже стали втолковывать офицеру, что честь здесь отдавать не полагается. Подпоручик же были выпимши и еще молодые, горячие, и на тех набросились, шашкой махаются. Его и вытолкнули на улицу. А тут городовые… Судили. Сродственнику-то десять лет, молодой еще, дескать, солдат, не все понимает, а писарям по двенадцать. И всем каторга… Офицера сторону суд-то взял, его защищал. А разве справедливо?

— Ты, братец, забываешь, что сейчас военное время. Нужна дисциплина. Без нее мы врага не победим. Может, это и жестоко было наказывать, но необходимо. Для поддержки дисциплины было сделано.

— Не смею возражать, господин директор, но по мне — вредная она, такая дисциплина. Доведись быть солдатом и знать этот случай, первую пулю пущу в того офицера, а потом уж во врага, потому что он, офицер, — первый мой враг, я его вижу, могу пощупать. А тот враг для меня невидим.

— Как это невидим? — спросил Грязнов, которого уже начал заинтересовывать ход рассуждений Антипа. — Внешний враг напал на нашу священную землю… Слепой только может так говорить.

— А вы послушайте, как она, война-то, началась… Спрашивают этого Гаврилу: «Скажи, Гаврила Принцип, зачем ты убил царевича?» — «А я его по своему принципскому понятию порешил», — отвечает. А что такое принцип, принципское понятие то есть? Умные люди говорят, дурость все это. Вот и выходит: по дурости война-то началась. И меня в эту дурость хотят втянуть. Я не согласен.

— Слава богу, нас с тобой в окопы не пошлют, — проговорил Грязнов, которого развлекло понимание Антипом причин войны. — Война для нас пройдет стороной.

— Стороной, конечно… — не сдавался кучер. — Братуха у меня в ратниках. Какая уж тут сторона… Осмелюсь сказать, господин директор, мне и здесь война поперек горла. Может, торговцам, которые спекулируют, она по душе. А мне думать надо, как семью кормить.

— Ты же пользуешься продуктами из фабричного лабаза, — упрекнул Грязнов. — Цены там сносные. Чего жалуешься?

Как инженер и директор крупнейшей фабрики Грязнов мог считать начавшуюся войну за благо: с первых дней были получены заказы военного ведомства, и фабрика стала работать в полную силу; помимо поставок рубашечной ткани и миткаля, механические мастерские налаживали изготовление станков для артиллерийских снарядов. Фабрика работала, цены на продукты в фабричном лабазе всегда были ниже рыночных. Последним Грязнов больше всего гордился. По опыту японской войны он предугадал, что в ближайшие месяцы после начала военных действий все вздорожает, и потому, пока еще цены на продукты питания не подскочили, убедил Карзинкина сделать закупки. Владелец фабрики, привыкший во всем доверяться Грязнову, охотно согласился с ним. И теперь не только фабричный лабаз, освобожденные из-под хлопка склады были забиты мукой, крупами, сахаром. Городские заводчики и фабриканты диву давались: у себя на предприятиях жалованье рабочим они подняли почти вдвое, и все равно рабочие были недовольны — так быстро шло вздорожание жизни, а на Большой мануфактуре с двенадцатью тысячами мастеровых оклад оставался такой, какой и был до войны, и мастеровые не выказывали особого беспокойства, по крайней мере, крупных забастовок не происходило. Та самая Анна Ивановна Дунаева, владелица табачной фабрики, которая говорила, что она «лучше копейку прибавит городовым, чем полкопейки рабочим», не скрывая своего восхищения, заметила Грязнову:

— Алексей Флегонтович, быть бы вам министром, может, и порядка в стране стало больше. Чего бы я не отдала, появись только такой человек на моей фабрике!

Разговор происходил на совещании представителей фабрик и заводов города, работающих на военное ведомство. Грязнов только что рассказывал, как ему удается обеспечить нормальное течение дел на фабрике, не осложняемое выступлениями и забастовками рабочих; до этого он по просьбе губернатора подготовил подробную записку и сейчас, по существу, зачитал ее. Суть записки была в том: правление фабрики цены на продукты в своей лавке старается держать ниже рыночных, продукты выдаются не на деньги, а по заборным книжкам, только своим рабочим и в строгом ограничении. От продажи припасов по сниженным ценам владелец несет убытки, но они с лихвой окупаются, так как затраты на выплату рабочим остаются более низкими, чем на других предприятиях, не имеющих продуктовых лавок.

Польщенный словами богатой и красивой наследницы, Грязнов сказал ей:

— Это было бы совсем нетрудно — заполучить такого человека. Необходимо ваше решение.

Она с удивлением, и вроде бы задумываясь, посмотрела на него:

— А вы могли бы мне помочь решиться? — с вызовом спросила она.

— Быть рядом с вами, — мечта, недоступная обычному человеку. Обычный человек даже не осмелится подумать, чтобы помочь вам составить решение.

— Вы — не обычный, Алексей Флегонтович, — сказала Анна Ивановна, тонко усмехаясь. — Однако не лишне держать в памяти примеры, бывшие с другими. Печальные примеры… Римский-Корсаков, попробовав добиться развода, потерял доверие общества и в конце концов — губернаторское кресло.

— Мне бы не лишиться вашего доверия. Все остальное не имеет для меня цены, — любезно сказал Грязнов.

Дунаева поблагодарила его улыбкой.

— Я подумаю о вашем предложении, — прощаясь, сказала она.

Разговор состоялся шутливый, но нет-нет да и приходило в голову: если бы судьба связала его с Дунаевой и он стал владельцем собственного крупного предприятия, с какой бы охотой вкладывал он в него все свое умение и талант. Не скажешь, конечно, что сейчас он не отдает всего себя: он любит свое дело и как инженер и директор много сделал для фабрики; по примеру мастеровых, заявивших в пятом году Карзинкину: «Рабочие своим трудом откупили у вас фабрику, она уже принадлежит им», он мог бы повторить то же самое владельцу: «Я своим многолетним трудом и стараниями откупил у вас фабрику…» Он умел работать в полную силу. И все-таки будь он владельцем собственного предприятия, у него нашлись бы такие силы, такая сноровка, которые он пока с трудом представляет и сам. Нашлись бы! «Ах, Анна Ивановна, Анна Ивановна, — с сожалением сказал он себе, — если бы вы были в те годы, когда мне казалось, что женатый человек значительно солиднее выглядит в обществе, и больше для этого была заведена семья…»

Антип все что-то еще бубнил о спекулянтах, мешал Грязнову сосредоточиться на приятных мыслях.

— Сдается, братец, ты забыл, куда мы едем, — сказал Грязнов, намереваясь попугать кучера. — В жандармское управление!.. В то время, когда война возродила дух нации, всколыхнула волну патриотизма, ты говоришь черт знает что. Ну-ка расскажу там о твоем настроении, и быть тебе на каторге, не хуже того родственника машиниста Тюркина. Не подумал ты об этом?

— Я, господин директор, сказываю, что мне сказывали, — ответил Антип. — Оно, правда, и свое мнение имею…

— Смотри-ка лучше за дорогой. Не ровен час, задавишь кого, философ.

Проехали дамбу и мост через Которосль. При въезде на Большую линию с торговыми лавками столкнулись с возбужденно кричавшей толпой. Двое мужиков в клеенчатых фартуках, толсторожие, — видно, мясники — волокли низенького, плотного человека без пиджака, в одном жилете поверх рубашки. Лицо у человека было испуганное, красное, он дико вращал глазами, сопротивлялся. Толпа человек в тридцать шла следом, сыпала проклятиями. Ближние к толстому человеку в жилете старались толкать его в спину, орали. Антип, придержав лошадь, нагнулся с облучка, спросил проходившего господина в чиновничьем мундире, что случилось и кого волокут.

— Опять, значится, шпиена поймали, — выслушав чиновника и обернувшись к Грязнову, сообщил он, хотя Грязнов и сам слышал ответ. — Булгахтер с пивного завода «Северная Бавария». Немец. И откуда их только понабралось, шпиенов этих? — сокрушенно закончил он.

3

— Сюда, Алексей Флегонтович, пожалуйста, в креслице. Присаживайтесь, отдыхайте. Удобно ли вам будет? Курите… Ах, да, прошу прощения.

Удостоверившись, что Грязнов сел так, как было задумано, — лицом к свету, ротмистр Кулябко довольно потер руки и продолжал с проникновением в голосе:

— Вот какие дела у нас, Алексей Флегонтович. Да… Пришлите мне Фриде…

Вперил строгий взгляд в гостя, стараясь уловить малейшее изменение в лице.

Грязнов с удивлением смотрел на него — ничего не понимал.

— Что с вами, ротмистр? — спросил недоуменно.

Сам не менее обескураженный тем, что заранее приготовленные слова не произвели должного впечатления, Кулябко моргнул, сказал, смешавшись:

— Да нет, просто шутка такая. Не слышали? Пришлите мне Фриде… — И опять смотрел в лицо гостя, но, кроме разгоравшейся досады, никакого изменения.

«Что за черт, — думал ротмистр, — похоже, он и вправду ничего не понимает…»

А как все могло быть удачно. Вызывая Грязнова, он представлял, как тот, услышав «Пришлите мне Фриде», вздрогнет, растеряется, — тут ему следующий вопрос, утвердительный: «Рассказывайте все честно, дорогой Алексей Флегонтович, давно ли вы связаны с внешними врагами Отечества…»

Дальше… Дух захватывало, что могло быть дальше. Имя ротмистра Кулябко, доселе мало кому известное, раскрывшего лиц, причастных к военному шпионажу, прогремит и в столице. Повышение… Награды… И каких лиц! Кто бы подумал!..

— Вы меня оторвали от дела, чтобы сообщить эту шутку? — с вежливой язвительностью осведомился Грязнов. Теперь досада на его лице сменилась злостью. — Какая у вас нужда ко мне? Может, вы о той типографии, которую ваши молодцы не могут обнаружить? Пожалуйста… Мне, право, некогда.

Наступило неловкое молчание.

— Хорошо, — согласился Кулябко. Он принял начальственный вид. — Вам знакома Елизавета Шикоро?

Теперь он мог наслаждаться произведенным впечатлением. Умудренный жизнью, солидный человек, сидевший перед ним, покраснел, как мальчишка, в жестком до этого взгляде отразилось смятение.

— Да, — стараясь быть спокойным, подтвердил Грязнов, — я знаю эту женщину… знаком был с нею. И что из этого?

— Многое… Елизавета Васильевна Шикоро арестована по подозрению в военном шпионаже.

— Это невероятно! — вырвалось у Грязнова.

— Что — невероятно?

Грязнов вспомнил, как только что на площади тащили толстого человека с испуганным лицом — бухгалтера пивоваренного завода «Северная Бавария», припомнились и слухи о поимке в разных местах губернии немецких агентов. Шпиономанией болело все общество: от простолюдинов до высших слоев чиновничества. Чего доброго, и этот голубоглазый, с длинным, вытянутым лицом жандармский офицер посчитал его причастным к шпионажу.

— Невероятно, что вы вызвали меня по этому делу. Знакомство мое с Елизаветой Васильевной, с этой дамой, было очень короткое и, так сказать, чисто личное…

— Она другого мнения, — возразил Кулябко, и по его тону можно было понять, что он нисколько не верит Грязнову. — По словам арестованной, вы даже паспорт ее храните.

— Но позвольте!.. Что за чушь!.. Ее паспорт в гостинице…


… В вагон поезда Грязнов вошел походкой юноши, распространяя вокруг себя запах вина и одеколона. На душе было легко, приятно кружилась голова от выпитого шампанского, в ушах все еще звенели тосты. Пили за…

Да, пожалуй, легче перечислить, за что не пили. Карзинкин был. — сам бог. После тостов летел на пол дорогой хрусталь. Звон… Крики… Карзинкин поощрительно усмехался, требовал от оркестра бравурных маршей, хрипло и воинственно пел. Даже обычно сдержанный Грязнов поддался общему бесшабашному настроению. А что ему? На фабрику он привезет хорошие известия: отныне Большая мануфактура будет работать на военное ведомство. А это не только полная занятость рабочих, дополнительные наградные от прибылей служащим, это — установление на фабрике жесткой дисциплины, ответственность: за агитацию и неповиновение — по законам военного времени. Наконец-то карающая рука закона будет сдерживать смутьянов. Все для победы, все во славу русского воинства! Это совсем другое, чем в мирное время. Здесь не может быть ропота. Кто мешает победе, тот враг своего Отечества. Он должен быть презираем. Попробуйте, господа большевики, поднять голос, ваши же союзники по партиям первые поднимутся на вас. Война возродила дух нации!.. Правда, где-то подсознательно закрадывалась другая мысль. Японская война, короткая и бесславная, привела к революции. Такой же взрыв патриотизма был вначале, те же тосты во славу воинства… Не вызовет ли новая война нечто подобное?.. Но мысль эта, неоформившаяся, робкая, при всеобщем возбуждении казалась кощунственной…

Грязнов не пошел в душное купе, стоял в коридоре у открытого окна. Остался позади шумный вокзал с провожающими, замелькали в вечернем мягком свете станционные постройки. В вагоне шла деловая, несколько суматошная жизнь, какая бывает в начале пути. Потом постепенно все стихло.

Поезд приходил в Ярославль утром, можно было с удобством выспаться. Но спать ему не хотелось, и он стоял у окна, подставляя лицо свежему ветру и разглядывая проносившиеся теперь среди зелени садов небольшие деревеньки. Ближе к станциям среди сосен проглядывали причудливо изломанные крыши дачных домов.

В какую-то минуту Грязнов почувствовал, что он в коридоре не один и его разглядывают. Он оглянулся. Невдалеке от него, тоже у окна, стояла белокурая женщина в сером легком платье. Он поклонился. Женщина улыбнулась. Она была молода и хороша собой. И особенно приятно было Грязнову, что в разговоре, который у них завязался, она была непринужденной, без какой-либо тени кокетства, желания обязательно понравиться — без всего того, что обычно бывает у женщин при случайном знакомстве.

— А вы знаете, — посмеиваясь над собой, говорила она, — мой отец тоже инженер, но, убейте, — не знаю, чем он занимается.

Лиза, как вскоре стал называть ее Грязнов, с малых лет жила в Лодзи, у тетки, младшей сестры отца, — отец, после смерти ее матери, женился на другой женщине и жил в Петербурге. Сама она тоже назвалась вдовой. Ехала сейчас к брату, который отбывает воинскую повинность и находится на излечении в полковом лазарете. Его должны были освободить от службы по болезни. Лиза хотела посодействовать, чтобы увольнение его состоялось как можно скорее…

Встреча с молодой красивой женщиной занимала Грязнова и в последующие дни. И когда в контору принесли записку от нее, он не удивился, словно ожидал, что так и должно случиться.

«Многоуважаемый Алексей Флегонтович, — прочитал он. — Оказалась одна, без друзей и знакомых. Ужасно скучаю. Не найдете ли возможным разделить мое одиночество? Проживаю я в гостинице Кокуева».

Не раздумывая, Грязнов поехал к ней.

Лиза снимала дорогой номер из двух комнат, окна которого выходили на площадь. Прямо перед глазами сиял новизной только что отстроенный театр имени Федора Волкова. Тяжелые бархатные портьеры, кожаные мягкие кресла, стол, заставленный винами и закусками и прикрытый белоснежной салфеткой, — все это Грязнов оглядел с любопытством, стараясь по внешнему впечатлению составить мнение о самой хозяйке.

— Милый Алексей Флегонтович, как хорошо, что вы откликнулись, — обрадованно говорила Лиза, усаживая его в кресло. — Умираю от скуки. Все дни и ото всех только и слышу: война, война… Спорят, митингуют и, кажется, чего-то ждут. Ждут каких-то перемен…

— Перемены уже есть, — сказал Грязнов, любуясь ее взволнованным, разрумянившимся лицом. Она сидела напротив него на диване, была в простеньком, с открытым воротом платье, такая домашняя и желанная. — Перемена в людях, — объяснил он. — Сонная, обывательская жизнь уходит. Люди теперь стали жить сложнее, насыщеннее.

— Ах, только бы брата вызволить, ничего больше не хочу, — горячо проговорила она. — Я вас отвлекла от дел, Алексей Флегонтович. Догадалась, когда уже отправила записку. Вы уж не сердитесь очень-то.

— Что вы, что вы, — заулыбался Грязнов. — Я ведь только и думал в эти дни, как бы повидать вас. Что с братом? Долго вы еще намереваетесь пробыть у нас.

— Право, не знаю. Он был в Костроме, и все эти дни я провела там. Теперь его перевели в Ярославль. Пока неизвестно, отпустят ли. Из Костромы так поспешно уехала, что оставила в гостинице вещи. Собираюсь завтра за ними. А потом видно будет… Вы что пьете, Алексей Флегонтович? Есть шампанское… Подвигайтесь к столу.

— Я бы мог составить вам компанию в завтрашней поездке, — предложил Грязнов. — Чудесная погода… большой пароход… Как это прекрасно! Не поверите, живу у Волги и не вижу ее. Но, может, буду в тягость?

— Вы, наверно, сами не знаете, какой вы добрый, хороший человек, Я так рада, Алексей Флегонтович, что судьба свела меня с вами!..

На следующий день Грязнов заказал каюту на пароходе, идущем до Нижнего Новгорода. Договорились, что во время двухчасовой стоянки в Костроме Лиза съездит в гостиницу за вещами, и они поплывут дальше. После этим же пароходом возвратятся назад. Дома и на фабрике Грязнов сказал, что едет в деловую поездку в Кострому.

Погода была великолепная — солнечная и почти без ветра, каюта первого класса оказалась чистой и уютной, рядом — красивая и желанная женщина, — все располагало к тому, что прогулка по Волге оставит неизгладимое впечатление. Так оно и было до Костромы…

На пристани в Костроме Лиза села на извозчика; Грязнова она не взяла с собой: «Зачем, это же быстро». Когда уже был дан третий звонок, а Лизы все еще не было, Грязнов сошел с парохода. В каюте он обнаружил забытую Лизой сумочку. Ему и в голову не пришло, что с Лизой что-то могло случиться, он просто решил, что она обманула его. Он купил билет на обратный пароход и вернулся в Ярославль. Сумочку, в которой, как видно, были документы, переслал в контору гостиницы.


— Вот видите, Сергей Никанорович, — заключил Грязнов, взглядывая в холодные голубые глаза жандармского офицера, внимательно слушавшего его, — с нравственной точки зрения я выгляжу в этой истории скверно. Но и только…. Удовлетворяет ли вас мой рассказ?

— Ваш рассказ во многом сходится с показаниями госпожи Шикоро, — ледяным тоном произнес Кулябко. — Вот бумага, перо. Прошу вас, пишите объяснение.

— Это так необходимо? — Грязнову очень не хотелось, чтобы его имя осталось в записях жандармского управления, и в голосе его даже прозвучали просящие нотки. — Сергей Никанорович, я же рассказал вам все, не скрывая. Зачем же более?

— Необходимо. Таков порядок.

— Но я даже не знаю, как и с чего начать?

— О, это несложно. — Кулябко достал исписанный лист бумаги, протянул Грязнову. — Можете использовать как образец.

Грязнов скрипнул зубами, перескакивая строчки, стал читать.

«Константин Алексеевич Филимонов, 30 лет, чиновник ведомства учреждений императрицы Марии… служу в комитете попечения об увечных воинах и брошенных детях, Петроград, Выборгская сторона, Нижнегородская, 17.

Приехав в Кострому для сбора пожертвований, остановился в гостинице Старый Двор; в коридоре ежедневно встречал даму, которая держала себя свободно, делая улыбку при встрече. Я поинтересовался у швейцара, что за личность, тот ответил мне, что с нею можно познакомиться. И я, случайно встретившись с ней у телефона, разговорился. Представилась Елизаветой Васильевной Шикоро, замужней женщиной, приглашала несколько раз к себе… Одно обстоятельство меня удивило: пользовалась изысканным столом, тратя на это 10–12 рублей в день, бывало, в номер подавалось шампанское и счет на 30–40 рублей. Получала она за это время откуда-то сто и триста рублей. Купила два платья…»

Грязнов откинул листок, желваки ходили на его скулах. «Это он нарочно подсунул, чтобы унизить меня, поиздеваться…»

— Девица Шикоро, так она значится в документах, — говорил между тем Кулябко с кривой усмешкой на губах, — действительно после смерти матери воспитывалась у тетки, жила на ее средства. Но вот-с, беда. В одно прекрасное время тетка выходит замуж. Муж предлагает найти воспитаннице занятие. И она находит его — поступает в цветочный магазин. Представьте, с какой выгодой работает магазин. Интересная, обаятельная девушка, в совершенстве владеющая русским, польским и немецким языками. Обратите внимание, немецким. Да-с… Недолго продолжалась ее работа. В одно прекрасное время Шикоро уезжает в Берлин. И вскоре сюда… Уясняете, Алексей Флегонтович? Здесь заводит обширные знакомства, ведет интенсивную переписку… В письмах требует денег. Для широкого знакомства требуются средства…

— Не вижу в этом намека на шпионаж, — возразил Грязнов. — Вам известно, что она приехала хлопотать за брата?

— Брата, как такового, нет. Человек, которого она выдавала за брата, рядовой Пултусского полка некто Венский. При наведении справок оказался сыном хозяйки квартиры, в которой до поездки проживала Шикоро.

— Что вы все-таки от меня хотите? — с ненавистью спросил Грязнов, разглядывая самодовольно улыбающегося ротмистра. «Цветочница из магазина… Берлин… Рядовой Венский… С ума сойти можно. Неужели так искусно лгала? Не может быть, ничего такого нет, придумывает ротмистр. И как нагло ведет себя со мной! Что это? А будь на моем месте другой, не имеющий такого положения в обществе?.. Что тогда? Заниматься дурацким розыском, будто нет других, более важных дел? Непостижимо! Бездарный чиновничий аппарат…» И опять, как и до этого, закралась мысль о японской войне и ее последствиях: «Революция… Все будет зависеть от действий правительства… А какие действия?»

— Прежде чем я буду считать себя свободным, — жестко сказал Грязнов, — потрудитесь, Сергей Никанорович, объяснить, что значат слова: «Пришлите мне Фриде», которыми вы старались меня огорошить в самом начале? Видите ли, из всей нашей беседы я понял, что вызов мой к вам чистейшее недоразумение. Я вынужден буду обратиться к его сиятельству графу Татищеву. Он найдет возможность оградить меня от нелепых подозрений.

— Вот вы и рассердились, Алексей Флегонтович. — То ли неприкрытая злость Грязнова, то ли упоминание о губернаторе заставили ротмистра стать учтивее. — Никаких подозрений, уверяю вас, но дело… Вот, изволите ли, объяснение чиновника, которое вы читали. Чиновнику этому помогал в сборе пожертвований, сопровождал его в поездках костромской полицмейстер. И он не обиделся, посчитал за долг тоже дать свое объяснение. Интересы государства, Алексей Флегонтович. А как же!

— Если вы считаете, что в этом состоят интересы государства, с божьей милостью, продолжайте. Мне разрешите откланяться.

— Ай, как нехорошо получилось. Не обессудьте. Не думал… Но вы хотели узнать, что означает «Пришлите мне Фриде». Не так ли?

— Да. Любопытствую.

— Извольте. — Кулябко порылся в бумагах, лежавших перед ним на столе, подал почтовую открытку, исписанную мелким почерком. — Извиняюсь, немецкий знаком вам? А вот переводик.

Грязнов, разглядывая открытку, мотнул головой, сказал:

— Разберусь…

«Несмотря на мои повторения, я в эту ночь снова получил телеграмму. В субботу я послал вам 50 рублей. Не могу себе представить, что вы за два дня израсходовали. Я хочу сперва кое-что видеть, сперва пришлите мне Фриде, а затем будем дальше разговаривать». — Грязнов прочел текст и раз, и второй, посмотрел на жирно подчеркнутые слова «Пришлите мне Фриде», потом взглянул на застывшего в ожидании ротмистра.

— Не понимаете? — спросил тот.

— Совершенно не понимаю.

— Ну, видите ли, — снисходительно стал объяснять Кулябко, — вам, незнакомому с нашей работой, трудно разобраться. А тут обычный шифр. И в других письмах все время требование прислать Фриде, а тогда уже будут и деньги. «Прислать Фриде» — это получить интересующие кого-то сведения военного характера. Уяснили?

— У вас богатая фантазия, ротмистр, — с иронией заметил Грязнов. — Это же надо додуматься.

— И додумываемся, — не поняв усмешки, сказал Кулябко.

— Желаю вам успеха, ротмистр, — сказал Грязнов, поднимаясь. — Спасибо за любопытную беседу… Не часто приходится… Сдается мне, имя брата этой дамы, цветочницы из Лодзи, Фридрих… Больной Фридрих, которого родственники хотят скорее заполучить домой. Они шлют деньги, надеясь, что эти деньги помогут освободить Фридриха от воинской повинности; деньги как в прорву, а любимого Фриде все нет, и взывают: «Пришлите прежде Фриде»… Честь имею, Сергей Никанорович!.. Да, а давно ли вы видели Анну Ивановну? Не правда ли, обаятельная женщина?

Кулябко не скрывал своей растерянности и разочарования. Едва Грязнов вышел, он лихорадочно стал перелистывать бумаги по делу арестованной Шикоро. «Рядовой Пултусского полка Фридрих Венске»… — прочел он.

Ротмистр чертыхался, недобрым словом поминая своего первого помощника Цыбакина: именно ему пришло в голову, что под словами «Пришлите мне Фриде» кроется шифровка. «Вот тебе и награды, повышения. Чего доброго, еще и ославит на весь город», — подумал он о Грязнове.

4

В полдень обычного дня шумная ватага парней и девушек шла по фабричной слободке. Выскакивали вперед плясуны, сменяя друг друга, на разные голоса выкрикивали припевки. Сверху сыпал веселый искристый снег, таял на разгоряченных молодых лицах, забивался в складки мехов, надрывающейся гармошки и скрипел, хрумкал под ногами.

Выйдет вперед девушка и вдруг озорно споет:

Я стояла с черным дубом,

А сказали: с милым другом;

Вот какой ноне народ —

Понахвастает, наврет…

Гармонист вторит ей на такой высокой ноте, что все невольно притихают, удивляясь, как это ему удается из такого немудрящего инструмента выжать этот звук.

Сзади бежали мальчишки, объявляя: «Свадьба! Свадьба!» — и редкий прохожий не останавливался, а то и не шел какое-то время следом.

Когда поравнялись с фабричным училищем, красные кирпичи которого были белыми от инея, — местом очень людным, попали в густую толпу зевак, собравшихся посмотреть веселье. И то, за два года войны уж и отвыкли от такого, горе да печали чаще всего были у людей.

— Что?.. Как?.. А которая невеста? Знаю… А жених, усатый, гляди… Из каморок…. — переговаривались в толпе, оценивающе разглядывая молодых.

И не у одной женщины, стоявшей тут, щемило сердце, навертывались слезы: сама когда-то в день свадьбы кружила по улицам слободки, показывала свою радость, не таила ее. Где-то нынче друг милый? Жив ли? Как надели серую солдатскую шинель, простились у воинской платформы — нет с тех пор весточки… И смотрит, смотрит, — тоска и грусть на лице.

Правда, не всем по душе было это шумное шествие. Иной сердито топтался, ворчал: в такое-то время с песнями да плясками по улице!

— Тут богу надо молиться, чтобы победу послал над супостатами, а не свадьбы играть… И чего на виду? Гуляй в квартере, никто не увидит, не скажет… На сумленье только наводят…

Но так мог сказать только тот, кто из пришлых, не местный. Много их теперь появилось в слободке — лавочников, купцов, зажиточных крестьян из окрестных деревень; все прятались от воинской повинности, все были пристроены в механических мастерских, в которых изготовлялись артиллерийские шрапнельные стаканы для фронта, — и пользовались отсрочкой, «Гуляй в квартере» — это у них в крови, хорониться от глаз людских. Тем более, откуда им знать обычаи фабричной слободки?

А обычаи такие. Свадьба не в свадьбу, если в день ее молодые не покажутся всему честному народу. Люди провожают веселую ватагу, придирчиво присматриваются к жениху и невесте и тут же гадают: ладно ли да светло ли жить будут? По лицам, по взглядам и еще кто знает по чему определяют будущее молодых. «Согласная пара, — скажут удовлетворенно. — Счастье не оставит их…»

Почти всегда так оно и бывает, потому что тот, кто открыто выходит навстречу людям, не таит в себе ничего дурного, — таким и останется в домашней жизни.

Но сегодня, это можно было заметить, песни и пляски все же смущали угрюмую и голодную фабричную слободку. И правда, вроде не ко времени так веселиться; потому никто не заступался, никто не подумал оборвать ворчунов, которым неведомы были слободские порядки. А те разорялись:

— Скакать козлами по сию пору… Грех-то какой! Спаси, господи, люди твоя…

Егору Дерину чихать на все пересуды, сегодня его день, сегодня он гуляет. А завтра и на его плечи набросят солдатскую шинель…

Полно, маменька, тужить,

Не один иду служить:

Там и Мишка,

Там и Гришка,

Там дядюшка Влас —

Наберется много нас…

Лелька Соловьева опиралась на его руку. Лицо у нее счастливое, вроде бы, успокоенное, а в глазах слезы, которые она незаметно смахивала концами белого пухового платка. Не думала и не гадала, что в ее жизни так будет: свадьба и сразу разлука. Смотрят на нее люди, складную, в короткой шубке, белых валенках, в белом платке, и не знают, что с завтрашнего дня ей останется только ждать и реветь ночами в подушку. И хоть бы взяли по набору, все не так обидно, все легче переносить — ее ненаглядный Егорушка вызвался добровольцем. «Надоело, — коротко объяснил он Лельке. — Всю жизнь так и торчать на фабрике… Чего увидишь?» Она сердилась, умоляла, Егор и не подумал прислушаться. Бросилась за помощью к Артему Крутову. «Что в самом деле придумал? — пытался образумить тот. — Скоро и тут дел хватит. Скоро уже…» — «Скоро, — усмехнулся Егор. — Мне не дождаться этого „скоро“, терпения нет, да и не вижу, чего ждать…»

В чем-то Егор был прав: обстановка на фабрике сейчас не из лучших. Хозяйская продуктовая лавка и отсрочка от воинской службы привязали мастеровых, сделали их тихими и безропотными. Чуть что — увольнение, а это — фронт, если по годам подлежишь солдатскому набору, если не подлежишь — ищи другое занятие, а в такое трудное, голодное время найти в городе работу нелегко. Мастера и смотрители работ чувствовали себя вольготно: мучили людей штрафами и бесконечными придирками, да еще занимались вымогательством. Принесет мастер какой-нибудь дрянной портсигар или часы без хода, цена которым рубль-полтора, услужливые помощники тотчас начинают распространять билеты — по четвертаку, по полтиннику билет. Не захочешь участвовать в такой лотерее, попадешь на заметку, потом отзовется тебе самовольство куда дороже.

Но и другое: люди хоть и отмалчиваются, а копится ярость, начинают понимать, что такое положение долго продолжаться не может, все ждут перемен, готовятся к ним, — жадные до слухов, которые доходят с фронта, жадные до каждого клочка газеты.

— Мне винтовку в руки заполучить, а там видно будет, как распоряжусь, — повторял свой довод Егор. — Все-таки не здесь, там будет происходить главное…

Неожиданно для Артема Егора поддержал Родион Журавлев:

— Война на руку торгашам, потому мы против нее… Бойкот и прочее… Будто здесь что-то можем… Пока ничего не можем: Карзинкину — те же миллионы в карман, Грязнову, что помельче чином — тысячи, конторщику Лихачеву — сотни, себе — мозоли и чахотку да кусок хлеба, чтобы в брюхе не ныло. Вот все, что мы можем… Иди, Егор. Винтовка в руках — стоящее дело. По пятому году знаю, не будет заодно солдат и рабочий — все прахом пойдет.

В тот же день услышали и от Васьки Работнова:

— С Егором тоже… Куда без него, если все время вместе.

Сейчас бок о бок с Егором и Лелькой шагали по улице Артем Крутов и Васька Работнов — первые дружки; тоже не обращали внимания на то, как относятся прохожие к их шумной компании. Свадьба! А обычай, если он хороший, соблюдаться должен…

Говорят, говорят,

Славушку наносят;

Потерпи, ретивое:

Поговорят да бросят…

Артем один, а на Васькиной руке виснет худенькая, что подросток, девушка; одета не в пример невесте — грубого сукна пальтишко, плохо сшитое, похоже, что переделано из мужской куртки, ботинки с высокой шнуровкой явно не по размеру, только круглые глаза выделяются на лице — смышленые, с печалью. И ей предстоят долгие дни ожидания и тревог.

Вася, Васька, Васек,

Мое сердце засек,

Засек, зарубил,

Ни за что загубил…

Ей не более семнадцати. Первая любовь трепетная, недоверчивая.

— Писать-то будешь, идол? — спрашивает, улыбаясь. — Не забудешь?

— На каждый день конверт возьму, Грунюшка, — щедро обещает Васька. И она верит, радуется.

Я отчаянна головушка,

Собой не дорожу…

Тятька голову отрубит,

Я корчагу привяжу…

Что касается Артема, его сердечные дела все так же неопределенны. В письмах, которые он получает теперь по своему адресу, по-прежнему уверения в товарищеской любви. А что такое — товарищеская любовь? Сколько ни думай — утешения мало. Олечка охотнее пишет о том, что происходит около нее. «Помнишь, Артем, нашего старосту (я не раз говорила о нем)? — писала она в одном из последних писем. — Так вот он казался мне настоящим человеком, я его очень уважала, а тут узнаю, что он тайно от крестьян снесся с графским управителем и взял в аренду сенокосные участки; после стал перепродавать их по высокой цене. Возмущение было всеобщее, а мне стало так досадно, что я ревела, как дура. Ну как же так можно! Ведь все его уважали! И кому после верить?..

Живется очень тяжело. У мужиков отобрали лошадей, здоровые работники на войне, и уже есть известия… У Марьи Селивановой, сторожихи нашей школы, убит муж, а у нее девять детей, мал-мала меньше. Я ходила к этому старосте, просила, чтобы хоть как-то похлопотал за нее, а он мне ответил: „Нынче всем тяжело… Кого ни возьми, всем тяжело“. И отказался что-либо сделать. Это такой сухарь! Как я его раньше не разглядела!»

Бедная Олечка! С наивной доверчивостью она тянется к людям, требует от них только благородных поступков и разочаровывается. То, что жизнь куда сложнее, понять ей, видимо, еще трудно.

— Други милые, прошу к столу! — Егор стоит у распахнутых дверей своей каморки, приглашает с поклоном. — Чем богаты…

Пожалуй, и верно, не ко времени Егор затеял свадьбу— правы мужики, ворчавшие в толпе. Гостям подают тушеную картошку с грибами, потчуют квашеной капустой, тертой редькой — харч не ахти; тем более за свадебным столом. Но по нынешним временам — лютый враг только решится требовать большего.

Гости довольны и сдержанны. С удивлением посматривают на бутылки под белой головкой. Когда-то посмеивались: «Вся Россия торжествует, Николай вином торгует», — с самого начала войны закрылись государственные «монопольки», днем с огнем теперь не сыщешь спиртного. Продавать стали только по запискам полицейского управления (для кулинарных надобностей) да по врачебным рецептам: «отпустить для лечебных целей бутылку коньяку. Одна ложка на стакан молока». Предприимчивые люди, доставая такие записки и рецепты, торговали не без выгоды для себя пшеничной, английской горькой, тминной, хинной — всем набором вин, которые когда-то продавались в «монопольках». Егору повезло в том, что есть в фабричной больнице Варя Грязнова. «Отпустить для лечебных целей. По одной ложке…» — написано было на ее рецептах.

Наливали в стаканы. В самый разгар пиршества, когда уже успели крикнуть первое «горько!», а старушки у двери — спеть «славу» жениху и невесте, показался в каморке франтовато одетый конторский служащий. Был он молод, доволен собой и поручением, которое ему выпало. От взгляда его не укрылась бедность стола, чуть заметная усмешка тронула губы. И когда он заговорил, та же усмешка слышалась в голосе.

— Господин директор, — громко выкрикнул он, заставив всех притихнуть, — увидел свадебную процессию и изволил выразить свое поздравление молодым. Его приятно удивило, что даже в такое э… нелегкое время соблюдаются давние обычаи. Он э… жениху и невесте шлет подарок.

С этими словами франтоватый конторщик со стуком обрушил на стол сверток в серебряной бумаге, обвязанный розовой лентой. Впечатление, как он и ожидал, было произведено сильное. Егор растерянно посмотрел на Лельку, которая на всякий случай улыбнулась (ей было приятно — сам директор изволил обратить внимание, но сдерживала себя, чтобы не подумали, будто она без ума от радости), потом перевел взгляд на довольного собой конторщика — лицо у Егора стало злым, аккуратно подстриженные усы дрогнули. Мать его, Екатерина Дерина, сидевшая рядом, поняла, что сын не хочет принять подарка из гордости или еще из-за чего и, кроме того, — может произойти скандал, который совсем ни к чему. Егору что? Он завтра отправляется на войну, но на фабрике останутся они с Лелькой, им-то каково будет! Сжимая плечо сына почерневшей от присучки нитей ладонью, она встала, поклонилась конторщику.

— Скажи господину директору: подарок молодым по душе. Спасибо передай!

Достоинство, с каким старуха произнесла это, заставило конторщика поскучнеть: он понял, что ничего необычного уже не последует. И еще. его обидело: хотя бы для приличия пригласили к столу. Но, как видно, приглашать никто не собирался. Знал он эту семью, еще мальчишкой слышал о старшем Дерине — гордецы великие! А гордиться чем? Ни достатка, ни положения — голь перекатная!

— Передам, — сказал он, не сумев скрыть своего недовольства.

О нем уже забыли, смотрели, как Екатерина Дерина распутывала розовую ленту, развертывала хрустящую бумагу. В свертке оказались плитка шоколада и бутылка коньяку — все из довоенных грязновских запасов. Бутылка пошла по рукам. Родион Журавлев, потерев ее, посмотрев на свет, сказал:

— Знаменитый, Шустова. Когда служил в полку, господа офицеры пили… Наказывали доставлять из лавки только шустовского производства, потому как лучше всякого другого его коньяк. — Подмигнул озорно Егору, передавая бутылку: — Испробуйте, ваше благородие, прислана заботником нашим от сердца. Большой натуры человек, господин директор Грязнов: все делает от сердца. Когда надо — казнит, когда надо — милует, но все от сердца. А кукситься нечего, мать твоя Екатерина мудрее нас всех: чего гусей дразнить попусту! Нехай, пусть по слободке пойдет слух о доброте его — истинную доброту каждый знает. Пусть… А коньяк чем виноват? Почуем, что за напиток благородные пьют. В роте у нас поручик говаривал: в Москве, в ресторане «Метрополь», крохотными рюмочками его пьют, всего капелька на язык попадает. И кофеем сразу, чтобы, значит, дух не захватывало. В кастрюле медной с длинной ручкой варят его, кофей-то потому «по-турецки» называется. И коньяк будто не пьянит, одна веселость наступает, ровно как из баньки горячей вышел. Вот и раскупоривай, не томи…

После такого красочного объяснения с еще большим почтением стали смотреть на бутылку с жидкостью, похожей на хорошо заваренный чай. И еще с тревогой смотрели, потому как Егор вышибал пробку, стукая донышком бутылки о каблук — ну-ка разлетится вдребезги. Но обошлось. Налили каждому. Действительно, только на язык по нескольку капель. Выпили, переглянулись разочарованно: жжение на языке почувствовали, горечь в горле — и все.

— Нехай благородным он и остается, — махнув рукой, сказал Родион, только что взахлеб расхваливавший напиток. — Нехай…

Лелька между тем делила женщинам шоколад — тоже заморское кушанье, не прободанное фабричными. Испытали — сладко, но опять с горчинкой. Посмеялись: и чего благородных, как бабу на сносях, к горчинке тянет?

Женщины, охочие до свадеб, толпившиеся в дверях каморки, увидев, что за столом опять наступило веселье, напомнили о себе озорными запевками:

А кто у нас холост, кто неженатый?

Виноград, красно-зелено моя!

У нас Вася холост, неженат Иваныч.

Виноград, красно-зелено моя!

Широколицый, с сонным взглядом Васька Работнов, удостоившийся чести быть замеченным, конфузливо улыбался. Его подружка покраснела до кончиков волос, прятала живые смышленые глаза.

— Горько! — бесшабашно выкрикнул Артем, показывая на них. Благородный напиток, смешавшись с обычной водкой-горлодером, делал свое дело: Артем разрумянился, как красна девица, глаза блестели, рот не закрывался в улыбке — расцеловал бы всех, такие родные и близкие вокруг. — Горько нам!..

Женщины в дверях, увидев такое, прицепились теперь к нему, тонкими голосами пропели: «Артем у нас холост, Артем неженатый…» Ко всему еще добавили с хитрецой в голосе:

В зеркальце глядится, на себя дивится —

Виноград, красно-зелено моя!

Какой я хороший, какой я пригожий!

Виноград, красно-зелено моя!

За свадебным столом могут и обиднее спеть, если не сдержишься, если покажешь, что ты рассердился. Лучше уж стерпеть, отмолчаться. Что Артем и сделал.

Заканчивали песню похвалой Егору:

Кто у нас умен, кто у нас разумен?

Виноград, красно-зелено моя!

Егорий умен, Васильевич разумен.

Виноград, красно-зелено моя!

Стрелки часов двигались к двенадцати — никто еще не расходился. Плясали под гармошку, под бубен, нестройно пели старинные песни. В это время незаметно в каморке появился сосед Родиона Журавлева Топленинов. Потные белесые волосы прилипли ко лбу, взгляд усталый и озабоченный. Заметив в углу стола разговаривавших Родиона и Артема, подсел к ним.

— Извиняюсь, только со смены, — сказал Топленинов, показывая на свою неказистую одежку с прилипшими пушинками хлопка. — Заваруха у нас случилась, так я прямо сюда. Извиняйте…

Оба, и Артем, и Родион, стараясь пересилить хмель, смотрели на него.

— С чего заваруха-то? — спросил Родион.

— А ни с чего! — глаза Топленинова зло блеснули. — Народ взвинчен: кто-то что-то сказал и — буря. Тут, правда, с мастера, с Захарова, началось. Потребовали убрать, чтобы ноги его не было… Начальство вроде бы согласилось. Шут, мол, с вами, уберем. Все успокоились. А потом доносят: троих в участок к Фавстову потащили. Так это или нет — никто не знает, и кого потащили — то же никто не знает. В отделении крики: «Бросай работу!» Бросили… Поляков Арсюха замешкался, так его катушками закидали. В окно через пожарную лестницу удирать ему пришлось. Рассказывать долго.

— Чего вы там, шептуны? — спросил Егор, давно поглядывавший в их сторону. Пока еще не разошлись гости, он все сидел в середине стола с Лелькой, хотя уже это сиденье ему порядочно наскучило. Но приходилось терпеть. Появление Топленинова, его встревоженное лицо заинтересовало Егора.

— Пустяки, Егорша, — отмахнулся Артем. — Веселись — твой день. Разберемся… — И опять повернулся к Топленинову: — Ладно, молчи, из-за стола выйдем, доскажешь. Не порти людям настроения…

5

В тот день с самого утра у Грязнова все ладилось. Сначала просматривал почту, потом долго изучал отчет владельцу о ходе работ и отправке товара. Старшего конторщика Лихачева, все это время почтительно стоявшего у стола, спросил как бы между прочим:

— Что, Павел Константинович, больше не участвуете в подписке? Теперь не решаетесь?

И хоть не раз и не два спрашивал об этом конторщика, тот встрепенулся, с поспешной угодливостью ответил:

— Нет-с, не решаюсь. Научены достаточно…

Продолжая просматривать бумаги, Грязнов укоризненно покачал головой.

— Да, — проговорил рассеянно и думая совсем о другом. — Племяннику министра, хотя и бывшего, не к лицу заниматься такими делами. Как додумались задержать-то его?

— Просто, — все с той же поспешностью начал рассказывать Лихачев, будто забыв, что Грязнов уже знал от него эту историю. — В нынешнем году объявился он в Мологе… А времена-то военные! Что за человек? Откуда? Исправник вызнает, приглядывается. Человек в форме ведомства учреждений императрицы Марии, собирает деньги на издаваемый им альбом портретов высочайших особ. К тому еще назвался сыном полковника Николая Львовича Дурново и племянником бывшего министра внутренних дел. Тут исправник руку под козырек: «Виноват-с, ваше благородие!» Но с испугу, когда начал возвращать бумаги, взятые до этого у задержанного, глянул в них: разрешение-то на издание альбома от девятьсот третьего года… За тринадцать лет — двадцать восемь тысяч рубликов собрал. Тетрадочка у него такая, у кого брал — все записано. И я там фигурирую… — Конторщик выдержал паузу, зная, что в этом месте Грязнову всегда становилось весело, смеялся. И на этот раз тот откинулся на спинку кресла, не разжимая рта, затрясся в смехе.

— Тетрадочку он зачем хранил? Улика первая — эта тетрадочка, — расспрашивал Грязнов.

— Чтобы второй раз к кому не зайти, — будто сердясь на непонятливость собеседника, объяснял Лихачев. — Допустим, еще перед трехсотлетием царственного дома получил он с рыбинских купцов Ивана Быкова да Жеребцова Василия по пятнадцати рублей, с меня — десять. По забывчивости мог опять обратиться к этим людям, и тогда уж схватили бы его с криком: «Держи! Жулик!» А в тетрадке сказано, кого обходить стороной надо.

Грязнов насмешливо глянул в бесхитростные глаза служащего.

— Что же ты, Павел Константинович, с купцами-то рядом? У них — не твои капиталы, им можно и деньгами швыряться. Или лестно было?

— Как не лестно, — с притворным вздохом сказал Лихачев, приглаживая жидкие волосы и так плотно прижатые к черепу. — Рядом с такими воротилами моя фамилия! Кому не лестно!

И опять Грязнов знал, что конторщик говорит эти слова в угоду ему, и все равно смеялся.

— В Мологе его, субчика, и судили, — продолжал Лихачев. — Не сказал я тогда вам, что на суд еду, вызван. По другому делу просился, потому как стыдно было сознаваться… Только напрасно ездил. Прокутил он все денежки. Тринадцать годков жил припеваючи.

— И посмеивался над неумными, — дополнил Грязнов.

— Не без этого, — покорно согласился Лихачев. — Только посудите: бумага-то какая у него — министерством императорского двора разрешалось собирать деньги на альбом. А по существу, я, конечно, извиняюсь, обирать подданных ему разрешалось, спекулировать на их патриотизме. Этак мы далеко зайдем…

— Бумага ответственная, — проговорил Грязнов, наблюдая за переменой лица конторщика: глаза у того теперь блестели глубокой обидой. Всегда был невысокого мнения о нем, но не ускользнуло сейчас, что даже этот бесцветный человек, не имеющий своего мнения, по крайней мере, не высказывавший никогда его, теперь позволяет себе пренебрежительно отзываться о правительстве. А это уже говорит о многом, наводит на размышление. Что же думают другие, более умные и злые? И, как всегда в последнее время, пришло на ум: «Все зависит от действий правительства… Глупо, конечно, сопоставлять случайности, тем более мелкие, ничего вроде бы не говорящие. Но вот бумага, нелепая, — девятьсот третьего года. В то время, когда от правительства ожидали коренных, разумных действий. В России пресса всегда находилась под жесточайшим контролем, но никогда не было такой свирепой цензуры, как в те годы, малейшая критика правительства вызывала резкий отпор. Потом наступил пятый год.

Девятьсот третий и девятьсот пятый. Война и разруха, революция…

Не к тому ли самому идет дело и сейчас? Сплетни и анекдоты о царском дворе, где безраздельно властвует дикий мужик Распутин, недоступны только разве малым детям. Газеты никак не выражают общественного мнения, заполнены сплошь патриотической трескотней, героем которой стал министр иностранных дел Сазонов, плетущий дипломатическую вязь с правительствами союзных держав, — мечется в стремлении заручиться еще не завоеванным у турок Константинополем.

Девятьсот третий и девятьсот пятый… Девятьсот шестнадцатый и…»

Грязнов поднялся, прошелся по кабинету. Взглянул в окно на чистую заснеженную площадь. Веселой толпой с гармонистом впереди шла по площади молодежь. По тому, как гордо шагали в первом ряду принаряженные парень и девушка, как выплясывали перед ними другие, понял, что это жених и невеста. Свадьба… И сразу пропало мрачное настроение.

Извечная болезнь русского интеллигента — мучить и терзать себя бесплодными страхами о грядущем; всем и всегда кажется, что вот-вот что-то должно произойти. А почему должно? Не только ли потому, что люди не удовлетворяются настоящим? Вот они, идущие по улице с песнями, удовлетворяются тем, что имеют. Почему бы не перенять у них уверенность в себе и способность довольствоваться тем, что есть?

«Девятьсот шестнадцатый, и будет следующий, семнадцатый, восемнадцатый, и еще десятки, сотни лет все пойдет своим порядком без изменений, без потрясений. Вот они, пляшущие, поющие, они ничего не сопоставляют, не задумываются мучительно, пользуются всеми прелестями жизни, которые им доступны. И это самое лучшее, что может желать здоровый духом человек».

— Жизнь-то не остановишь ничем, Павел Константинович, — сказал он, подходя к столу и усаживаясь в кресло под портретом Затрапезнова. — Посоветуйте-ка, что подарить молодым к свадьбе? А? Как думаете?

Лихачев смотрел на него, не понимая вопроса, не зная, что ответить.

— Виноват, — смущенно проговорил он.

— Вижу, что виноват. — Грязнов был теперь — весь добродушие. Выдернул из блокнота листок, нацарапал несколько строчек и подал записку конторщику. — Пошлите кого-нибудь ко мне домой, не мешкая чтобы сделали. А для поздравления подберите молодого и приятного собой человека. Чтоб говорить умел! И стыдно, братец, тебе, дожив до седых волос, оставаться холостяком. Должно быть стыдно!

— Виноват, — опять покорно произнес конторщик. — Не смог подобрать подругу счастья.

Забрав записку, он пошел из кабинета, как всегда удивляясь резким переменам в настроении Грязнова. «Попробуй угадай, что хочет, — недовольно проворчал он уже за дверью. — Вечно выдумки…»

6

Так бы и закончился этот день с приятным сознанием того, что сделал что-то доброе, кого-то обрадовал своей щедростью и вниманием. Но около шести его вызвали в ткацкий отдел — рабочие взбунтовались и требовали директора для объяснения.

Когда-то и на совещании промышленников, и потом, где только придется, Грязнов неизменно утверждал, что на фабрике все спокойно, дело поставлено так, что для недовольства нет причин. Говорил он так не только из тщеславия, в какой-то степени для успокоения самого себя; замечал, фабрика гудит, как потревоженный улей, и достаточно малейшей случайности, чтобы все его заботливо построенное сооружение, именуемое добросердечными и взаимовыгодными отношениями между администрацией и рабочими — «рабочий вопрос», — все это могло рассыпаться, как карточный домик. Нельзя сказать, что он, как построил свое сооружение, так больше и не добавлял к нему ничего, нет: из-за быстро растущей дороговизны с согласия владельца пришлось уже делать прибавки к жалованию, ввести выдачу «квартирных» денег для рабочих, которых не удавалось разместить в переполненных фабричных казармах, продуктовая лавка все еще отпускала харчи по ценам несколько ниже рыночных. И все-таки предчувствие того, что вот-вот что-то должно произойти, не оставляло его. Два с лишним военных года измотали людей, сделали их нервными, злыми. По опыту своему знал, что вспышки обычно происходят из-за какой-нибудь неучтенной самой незначительной случайности. Поэтому он старался предпринимать все меры, чтобы таких случайностей не было.

Размышляющий, ко всему относившийся здраво, он все-таки не мог понять до конца, что сама система отношений между рабочим и предпринимателем создает условия для столкновений и, как ни старался улаживать эти отношения путем мелких уступок, столкновения были и должны были продолжаться.

Сейчас он, набросив на плечи синий сатиновый халат, поспешил в ткацкую, думая о той неучтенной случайности, которая могла быть там.

Еще на лестнице его поразил гул голосов, злых, которые бывают вызваны отчаянием. Так бывает, когда человек долго сдерживает себя, накапливает недовольство, а потом вдруг оно выплескивается, и тогда разум уже не волен над человеком. Потом, может, придет раскаяние, когда выплеснется гнев, но сейчас только слепая сила руководит человеком.

Гул приближался, и он остановился на площадке, пытаясь выиграть несколько секунд и справиться с охватившим его волнением.

То, что он увидел, превзошло его ожидание: несколько мастеровых, потных, взлохмаченных, тянули на веревке железный ящик, грохочущий по ступенькам, сзади шла густая толпа, и ближние помогали подталкивать этот ящик. В самом ящике с обезумевшими глазами, тоже взлохмаченный, находился человек. Голый, резко выдававшийся вперед подбородок его мелко дрожал, рот был оскален, и бросались в глаза неровные желтые зубы. Казалось, что человек старался закрыть рот и не мог, не хватало сил.

При виде директора толпа остановилась, стих гул. Задние еще напирали, сверху еще слышались голоса, они еще не понимали, в чем причина задержки, но первые, очутившись лицом к лицу с Грязновым, растерялись.

Не человек, сидевший в ящике, занимал Грязнова — его он хорошо знал, знал и то, что мастер Захаров груб с рабочими и сейчас, видимо, чем-то сильно досадил им; не он заботил — само действие опять напомнило ему пятый год. Именно тогда женщины выволокли в ящике табельщика Егорычева, скувырнули в грязь и потребовали не допускать его в фабрику. Грязнов вынужден был подчиниться. «Что же это? — лихорадочно вертелось у него в мозгу. — Повторение?» Поморщился, подумав, что опять невольно начинает сопоставлять время и факты.

— Объясните, господа, в чем дело? — Он уже овладел собой и постарался придать голосу строгость. — К чему эта комедия?

И тогда один из тех, кто держал веревку, щуплый, с ввалившимися землистого цвета щеками и маленькими злыми глазками, грубо сказал:

— Бери его себе в дворники али еще куда. — И резко, с неожиданной для его щуплого тела силой рванул за веревку. Ящик прогрохотал несколько ступенек, чуть не опрокинулся совсем близко от побледневшего Грязнова.

И снова угрожающе всколыхнулась толпа, послышались выкрики:

— Житья от него нет, мироеда!..

— Штрафы ни за што! Ругань!

— Аньку замордовал!..

— Пошто держите таких?..

Из всей путаницы голосов Грязнов уяснил, что грубый, злобный мастер особенно бывает несправедлив к тому, кого невзлюбит. Так случилось с работницей Анной Беловой. Доведенная до отчаяния его придирками и штрафами, работница пыталась наложить на себя руки — случайно зашедший в кладовую старший рабочий увидел ее в петле. Белову откачали, и тут же, взбудораженные происшедшим, рабочие изловили мастера, посадили в ящик и повезли, намереваясь выкинуть его за фабричные ворота.

Грязнов с бешеной ненавистью смотрел на дрожащего от животного страха и потому особенно противного обличьем Захарова. Казалось, он сам готов был разорвать его на куски, но не за какую-то там Анну Белову, которая полезла в петлю, — за то, что такие, как он, неумные люди, которым доверена власть, беспричинно вызывают столкновения между администрацией фабрики и рабочими. Подлые и мелкие в своей сущности, они создают излишние и ненужные осложнения.

— Ваше требование будет удовлетворено! — гневно выкрикнул он, взмахнув рукой в сторону Захарова. — Завтра же вылетит «за орла»! А сейчас оставьте его, — с презрением закончил он. — Не стоит внимания.

И то, что он легко и естественно употребил выражение «за орла», бывшее в обиходе только у рабочих, сразу расположило к нему людей, пропала суровость на лицах, некоторые улыбались. Что бы там ни было, а Грязнова уважали, может быть, даже любили за его умение обращаться с рабочими.

— А нехай сам дальше едет, — уже весело сказал тот самый рабочий, тщедушный, со впалыми щеками, и бросил веревку. Конец ее хлестнул по лицу сидевшего в ящике Захарова, тот болезненно дернулся, смотрел на Грязнова с надеждой — все еще не понимал, что директор отказался от него в угоду сохранения того карточного домика, который он соорудил и заботливо берег.

— По местам, ребята, расходитесь, — приказал Грязнов, подделываясь под тот тон, который лучше всего сейчас отвечал настроению рабочих.

Вернувшись в контору, он расслабленно опустился в кресло — нелегко все же играть роль, несвойственную своему характеру. Закрыл глаза и снова увидел толпу и грохочущий по ступенькам лестницы ящик, того рабочего, что зло выкрикнул: «Бери его себе в дворники али еще куда». «Хамье! Какую волю взяли… Чтоб так разговаривать…» Порывисто потянулся к кнопке звонка, вжал ее до отказа в гнездо. В дверь просунулась озабоченная, с выражением готовности сделать все, что скажут, физиономия Лихачева.

— Фавстова ко мне. Быстро!

Болезненно скривил рот — дурная привычка, от которой безуспешно старался избавиться. Лихачев поспешно захлопнул дверь: он-то знал, что директор косоротит только в сильном гневе, боялся его в эти минуты.

Грязнов опять закрыл глаза. Теперь увидел трясущийся подбородок и неровные желтые зубы Захарова. Передернулся от отвращения. «Глупец! Злобный глупец! Завтра придет просить, будет в ногах валяться. По возрасту попадает под мобилизацию. И пусть, пусть защищает отечество, завоевывает Константинополь. Ему-то, наверно, этот Константинополь прежде всего необходим…»

Еще до прихода пристава услышал за дверью какую-то глухую возню, приглушенные голоса. Прислушался, а потом опять нажал кнопку звонка. Как-то боком, чуть приоткрыв дверь, втиснулся раскрасневшийся конторщик. Прядь жидких бесцветных волос свалилась на потный лоб.

— Ну, что там? — почти крикнул Грязнов.

— От рабочих из ткацкой делегация. Требуют еще уволить… Выгнал я их, сказал, что не примете.

— Правильно сказал — не приму. Узнал, кого они еще хотят уволить?

— Своего же рабочего, Полякова. Смею заметить, из благонадежных.

— Знаю. Объяснение какое приводят? Чем он им помешал?

— Прогнал я их. Не успел спросить. Могу выяснить.

— Не надо, — устало махнул рукой Грязнов.

Вошел Фавстов. Крепкий, с крутым лбом, веселыми глазами. Отдал молодцевато честь. «Чего так весело болвану?» — разглядывая пристава, подумал Грязнов. Но разговор повел учтиво, с подчеркнутым уважением. И даже обычное обращение к полицейским чинам «слуга государев» прозвучало ласково, без насмешки.

— Хотел бы знать о ваших наблюдениях. Каково настроение рабочих? О чем больше говорят? О войне что говорят?

— Причин для беспокойства нет, Алексей Флегонтович, — приятным густым басом начал Фавстов, в такт своим словам постукивая пальцем по краю стола. Веяло от него здоровьем и уверенностью, причем уверенность была такая естественная, что Грязнову сразу полегчало, позволил себе даже улыбнуться.

— Все-таки какие-то слухи ходят? — спросил он.

— Слухи, Алексей Флегонтович, ходят. Когда они не ходили? Слушаем, да не всему верим. Оно, видите ли, когда летом радостные сообщения о победах воинства были — слухи были благополучные. Сейчас почему-то толки не прекращаются о предстоящей смене власти и в центре, и на местах. Тут уж я не могу даже и сказать, откуда что идет и есть ли какие основания. А так, больше о вздорожании цен, о спекулянтах. На Московском вокзале взяли на днях двух субъектов. Получили багаж из пяти больших коробов, на которых клейма Красного креста. Подозрительным показалось. Когда вскрыли упаковку, обнаружились там одеяла, простыни из чудного полотна, наволочки, сорочки, кальсоны. На вопрос: «Откуда вещи?» — ответили: «С театра войны». Весь город об этом говорит. А нежелательно. Обобщения неверные делают. Солдаты разутые, раздетые в окопах мерзнут, а их генералы, дескать, о наживе думают…

— Да-да, — Грязнов уже слушал рассеянно, без интереса: или в самом деле ничего не знает, или хитрит Фавстов. Одно отметил: «Толки не прекращаются о смене власти в центре и на местах».

— Вы все в общем, так сказать… Хотел бы знать о наших рабочих.

— Ну, тут все благополучно, — живо откликнулся Фавстов, вкусно облизнув полные ярко-красные губы, здорового человека губы. — Тишь и довольство, Алексей Флегонтович. Смею заверить… — Честно глянул в глаза внезапно нахмурившегося Грязнова, что-то его сразу смутило, но продолжал с той же уверенностью: — Не сочтите за лесть, из опыта своего сие суждение… порядка такого образцового нигде не встречал, как на вверенной вам фабрике. А приходилось бывать и у Классена в Романове, и на Норской мануфактуре Прохорова — не видал такого порядка…

— Известно вам, слуга государев, что при таком порядке полчаса назад сидящий перед вами распорядитель фабрики едва не стал калекой?

Палец пристава, до этого барабанивший по столу, замер в воздухе.

— Извините, — с растерянностью выдерживая жесткий взгляд Грязнова, проговорил он. — Не совсем понимаю.

— Понимайте. Людей у вас, которые бы осведомляли, не занимать. Обратите внимание на чахоточного вида человека… Суетлив и несдержан. Вспомнить не могу, но где-то встречал, сталкивался с ним.

Стоявший у двери конторщик Лихачев напомнил о себе покашливанием. Грязнов сумрачно посмотрел в его сторону.

— Колесников, — подсказал тот. — Евлампий Колесников. Только что был здесь. Не пустил я… Это о Полякове они…

— Ну вот видите, Колесников, — словно бы в укор Фавстову проговорил Грязнов.

— Надлежащие меры будут приняты, — заверил Фавстов. Круглое, с здоровым румянцем лицо его было сосредоточенно, а веселые до этого глаза говорили, что он понимает желание директора и предпримет все, лишь бы тот был доволен.

— Прощайте, пристав. Советую серьезнее относиться к настроению людей. Благодушие в такое время не к лицу. Но не переусердствуйте.

— Помилуйте! — вспыхнув от обиды, воскликнул Фавстов. — Законность для меня священна. Кстати, о принятых мерах, как и всегда, будет доложено.

7

— Давай записывай, чтобы еще и прощения просил. И не только у них — когда мы всем скопом будем, перед нами пусть винится. Так и пиши, пусть оставляет свои хитрости… А то одним ухом слушает, головой кивает согласно, а сам уже решает, какую подлость сотворить. Пиши: «Потребовать от директора при всем народе, чтобы покаялся, а ежели выпущенные из тюрьмы Колесников, Васильев и Абрамов захотят того, чтобы у них прощения просил».

Артем почесал кончиком карандаша за ухом, взглянул в разгоряченное лицо рабочего — вдавленный с боков потный лоб, коротко стриженные с сединой волосы, горящие лихорадочным блеском темные-глаза — вид человека замученного, долго терпевшего и сейчас решившегося на все, что бы потом ни было.

— Не слишком ли? — усомнился Артем. И спрашивая совета, посмотрел на стоявших рядом Родиона Журавлева и Маркела Калинина — лица у обоих были озабочены, тоже удивились неожиданному предложению Топленинова. Закрылись они в курилке, чтобы никто не мешал договориться, какие требования надо предъявить Грязнову. У двери стоял Семка. Соловьев на случай, вдруг кто пройдет из чинов фабричной администрации, чтобы заранее предупредить. Артем писал на широком цементном подоконнике.

— Федор Серапионович, — обратился он к рабочему, — высказать это Грязнову — при его-то строгости! — сорвем мы все дело. На многое может пойти, но на то, чтобы повиниться перед народом, — не те условия для этого нужны. Пока его сила, закон его охраняет.

— А ты не сумлевайся. Запрос не только в купеческом деле требовается. Не согласится — и ладно, настаивать не будем. А как о нем думаем — пусть знает.

— Решайте, мужики. — Артем развел руками, объяснение его не убедило.

— А пиши, — решился Маркел. Бороду зажал в кулак, смотрит в одну точку, лоб наморщен от напряжения. — Он ведь, Грязнов-то, случись сейчас что с ним, так и уйдет с самомнением, что благодетелем у нас был. Пусть уж по справедливости.

— Ты, дядя Родион?

Родион не успел ответить: отвлек шум у двери. Семка пререкался с высоким, узкоплечим, с длинным, вытянутым лицом рабочим. Андрей Мятый! Фамилия его была Смирнов, но мало кто знал об этом, Мятый да Мятый. Человек этот был по сложению высок — будто взяли его за голову да за ноги и растянули. Как ни сутулился он, когда работал, стесняясь своего непомерного роста, голова с ершистыми волосами, высовывалась из-за крутящихся катушек прядильных машин.

Собравшиеся в курилке забыли на время о деле, ради которого оказались здесь.

— Чего там? — спросил Родион Семку.

— Да вот рвется, — ответил виновато тот. — Объясняю ему, чтобы погодил немного… Справишься с ним, вахлаком.

— Начальнички, — презрительно сказал Мятый, благоразумно наклоняясь в дверях, чтобы не стукнуться головой о притолоку, и в то же время больно толкнув Семку локтем. Вытянутое лицо его с бесцветными бровями пылало гневом. — Укрылись, придумывают что-то, не подступись…

— А ты не ершись, — обрезал его Маркел, сурово взглядывая на него. — Укрылись — и что?

— Вот и говорю — что? Начальники все, как посмотрю… Эскулапы!.. Нынешние-то начальники, против кого идете, и то не всегда обижают, культура, которая привита им веками, не позволяет обижать, совестятся. А вы, дай волю, за один взгляд худой — ноги переломаете, али будет возможность, в тюрьме сгноите. Вам только дай волю!

— С цепи сорвался, не иначе, — спокойно проговорил Маркел. — Артем, эскулапы — это что? Чем он нас обзывает?

Артем пожал плечами, легонько улыбнулся.

— Докторов это, врачевателей, так называют — эскулапы. От болезней всяческих которые лечат. Похвалил он нас, дядя Маркел, если, конечно, не хотел сказать другое слово.

— Это какое же другое?

— Сатрапы, чай. Жестокие начальники — сатрапы.

— Ишь ты! — удивился Маркел. — Задрав голову, чтобы взглянуть Мятому в глаза, обозленно сказал: — Вот что, сатрап чертов, по делу пришел, так говори, нет — убирайся. Что хочешь-то?

— Хочу, чтобы все стало на свое место.

— Это как на свое место?

— Мастера Захарова пусть вернут в цех — научен, побоится теперь над людьми измываться. Арестованных, само собой, пусть выпустят. Все, как было, надо сделать.

— Ловко! Чего уж, давай Аньку Белову обратно в петлю… чтобы все, как было… Ты к матке своей опять в нутро не хочешь ли?

— Хотел бы… Это невозможно, — невозмутимо ответил Мятый.

— Ах ты сучий сын! — взбеленился Маркел. — К матке в пузо лезть ему невозможно, все остальное — возможно. Да тот мастер Захаров пакостей натворил, ничем не исчислишь, а ты его обратно! Это ты от себя говоришь: чтобы все стало на свое место?

— Не только. Есть и другие. Напридумывать легко, а по шапкам кому будут стукать?

— Значит, всем довольны?

— Ты, Калинин, меня не пытай, вот что, — рассердился теперь уже Мятый. Как гусь, склонил длинную шею к Маркелу, погрозил иссеченным нитками, загрубевшим пальцем. — Эскулап или сатрап — это дело десятое, а командовать ты больно горазд. Ты приди ко всем, обскажи: то-то и то-то. Чего взаперти сидите? — метнул в сторону стоявшего у двери Семку злым взглядом. — Охрану поставили. А от кого? От своего же брата поставили охрану. Возгордились, считаете, что вы умнее и лучше других.

— Андрей Митрич, ну что ты? — пытался урезонить его Артем.

— Молчи, Крутов, не помни я твоего батьки, и тебе бы влетело.

— Дура ты, дура — опять вмешался Маркел, — ну, давай пойдем сейчас к нам в отдел. Шуму и крику будет много, то верно. А вот договоримся ли о чем? Обижает тебя — закрылись! Для того и закрылись, чтобы обдумать, с чем к народу выйти. Еще раз тебя спрашиваю: от кого ты это все говоришь — всем они довольны?

— Больно ты — довольны. — Мятый махнул рукой, показывая тем, что спорить не намерен. — Ладно. Запиши, чтобы мануфактуру на рубахи нам с фабрики отпускали. Поизносились, купить, сам знаешь, денег никаких нет. А с тобой, Калинин, говорить будем позднее…

— То-то и оно — позднее. Записывай, Темка, их требование. И коли так, — строго обернулся он к мужику, — поди сообщай в своем отделе народу, что мы придумали здесь. Вот так, Андрей Мятый… Двадцать процентов к заработку прибавки надо требовать, арестованных товарищей чтобы без задержки выпустили, и еще — чтобы директор повинился перед народом: впредь указаний на аресты не давал, не позорил бы инженерскую свою способность — не полицейский. У конторы сбор будет, в пересменку. Первая смена чуть-пораньше с фабрики должна выйти. Уяснил, гусь лапчатый?

— Начальники, — только и сказал на это Мятый.

В дверях, пропуская его, отпрянул Семка. И ему Мятый погрозил иссеченным пальцем — знать, все-таки был недоволен разговором.

Ушел Мятый. Маркел смахнул пот со лба, виновато улыбнулся товарищам.

— В пятом году, — сказал, — фабрику в свои руки взяли, совет устроили. Судили всю жизнь слободскую, старались по справедливости… Не было такого, чтобы взопревал, слова сами шли. Нынче не то: сатрапы, эскулапы… Забросают грамотными словами, дурнее дурного становишься. Другой народ пошел, языкастый. Хоть бы книжек каких давал, Артем. Обещал Мятый еще говорить со мной, а где мне с ним: ни одного заморского словечка не знаю. Есть такие книжки, где заморские слова выписаны? Запастись бы кое-какими.

— Сколько угодно, — весело откликнулся Артем. — Ты, дядя Маркел, разговаривай с Мятым по-латински, как тот батька, который сына в академию отпустил. Приехал сын на побывку, сидят за столом. Батьке не терпится, спрашивает, чему обучился. «Латинскому», — говорит сын. «Эге, — довольно сказал батька. — Ну-ка, к примеру, щи по-латински как зовутся?» — «Щиус», — ответил сын. «Ишь ты, — подивился батька. — А ложка?» — «Ложкаус»… «Ну вот что, родной, — сказал батька, — вылейзай-ка ты из-за стола да бери на дворе лопатиус и иди землю копатиус». Вот и ты какие слова хочешь говори: рабочиус, казармаус, инженериус. Мятый рта от изумления не закроет. Насыпь ему в рот-то этих словечек, заречется с тобой в разговор вступать.

— Весело дьяволам, — ворчливо упрекнул Родион. — Будто в игрушки собираются играть. Грязнову — не Мятому, ему скажешь — ус — и оглядывайся, подстрижет. А то и в тюрьме насидишься.

8

К концу дня Грязнову доложили, что рабочие собрались на площади перед конторой. Докладывать было бы не обязательно, сам видел, стоя у окна.

— Хотят, чтобы к ним вышел? — спросил он Лихачева.

— Нет. Назначают выборных.

— Будете пускать, предупредите, чтобы без крика.

Война, которой конца не видно, голод, дикие цены на товары — все это выводит людей из равновесия, делает вспыльчивыми, крикливыми. Ожидал, что посещение не обойдется без крика.

Они вошли без толкотни, друг за другом. Поклонились с достоинством. Вгляделся — лица спокойные, во взглядах нет вызова, желания ссориться, будто не первый раз приходится переступать порог директорского кабинета, будто быть ходатаями — привычное дело. Знал ли он их? Да, и о каждом мог что-то сказать. Мятый, что сутулится, стесняясь своего роста, — отзывы о нем самые благоприятные — тихий и старательный. Если и оказался в числе выборных, то не от себя — принудили. Родион Журавлев — рябой, остроносый — тот сложнее. Приняли его на фабрику, думали — научен, других остерегать будет, не то что сам ввязываться. Оказалось: не научен, не пошла впрок каторга. Ничего, придется учить еще раз. Этот, из ткацкой, Маркел Калинин, кажется, — тоже из героев. Человеку за пятьдесят, лицо серое, плохо выбритое, кустистые брови, что у лешего. Может, считает зазорным заботиться о себе, может не хватает времени— все время съедает забота о других. Сделать обыск, найти какую-то тряпку, что выпускает фабрика, — вот и развенчан герой. Смешные люди, не имеют никаких оснований, чтобы на что-то надеяться, что-то выиграть, и лезут в бучу. Не добьются ничего, сами, наверно, это знают и лезут. Какая-то сила толкает их на этот лишенный здравого смысла поступок.

Грязнов больше присматривался к самому молодому из пришедших — Крутову. Месть за отца? Да нет, не видел ни злобы, ни ожесточения во взгляде, скорее — уверенный, оценивающий взгляд.

— Садитесь, господа хорошие, — показал на стулья и сам сел в кресло, вобрал в ладонь серебряный колокольчик, не для того, чтобы позвонить, — ощущение привычного предмета успокаивало нервы. Все-таки нервничал. — Чем удивить решили?

Тот самый Крутов, который доводится теперь вроде как племянником, — «Ах, Варька, как тебя угораздило тогда влюбиться в человека не своего круга?» — тот самый Крутов подал листок. За двадцать лет работы на фабрике Грязнову не раз приходилось держать в руках каракулями написанные требования, сейчас отметил: и бумага не замасленная, не мятая, и почерк приличный.

Еще не вчитываясь в бумагу, решил быть человеком, который все понимает, сочувствует.

— Требования ваши просмотрю со вниманием. От вас, господа, зависит, чтобы люди, что сейчас на площади, мирно разошлись по домам. Объявление будет завтра.

— Простите, Алексей Флегонтович, — сказал Крутов, севший последним на крайний стул возле двери. — Люди ждут решения сейчас.

Прищурясь, Грязнов разглядывал его. Лицо скуластое, что и у отца, волосы темнее и длинные ресницы — это, видимо, от матери. Отец имел здравый от природы ум. А этот чем может похвастаться?

— Может, столь уважаемое представительство даст мне время на обдумывание ответа? — с тонкой улыбкой спросил он.

Выборные переглянулись. По лицам можно было заметить: желание директора признали справедливым. «И на том спасибо!» Все разом, как по команде, поднялись. Самый старший из них, Калинин, сказал:

— Через полчаса мы зайдем. Хватит ли вам — полчаса?

— О, да! Благодарю вас… за доброту, — с насмешливой учтивостью поклонился Грязнов.

Заметил, что Крутов, как бы с большим облегчением, первый ринулся из кабинета, вроде для того и сел у двери, чтобы первому покинуть кабинет. «Стесняется еще, молод…» — подумал.

Какое там — стесняется. Артем спешил вовсе не потому. На площади, когда направлялись в контору, увидел Спиридонова. Стоял в меховой шапке, сдвинутой на глаза, с поднятым воротником пальто. Блеснул холодный, зажегшийся злой радостью взгляд. Появление его в толпе среди рабочих удивило Артема. Но времени на размышление не было.

— Взгляни на человека в шапке из рыжего меха, — шепнул он Семке. — Последи за ним… Провокатор…

И вот теперь, спускаясь с лестницы из конторы, он оглядывал рабочих, отыскивал Семку. А его уже тормошили:

— Что там? Чего говорили? Принял требование-то?

— Принял. Изучает, — коротко объяснил Артем. — Через полчаса велел прийти.

— Ошалел он — полчаса изучать! Чай, не сверх чего требуем. Вы говорили ему, чтобы он лучше поладил с нами миром?

— Ничего пока не говорили. Потом уж если…

— Не потом, сейчас надо было, чтобы понял: не шутки играть собрались. Говорил — меня надо взять, я ему втолковал бы, что к чему.

— Как раз тебя и не надо было брать, Федор Серапионович, — сказал подоспевший Маркел Калинин. — Горяч ты, несдержан. А позлить его и себя тоже еще успеем. Мужики! — крикнул он в толпу. — Полчаса ждать велел. Будем ждать, али как?

— Ничего, потолкаемся! Лишь бы толк был.

— Может, дело услышим!

Артем спустился с крыльца, все смотрел: ни Семки, ни меховой рыжей шапки Спиридонова не видел. Стал обходить толпу и почти нос к носу столкнулся с приставом Фавстовым. Служивый спешил в контору, запыхался. Когда слышал сзади выкрики, относившиеся к нему, оглядывался с укоризной на лице. Кричали всякое:

— Завертелась карусель: цепной пес понадобился.

— Уши, ребята, береги! Сейчас до крыльца доберется, гаркнет: «Разойдись!» Горло у него — сами знаете какое… Труба иерихонская.

Артему показалось, что Фавстов слишком пристально посмотрел на него, даже замешкался, сбившись с шага. Но занятый поисками Семки, он не придал этому никакого значения, не подумал, с чего бы так пристав заинтересовался им.

Семку он увидел в садике возле Белого корпуса. С ним стояли еще двое парней. Вид у всех троих был не лучший.

— Прозевали, Артем Федорович, — виновато сообщил Семка — Надо бы его в толпу да попридержать… А мы тут его еще попугали маленечко… И, как на грех, городовой Никонов показался. Только пятки засверкали, чуть не на шею Никонову бросился.

— Куда пошли? С Никоновым куда пошли?

— Да ты не расстраивайся, я его теперь хорошо приметил, никуда не денется. А ушли в участок, наверно… Достанем и оттуда.

— Поздно доставать. Заметил он меня, когда в контору шли.

— Да кто хоть такой? — Парень не мог понять, почему так взволновала Артема встреча с этим человеком.

— Тот самый, что Бодрова, всю городскую группу выдал. Кружился одно время у нас, вынюхивал… Я и подумать не мог, что он все еще здесь.

Семка показал на одного из парней — дерзкая молодая сила чувствовалась в нем; можно представить, что испытал Спиридонов, когда его «пугали».

— Петр будто видел его в механических мастерских, — сказал Семка. — Там работает.

— Располнехонько там этих купчиков. Сдается, что оттуда, по роже приметил, — подтвердил парень.

— Откуда бы ни был, дело — дрянь, — заключил Артем. — Для меня, по крайней мере…


Спиридонов стоял перед Фавстовым, был еще бледен от только что пережитого волнения. Он свое дело сделал: человек, которого он искал, оказался Артемом Крутовым. Теперь он мог рассчитывать на награду и, по всей вероятности, на приличную службу в полицейском аппарате. Не надо будет скрывать истинное лицо, служить станет открыто. Разве не этого он добивался? А радости нет.

— Господин пристав, а вы ничего не чувствуете? Не ожидаете? — губы у Спиридонова дрогнули в странной усмешке. Сам дивился тому, что пришло на ум.

— Что я должен чувствовать? Ожидать? — Фавстов заканчивал сообщение, которое надо было срочно переслать в жандармское управление ротмистру Кулябко; занятый делом, он не обратил внимания на то, каким тоном были сказаны эти слова.

— Счастливый вы человек, — проговорил Спиридонов, — вам придется пережить страх всего один раз.

Фавстов удивленно поднял голову. Серые глаза Спиридонова светились злым блеском, на прыщеватом вытянутом лице — ни кровинки.

— Ты что бормочешь? Какой еще страх?

— Я пережил страх, — тем же ровным голосом продолжал Спиридонов, — пережил и думал — все! Но нет, страх еще впереди. Я видел сегодня людей и понял: все еще впереди… А вы счастливый человек…

— Плетей захотел? — зловеще спросил Фавстов. Оглянулся на молчаливо стоявшего у двери городового Никонова, сказал ему: — Выйди, закончу бумагу, позову. — Когда тот вышел, опять с яростью обернулся к Спиридонову, — Ты мне панику не наводи, ишь рассопливился, герой! Говори прямо, что хочешь?

— Я ничего не хочу, — с той же странной усмешкой произнес Спиридонов. — Я испаряюсь. Можете считать, бросился в Которосль, можете — уехал. Меня нет. Я не существую. Я никто! Ничто! Я долго наблюдал, приноравливался к силе и ошибся: сила не в вас… Прощайте, господин пристав, дай бог выкрутиться и не потерять себя. Я потерял себя…

— Скоморошничаешь? — обозлился Фавстов. — Вернусь от директора, договорим. А пока испей водицы…

9

— Не путает ли ваш подопечный? — недоверчиво спросил Грязнов. — Молод еще. И скромный, ни в чем плохом не замечен. Знаю я его, есть причины, чтобы знать… — Хотел добавить: «В некотором роде племянником доводится. Федор Крутов стал зятем, хоть и нежелательным, а зятем. Артем — его сын от первого брака», — но не сказал, посмотрел на крутолобого мрачного Фавстова и вовремя сдержал себя: «Чего ради распинаться перед полицейским?» Только и есть что, как и много раз до этого, упрекнул сестру: «Испортила себе жизнь, а мне доставила хлопот. И без того их достаточно». С самого начала видел: решение Вари выйти замуж за Федора Крутова — больше из-за упрямства, ни к чему хорошему этот брак привести не мог. Знала же, что Федору, как вожаку рабочих, по меньшей мере грозит тюрьма. Вышло еще хуже: был убит, осталась с дочкой, живет затворницей.

— Уж вы как хотите, Алексей Флегонтович, воля ваша — не верить, но товарищ Александр и младший Крутов — одно лицо. И по приметам, которые мне передал Цыбакин, все сходится. Листочки, что появляются на фабрике, тоже не без его участия, а может, и только от него.

Фавстов был обижен недоверием, а Грязнов при упоминании Цыбакина нахмурился еще больше, сверкнул недобрым взглядом: вспомнилась поездка к жандармскому ротмистру Кулябко, хамский допрос, учиненный по глупому подозрению в шпионаже. Тогда-то Цыбакин и ротмистр проявили прыть. «Пришлите мне Фриде». Это же надо иметь недюжинное воображение, чтобы из веселой цветочницы из Лодзи выдумать немецкую шпионку, потом подвергать унизительным допросам ее знакомых. Свою случайную связь с лодзинской барышней Грязнов представлял часто, и, странно, как ни нелепы были сами отношения и все, что последовало за этим, вспоминать было приятно… Да, на это они способны, а вот изловить подпольщика не могут годами. Будто и в самом деле сидит человек в подполье, не вылезает на свет божий. Нет, ходит открыто, работает, веселится. Не побоялся даже в числе выборных прийти к директору.

— Впрочем, нам нечего раздумывать: арестовывать Крутова или нет, — с обидой сказал Фавстов. — Положение о государственной охране обязывает…

— Вам, да, — не дослушав его, сказал Грязнов. — Решительностью вы напоминаете своих старших коллег. Мне стоит думать. Пользуясь военным положением, арестовали первых выборных. Теперь взгляните в окно, там — результат. Что может произойти, если вы сейчас арестуете Крутова, ни вы, ни даже я угадать не можем.

— Только поэтому я и пришел, что Крутов входит в депутацию!

— Ах, вот как! — усмехнулся Грязнов. — А я только поэтому и слушаю вас. Полчаса, отпущенные мне рабочими на размышление, исходят, а я вот сижу и слушаю вас, слуга государев. Слушаю и удивляюсь, как это можно без продуманных соображений прийти к человеку, оторвать его от дел… Общая беда чиновных людей, вплоть до высоких правительственных сановников в том и состоит, что они не хотят или не умеют думать. Глупейшие решения, которые следуют одно за другим, уже поставили Россию на край пропасти. Вы страдаете этой же болезнью, Фавстов. Да, пожалуйста, арестовывайте этого Крутова, коли он того заслуживает, — продолжал он после небольшой паузы. — Но только думайте, как это сделать. Что вам, подсказывать, чтобы вы приняли какие-то предупредительные меры: слух ли распустили или обвинили в чем-то и на этом основании взяли? Делайте, как хотите, но чтобы рабочие не решили, будто он арестован за то, что был их представителем, защищал их интересы.

— Служу, Алексей Флегонтович, как могу, стараюсь, — уязвленно ответил Фавстов. — По многим вопросам, надеясь на помощь вашу, иду к вам. И всегда после каждого разговора зарекаюсь приходить снова. Кому приятно быть отчитанным совсем ни за что! А проходит время, размышляешь — общему делу призваны служить, говоришь себе: смирю свою гордость-то. И смиряешь. На что покладистый характер, а и то, чувствую, долго не выдержу. Придется просить отставку с фабрики.

— Боюсь, господин Фавстов, всех нас скоро попросят в отставку, — проговорил Грязнов, пробегая взглядом по строчкам требования рабочих и уже думая, какой он даст ответ. Поднял голову, приглядываясь к приставу, который встал было со стула, но после сказанного снова плюхнулся на сиденье. «И этот пророчит, как и Спиридонов. Неужто и в самом деле что-то ожидается?» На лице у служителя недоумение. А Грязнов с доверием продолжал — Не беспокойтесь, говорил я не столько о вас — о тех, кто распоряжается судьбами российскими. Все понимают, что так долго продолжаться не может, что-то должно произойти, и нет у них сил предотвратить грядущее. Страх перед ним сделал их беспомощными, жалкими. Третий год нескончаемой войны показал это. А что касается того, что мы служим общему делу, то тут уж увольте: охраняйте государственный порядок, если вы призваны к этому, мне же оставьте более скромную роль — обеспечивать нормальный ход дел на фабрике. Идите, Фавстов, и думайте, думайте, в этом напоминании нет ничего обидного.

Сразу после ухода пристава он вызвал Лихачева и спросил, не пришли ли выборные от рабочих. Узнав, что дожидаются, велел пригласить их. На этот раз больше наблюдал за Крутовым. Какое-то сходство с отцом уловил — тот держался всегда независимо, во взгляде была дерзость, говорил мало, только когда спрашивали. Этот тоже спокоен. И все-таки не верилось, что сидящий перед ним парень и есть тот человек, которого фабричные мастеровые послали представителем в городскую организацию рабочих, что это он организовал типографию и искусно скрывает ее от полицейского догляда.

— Что же, господа хорошие, — начал Грязнов, мельком оглядывая усевшихся на стульях остальных мастеровых, — разговор у нас будет коротким. Прежде всего, хочу, чтобы вы поняли, я мог бы вывесить объявление следующего характера: «Ввиду военного времени и исполнения фабрикой заказов исключительно для военного ведомства, никаких переговоров с рабочими вестись не будет, и рабочие, не вставшие немедленно на работу, будут считаться уволенными». Но я так не хочу, ищу пути примирения. Ваше требование о прибавке к жалованью будет передано владельцу, и, очевидно, он согласится, при условии, что цены на продукты в фабричном лабазе поднимутся до уровня рыночных. Думайте, господа рабочие, выгодно ли это будет вам. Не делайте ошибки, иначе те, кто послал вас сюда, когда убедятся, что ни в чем не выиграли, вас же и растерзают, посчитают, что вы не справились с их поручением, не отстояли их интересов. Что касается арестованных, то взяты они как ответственные лица за беспорядки на фабрике. Беспорядки произошли во время назначения их выборными. Пострадавший при этом рабочий Поляков находится в больнице. Как вы сами понимаете, требовать после этого, чтобы директор извинился перед арестованными, по меньшей мере смехотворно. Я мог бы обидеться, не вести с вами никаких переговоров, но, как видите, мы сидим, мирно беседуем, пытаемся найти разумное решение. Очевидно, ваших товарищей отпустят, разберутся во всем и отпустят. Больше мне нечего вам сказать. Жду, что скажете вы.

— Там, в бумаге, еще сказано, чтобы мануфактуру продавали по сносной цене, — напомнил Маркел Калинин. — Поизносились все, оборвались.

— Продажи не будет, — быстро ответил Грязнов, — потому, что это приведет к массовой краже фабричного товара, и тогда не отличишь, что крадено и что куплено. А еще потому, что весь товар идет на военные нужды.

— Ясно, — сказал Маркел. — Ясно, что нам нечего разговоры с вами вести. Подумаем сообща, при народе, и ответим. Не обессудьте, если делом ответим.

— Ну и ладно, — словно с облегчением заключил Грязное, сделав вид, что не понял вызова в словах рабочего. — Ладно, что уяснили общие интересы. Объявление о возможных уступках владельца будет вывешено во всех отделах. Пока приступайте к работе.

Рабочие, сообразив, что спорить, настаивать на чем-то бесполезно, поднялись, пошли к двери.

— Крутов, задержитесь, — окликнул Грязнов.

Артем да и все остальные замешкались в дверях, каждый, видимо, подумал, для чего просит остаться, что за секреты? Артем растерянно посмотрел на Родиона Журавлева, тот моргнул: чего, мол, задержись, не убудет, вдруг что и важное скажет. Все-таки Артем спросил Грязнова:

— Вы что-то хотите спросить? Почему не при всех?

— Действительно хочу спросить, — подтвердил Грязнов. — И всем это едва ли будет интересно.

— Ясно, — сказал Артем тем же тоном, что и Маркел минуту назад. — Разговор с глазу на глаз, так сказать, конфиденциальный.

Грязнов подождал, когда рабочие вышли, потом с любопытством взглянул на Артема.

— Вам и такие словечки знакомы? Где вы учились?

— Мировая война научила. У нас теперь почти каждый иностранные слова в разговор вставляет. Из газет черпают.

— Читают газеты?

— Охотно.

— Допустим, слово-то вы произнесли латинское. К войне оно никакого отношения не имеет.

— Едва ли, — не согласился Артем. — Пожалуй, это как раз то словечко, с которого и началась война. Конфиденциальный разговор был сначала у правительств, потому что делить мир заново — это нам, а это вам — при всем честном народе не станешь: не поймут люди, да еще и воспрепятствуют. Вот они и толковали конфиденциальна, тайком от всех. А когда дотолковались, тут уж и война.

Грязнов скупо улыбнулся, продолжая присматриваться к собеседнику. Молодое, с чистым лбом лицо; по пытливому, чуть настороженному взгляду заметно, что ожидает главного разговора и опасается: не оказаться бы застигнутым врасплох. А главного разговора и не будет, просто, когда Фавстов сообщил, что разыскиваемый безуспешно товарищ Александр и Крутов — одно лицо, появилось желание получше узнать, что за человек, чем интересен. И вынужден был признать: первое впечатление хорошее. Теперь вспомнил, что как-то Варя, с которой, после ее неудачного замужества, отношения стали холодными, просила похлопотать за младшего Крутова — за какие-то провинности его отчислили из училища. Он тогда, кажется, вспылил, резко отказался. Когда ее брак с Федором Крутовым стал уже фактом, он, заботясь о сестре, предложил Федору место мастера в механических мастерских, тот не согласился. Грязнов пожаловался Варе на это, она к отказу от места, которое могло обеспечить их жизнь и как-то отвратить Федора от рабочего движения, отнеслась довольно легкомысленно. Он, обидевшись, решил больше не вмешиваться в ее жизнь, пусть как знает. И сестра это почувствовала, не напоминала о себе, а потом попросила помочь Артему, и он отказался. Значит, так никто и не помог Крутову восстановиться в училище. Кажется, коммерческое училище… Жаль. Грязнов, сам выходец из семьи мелких служащих, ценил образование. Крутов мог бы стать прекрасным конторщиком, занять видное положение на фабрике, и уж, конечно, не было бы тогда никакого «товарища Александра», не оказался бы он и среди выборных. Выходит, отказавшись помочь, сам сделал его таким? Только так ли? Мог сейчас сидеть более умный, более тонкий враг. Природа, как видно, не обделила его разумом: до чего ловко пустяшный разговор повернул на политику! Без навыка едва ли сумел бы. Значит, пользуется этим приемом в каждом удобном случае. Тем они и опасны, агитаторы, что каждому пустяку дают объяснение в нужном им направлении. И опять с раздражением подумал о жандармском ротмистре и его людях: «Барышень из цветочных магазинов ловить горазды, хамские допросы устраивать, цель которых — удовлетворить свое дурацкое любопытство: „Ах, да неужели этот… забавно, как он мог…“» Вот на что способны! А того не видят, чем следует заниматься.

— Забавное объяснение, — сказал Грязнов. Он отодвинул кресло и подошел к окну: хотел знать, как ведут себя рабочие. Толпа на площади поредела. В отдельных местах еще спорили, сбившись в плотные группы. «Пусть поспорят, это не так страшно».

— Я умею ценить остроумие, — продолжал он, возвращаясь к столу. — Острое словцо да ко времени — божий дар, который дан не каждому… Выходит, вы решительный противник войны?

— Да, — подтвердил Артем, выдерживая его долгий, жесткий взгляд. — Уж если война, то против своего правительства.

— Так, так… Ваша прямота поразительна. Да… — «Может, он уже чувствует, что будет арестован, и ему все равно?» — подумал Грязнов. — Война против своего правительства— это, кажется, социал-демократическая программа?

— Большевистская…

Неожиданный интерес к нему директора и то, что в кабинете до этого был Фавстов, — все это показало Артему: пристав и Грязнов вели речь о нем, его арест неминуем.

Терять Артему было нечего.

— Большевистская, господин директор, — повторил Артем.

Вызывающие ответы молодого человека стали заинтересовывать Грязнова, в то же время он несколько растерялся — не был подготовлен к такой откровенности.

— Но позвольте, ваша партия, насколько я знаю, ставит конечной целью общество равноправия, изобилия, а всякая война — разрушение, истощение богатств. А вы, хоть и против своего правительства, но все-таки за войну. Как тут согласовать?

— Очень просто. Разрушены будут существующие отношения между людьми. Не станет угнетателей, не станет порабощенных. Если при этом пострадают материальные ценности, кто-то из людей, то только по необходимости, по пословице: лес рубят — щепки летят.

— Ну слава богу, хоть в том вы меня успокоили. Я, знаете ли, отношу себя к тем людям, которые при любом режиме призваны создавать богатства. Если судьба уготовит быть летящей щепкой, то что поделаешь…. Однако хотелось бы для уверенности спросить: много ли надежд сохраниться при рубке леса у таких, как я?

— Все будет зависеть от того, честно ли человек жил. Только от этого.

— Не понимаю, что значит — честно жить? Если такие, как вы, оставляют работу на фабрике, директором которой являюсь я, мне ничего другого не остается, как принять меры против вас. Кстати, что я и сделал. Честным ли я выгляжу в этом случае?

— Несомненно! В этом случае вы просто соучастник того зла, на котором построено нынешнее общество.

— Прекрасно! Отдаю вам должное, Крутов. Мне приходилось сталкиваться с вашим отцом. Он заслуживал уважения, но не понимал реальной расстановки сил. Он считал: два десятка винтовок в руках рабочих — сильнее армии, всего полицейского аппарата. И погиб… Допустим, вы ближе к пониманию реального. Я тоже жду, что что-то должно произойти: то, что сейчас есть, не может так оставаться долго. Но вы торопите события, Крутов… Прекрасное будущее вы предопределили мне…

Грязнов ходил по кабинету, был взволнован. Не то, что пугало это непонятное будущее, он все еще плохо верил в него, — взволновало, что в разговоре с рабочим пришлось напрягать все свои умственные силы, и не было уверенности, что вышел победителем.

На площади уже почти никого не осталось. Истоптанный грязный снег производил удручающее впечатление. «А это и хорошо, — вдруг подумал со злостью Грязнов. — Истоптанный снег! Не плотная толпа кричащих людей, а истоптанный снег! Значит, чутье и на этот раз не обмануло его: он нашел нужный ответ, который обуздал толпу. Так было всегда, так будет и впредь. Так будет…»

— Что, племянничек, не вышло у вас с забастовкой-то? — с насмешливым поддразниванием спросил он. И обрезал жестко: — Да и не выйдет!

— Почему вы так решили — не вышло? — сказал Артем. Обращение «племянничек» удивило и насторожило его.

— Да уж решил. Батюшка ваш, замечу, какой авторитет имел, и то не мог тягаться…

— Условия были другие.

— Условия, да. Возможно. Но для вожака требуются ум и опыт. Первое у вас есть. Второго увы… Вот учтите-ка на будущее и поучитесь: я, когда сказал, что прибавку к зарплате владелец даст, но при условии установления рыночных цен в фабричном лабазе, уже знал, что этим сбиваю забастовку, свожу ее на нет. Так оно и стало. Пока мы с вами здесь беседуем — пятнадцати минут не прошло, а все уже успокоились, разошлись. Площадь, извольте взглянуть, пуста. Хвалю вас за то, что имеете ясное представление к чему стремитесь. Но этого мало, Крутов. Пока тон задаю я, приговоренный вами быть щепкой при рубке леса. И еще долго буду задавать тон, а вы все время будете тщетно тянуться к заветному локотку. Как видите, применительно к вам я тоже вспомнил пословицу: казалось, и близок локоток, да не укусишь. Прощайте, Крутов. Сдается мне, скоро у вас станет достаточно времени, чтобы о многом подумать, придется вам вспомнить и наш разговор и убедиться, что тон действительно задаю я…

— До новой встречи, господин инженер. Надеюсь, и у вас будет время кое о чем подумать.

— До встречи, до встречи, — скороговоркой сказал Грязнов. — Один бог знает, когда она может состояться.

— Зачем же все на бога-то, — заметил от двери Артем. — Если уж не суждено встретиться, буду обязан этим вам. Кому больше? Кстати, перед тем, как была сделана облава на отца, вы долго беседовали с ним. Не скажете ли, о чем вы с ним говорили? Это чисто сыновнее чувство — спросить, чем вы грозили ему?

— Как вы смеете! — Грязнов с силой стукнул кулаком по столу, побагровел от гнева. — Да, знайте это, я последний разговаривал с вашим отцом, и я предупреждал его об опасности! — громко выкрикнул он. — Не моя вина, что он смеялся, не верил… В жизни многое повторяется… Убирайтесь немедленно с моих глаз! Чтоб духу вашего не было! На фабрике! В слободке! Этим только я могу вам помочь! Поняли вы меня?

— Благодарю вас, Алексей Флегонтович. Щедрая доброта ваша порой бывает безгранична. Я постараюсь воспользоваться советом. И буду надеяться на новую встречу.

— Горю желанием, как изволите видеть, — рассерженно бросил вдогонку Грязнов. — Покорнейше благодарю: сыт по горло и этим разговором.

10

В каморке, куда Артем зашел сразу из фабричной конторы, дым плавал у потолка, Лелька сидела на сундуке возле двери и шила. Подняла на него глаза, но мысли где-то далеко. Артем спросил:

— Что Егор? Пишет ли?

— В автопулеметной роте Егор, в Питере пока стоят. Больше ничего не пишет.

— И этого достаточно. Значит, еще не в окопах. И Васька с ним?

— Ничего о Ваське не пишет. Надо, так спроси у Груньки евонной или у матери.

— Спасибо, обязательно спрошу. Чего злая? Мужики надоели?

— Не каморка, а проходной двор, — сообщила Лелька. — Угомону на них нет. Жрут табачище и ругаются.

Артем прошел за занавеску, разделявшую каморку на две половины. Сидели на топчане и на табуретках Родион Журавлев, Маркел Калинин, Топленинов, Алексей Синявин. Семка притулился в углу на корточках, резал из дерева фигурку человека с острой бородкой, с тростью в руке. Синявин подвинулся, давая место Артему.

— Что так долго? Директор лобызал, поди, тебя? — спросил Родион. — Почти родственники.

— Еще как, дядя Родя. До сих пор всего бьет от родственных объятий. Вы-то что сумрачны? Лельку табаком задушили.

— А ты веселись, если есть к тому охота, — посоветовал ему Родион. — Мы вот сидим и не знаем, что придумать.

— Думать нечего, объявлять, чтобы на завтра все как ни в чем не бывало вставали на работу. Мы своего добились, и хватит.

— Чего это мы добились, парень, не скажешь ли? — повернулся к нему Алексей Синявин. Возбужденное состояние Артема было ему непонятно. Семка, глянув на рассерженного Синявина, потом на Артема, подмигнул последнему поощрительно: не переживай, мол, раскудахтались старики. Артем, внимательней разглядев деревянную фигурку в его руках, узнал в ней Грязнова, именно таким самоуверенным, с жестким, пренебрежительным взглядом видел он его сегодня.

— Согласия добились. Или не видели, сколько народу стояло на площади? Все вышли! А это значит, сплоченный у нас народ, друг за друга стоят. Понадобится — как один выйдут. Разве этого мало? А понадобится. Сверхумный Грязнов и то ждет, что что-то должно произойти. А у него есть чутье.

— Настегал он, видно, тебя, Грязнов-то, коль так взбудоражен. С радости настегал, потому как понял: провалили мы забастовку.

— Не беда, — заявил Артем. — Товарищей наших он будет стараться освободить, ему это необходимо — фабрика должна работать. И это уже будет уступкой с его стороны. Что и надо. А главное — всем скопом можем стоять. Сила! Дорожить надо этой силой. Артем, видя, что мужики сосредоточенно курят и молчат, направился за занавеску, опять пристроился рядом с Лелькой на сундук.

— Ну, Лелька, вот повоюет Егор, вернется, красивая будет жизнь, — начал Артем, обнимая Лельку за плечи. — Только и останется — радоваться.

— Егорушка с деньгами приедет: куда ему там тратить, что платить будут за службу? Свое дело заведем, вроде фабрики, — деловито сообщила Лелька.

— Зачем это ему, Лель? — спросил Артем. — Эвон махина какая за окном, мы в ней будем хозяевами. Тут уж не до своего дела…

— Хорошо бы так, — мечтательно сказала Лелька. — Тогда уж, хочешь работай, хочешь дома сиди.

— Дура ты, Лелька, — поскучнев, сказал Артем. — Все время на людях, а ума так и не набралась. Чего тебя только Егор взял?

— Ты больно умный, вахлак, — обозлилась Лелька. — Поди отсюда.

— В самом деле, Артем. Поди-ка сюда, — позвал из-за занавески Родион. — Все-таки обсудить надо…

Но до обсуждения так и не дошло. В каморку вошел без стука мужик в стеганой, на вате, порыжевшей тужурке, в серых, изъеденных молью валенках, в шапке с вытершимся мехом. Посмотрел на Лельку, на Артема и спросил простуженным басом.

— Ты, что ли, Крутов-то будешь?

— Ну? — Артем с удивлением разглядывал его. — Какое тебе дело до Крутова?

— Обыкновенное, — сказал мужик, ухмыляясь. На узком лице его с впалыми морщинистыми щеками было неприкрытое любопытство. — Бабу встретил на реке, когда с города шел. С ведрами баба, с коромыслом. Христом богом молила, чтобы нашел тебя, сказала, в какой каморке найти. Вот и нашел, и говорю: домой не ходи — полицейские сидят. Избил, поди, кого? Али что еще?

— Али что еще, — раздумчиво ответил Артем. Значит, недаром Грязнов в минуту злости крикнул: «Убирайтесь с глаз долой! С фабрики и из слободки!» Он уже знал об аресте. — Спасибо, что не поленился, нашел, — сказал Артем мужику. — Баба не назвала себя?

— Торопилась баба. Христом богом молила скорее найти. На прорубь с ведрами шла…

Случилось же вот что. Когда, по расчетам Фавстова, Артем должен был вернуться домой, он отправился к нему вместе с Попузневым и Никоновым. Хозяйка провела их в комнату, которую снимал Артем. Единственное окно в этой комнате выходило в сад, занесенный сейчас снегом. В самой комнате стояла железная кровать, покрытая серым одеялом, рядом стол и над ним полка с книгами и разрозненными журналами «Народный учитель». В книгах для себя Фавстов ничего интересного не нашел — это были пособия по истории русского государства. Правда, в одной, самой увесистой, после «Истории русской земли» Н. А. Рубакина была вплетена брошюра без указания автора — «Современная борьба классов». Эту книгу Фавстов отложил, чтобы взять с собой. Не оказалось ничего предосудительного и в плетеной корзине, что стояла под кроватью.

— И это все вещи постояльца? — спросил Фавстов хозяйку.

— Все, что есть, все тут.

— Невелико богатство. Ночует он регулярно?

— Не было такого, чтобы не приходил. Иногда задерживается.

— То-то и оно, задерживается, — буркнул Фавстов. Он велел Попузневу дожидаться постояльца и арестовывать всех, кто войдет, сам обещал заглянуть попозднее.

Он и Никонов ушли. Хозяйка тоже стала одеваться. Это была женщина лет пятидесяти, живущая одиноко. К своему постояльцу, скромному и уважительному, она привязалась, хотела ему сейчас как-то помочь.

— Сиди. Никуда не пойдешь, — остановил ее Попузнев. Он поставил стул к печке, прислонился спиной. Ему было тепло и хорошо.

— Это что же, ты меня и на двор не выпустишь? — удивленно спросила хозяйка.

Попузнев лениво подтвердил.

— Сама слышала, что наказывал пристав.

— Не ври, помело гороховое, обо мне он ничего не говорил. Пойду и слушаться тебя не буду.

— Э, не дури. — Пришлось встать от печки, накинуть на дверь крючок. Женщина стала ругаться, Попузнева это мало смущало: он уже давно заметил, что в слободке за много лет все привыкли к нему и не боятся. Сердиться, что ли, на них за это? Подумывал перевестись в другой участок, но так и не решился: «В другом-то, может, заставят бегать, как мальчишку. Уж лучше терпеть ругань и быть в покое».

Хозяйка, увидев, что городового ничем не проймешь, на время затихла, принялась за шитье. Попузнев, разомлевший в тепле, изо всех сил старался не задремать. Теперь он даже жалел, что она не кричит на него — в тишине недолго и уснуть.

— Слышь-ка, — вдруг окликнула она его, — воды бы надо принести. Согреем самовар и попьем. Наверно, и тебе не повредит стаканчик чаю.

— Поди, — после некоторого раздумья сказал городовой. — Но только живо, лясы не точи с бабами-то.

Хозяйка взяла ведра, коромысло и вышла. Она знала, что Артем мог быть только в каморках у Родиона Журавлева, и хотела кого-нибудь послать, чтобы ему передали о приходе полицейских. На улице уже темнело, людей поблизости не было. Уже повернула к соседке, намереваясь попросить ее, но вовремя вспомнила, что та с утра ушла в деревню к родственникам и вернется только на следующий день. Не зная, что делать, она шла по тропке к реке. В это время ей повстречался незнакомый мужик. Его и пришлось просить.

Еще раз поблагодарив мужика, Артем выпроводил его из каморки. Надо было посоветоваться с товарищами. Не было сомнения, что арестовать его хотят за причастность к городской фабрично-заводской группе. Недаром после того, как Спиридонов с Никоновым прошли в полицейский участок, Фавстов сразу же помчался к Грязнову.

Скрыться, не имея паспорта на другое имя, — едва ли долго продержишься, полиция все равно найдет. Остается объявиться Фавстову и покориться тому, от чего не уйдешь. Артем подумал, что его возбужденное состояние, которое началось с той минуты, как он увидел в толпе рабочих Спиридонова, — было уже неосознанным решением объявиться полиции. И оттого он немного нервничает, не сдерживается в разговоре.

Родион и Маркел переглянулись с недоумением, когда он сказал им, что произошло. Семка опустил голову, чувствуя себя виноватым, хотя вины его никакой не было: если бы они даже и не «пугали» Спиридонова, все равно он нашел бы возможность сообщить полицейским об Артеме.

— Вот что, друг милый, — сухо сказал Родион. — В тюрьме еще насидишься. Они, неуемные-то вроде тебя, все время рядом с нею ходят. Лучше обдумаем, что можно сделать.

Сообща после недолгого разговора решил, что Артему надо на время уехать в деревню, где учительствует Ольга Николаевна. Приедет под видом жениха, и это ни для кого не будет необычным. За это время они постараются достать Артему паспорт. Связь с ним будет поддерживать Варвара Флегонтовна.

Артем согласился. Сразу же зашел к Варе, оставил ей свой будущий адрес. Ночным московским поездом он выехал в Ростов.

Глава пятая