1
Уездный город Ростов в базарные дни собирал крестьян со всей округи. Еще затемно по всем дорогам — от Сулости, Поречья, Петровска, со стороны Борисоглебских слобод — тянулись воза с сеном, дровами, картофелем, овощами, рыбой. По осени гнали скот, везли битую и живую птицу. Ржущим, мычащим, спорящим табором становилась базарная площадь неподалеку от вокзала. Горожанин мог купить здесь все, что производилось в крестьянском хозяйстве, приезжие мужики выбирали в лавках купцов те товары, которые необходимы сельскому жителю. Торговый шум на площади длился до полудня. К этому времени все сделки купли-продажи заканчивались, воза с кладью опять разъезжались, но уже по городским улицам к домам покупателей в пригородные слободы. Замусоренная базарная площадь пустела до следующего торгового дня.
Где-то после полудня порожние крестьянские подводы начинали скапливаться у коновязей возле чайных, трактиров, гостиничных домов. Мужики, довольные продажей своего товара, городскими покупками и гостинцами родным, заходили в заведения выпить стопку водки, закусить перед обратной дорогой…
Благословенные мирные дни! Кто не вспоминал их в холодную и голодную зиму третьего года войны!
Теперь редкие крестьянские воза покупатели осаждали еще не подступах к городу. Предлагали за продукты бешеные по сравнению с довоенным временем деньги, озлобленно грызлись меж собой, задабривали мужиков, умоляли. Ошеломленные их натиском мужики упрямились, рвались к базару; крестьянским умом понимали: если на полдороге дают неслыханные цены, каковы же они тогда на самом базаре? Так за каждым возом и шли толпы горожан, распределяясь по пути в очередь.
И только те, кто вез сено, старались продать его, не доезжая базара: действовало, правительственное распоряжение, по которому не распроданные до восьми утра воза с сеном попадали в руки военного ведомства. За пуд самого лучшего лугового сена чиновники военного ведомства платили семьдесят копеек — в три-четыре раза меньше рыночной цены. Если мужик видел, что до восьми остается совсем немного и пытался уехать с базара, его останавливали, и никакие мольбы, уговоры не помогали. Это и заставляло, пусть хоть и с некоторым убытком, совершать сделки еще по дороге.
Не сладко было мужику, хотя у него вроде бы и прибавилось денег, еще более не сладко жилось горожанину. Потому начальство, обязанное ежемесячно доносить губернатору о настроении в уездах, осторожно сообщало: «Среди населения распространяются сомнения о возможности для нас окончить победоносную войну и опасения за дальнейшее усиление расстройства тыла, — промышленности и торговли». Но даже такая мягкая оценка того, что было на самом деле, могла показаться кощунственной, и потому в конце рапорта шла приписка: «Сознательные слои населения говорят за войну до полной победы упорного, но ослабевающего врага», — мы, мол, сообщаем и то, и другое, и вы уж там разбирайтесь, что к чему.
2
— Ты моли бога, что я с картошкой приезжал, чтоб не заморозить, рванья захватил. Закутывай ноги-то. А лучше, если совсем сапоги снимешь, подожмешь под себя ноги и согреешься. Удивляюсь вам, городским, матушку-природу ни во что не ставите. Оно, конечно, в каменных-то домах… А вот выберетесь из города, она вам и показывает силушку свою. Мыслимо ли в сапогах по февральской стуже!
— Да я чуть зазяб, пока вас ждал, — дрожа всем телом от холода, сказал Артем.
— Ничего, дай бог, довезу живым, к радости Ольги Николаевны. По делу вроде бы косушечку выпить для сугреву, да дорога у нас с тобой длинная. Косушечка минутой греет, потом-то больше озябёшь. Вот мы с тобой в Вощажникове когда остановимся, — оттуда уж совсем рядом, — там пригубим, чайком побалуемся… А ждать меня надо было: по начальству ходил, официальным лицом я поставлен в волости, показаться должен был, раз в уездный город попал.
Артем приехал в Ростов ранним утром; пока было темно, сидел в вокзале, в тепле, потом забрел на базар, и вот удача — нашел попутчика из того села, где работает Ольга Николаевна. Правда, пришлось долго ждать, пока мужик заканчивал свои дела. День выдался пасмурный, с резким, пронизывающим до костей ветром, Артем перемерз: был в кожаных сапогах да в короткой куртке. Сейчас по совету мужика стянул сапоги, подобрал ноги под себя и стал понемногу согреваться. Проехали мимо величественного ростовского собора и теперь направлялись по длинной прямой улице, с магазинами, добротными домами. Чем-то она напоминала ярославскую Власьевскую улицу, такая же нарядная, оживленная. Уже на выезде из города вымахнули навстречу из-за угла легкие расписные саночки. Полулежал в них сзади кучера в меховой шапке, в форменной шинели с поднятым воротником не кто иной — Цыбакин. Мужик, сидевший в санях с Артемом, рванул с себя шапку, поклонился подобострастно. Санки уже проехали, а он все еще провожал их взглядом. Цыбакин тоже извернулся, смотрел им вслед. Откуда было знать мужику, что привлек внимание не он, а его случайный попутчик.
— Ты что, знаешь его? — спросил Артем мужика, делавшего резкий поворот направо, в глухой переулок.
— Как же, господи, родной мой, — с готовностью ответил тот. — Он хоть и новый, исправник-то наш, а, приходилось, видывал. Строгий, как говорят… Высокий пост будто занимал в губернии, да, вишь, промашка у него получилась, направлен сюда. Интерес-то почему имеешь? Или тоже знаком?
— В фабричном околотке приставом был, — коротко ответил Артем.
— То-то и смотрю, — задумчиво сказал мужик. — Меня признать он не мог: в толпе раз только и видел. Вот что хочу спросить: не женихом ли Ольге Николаевне доводишься?
— Чего уж так любопытничаешь? — с неудовольствием спросил Артем. — Был женихом, а сейчас кто — и не знаю…
— Ну так это ты? — не дослушав его, сказал мужик. — Как сказал, что с фабрики, понял. Письмо я тебе привозил. В охране царской приходилось быть, в город на празднества направляли, так попутно захватывал… просила очень… Жалею я ее, простовата больно. В чем приехала к нам, в том и увидишь, не до приданого: то сопливому мальчишке — валенки, то на свои деньги — картинки, книжки разные. А всех не оденешь, не ублажишь.
— Вот оно что! Так я тебя тоже знаю, староста. Где бы радеть за всех, потому как твоя должность радеть за общество обязывает, ты махинациями с лугами занимаешься. Слышал…
— Неужто и об этом писала? — На умном безбородом лице мужика появилась радостная ухмылка. — Ах ты, господи, святая простота, — ласково продолжал он. — Не знает она нашей мужицкой жизни, и ты не знаешь, потому не сказал бы так… А с сеном это точно, перепродал я луга по частям, и не вижу в этом плохого. И другой бы на моем месте так сделал. Вы-то там, на фабрике, не блюдете своей выгоды! И вы такие же, не только Иван Васильевич Гусев, я то есть. — Он стукнул рукой в меховой варежке себя в грудь, стал рассказывать: — Бывший сельчанин наш, еще сродственником дальним мне доводится, хвастал, как он получал ссуду, чтобы поставить свой дом — это у вас на фабрике. Одному только богу известно, кому он руку не мазал, чтобы ту ссуду получить, да еще сплавного фабричного леса. Не на стороне покупал, а всеми неправдами хозяйский лес добыл. Захлебывался от гордости, когда рассказывал о том лесе: почти мореный, искры из-под топора летят. На века дом сработал. Чего же нам не быть хитрыми, если и ваш сознательный рабочий класс теми же делами, что к себе ближе, занимается? То-то!
— Ты, Иван Васильевич, на рассказе сродственника своего всех остальных подряд причесал. Есть и такие, не спорю, да большинство-то совсем на другом тесте замешаны.
— Ага, это, наверно, о тех, кто в забастовках интерес видит, — догадался Гусев. — Ну, а какое же их большинство? Правду ли, нет ли слышал, царем еще министру Сипягину поручено было выяснить, отчего забастовки. Тот ездил всюду, по всей России, а потом царю большую бумагу написал, настоящую книгу. Оттого, сказал в той книге, забастовки не прекращаются, — полиция всегда поддерживает фабрикантов. Вот он, Сипягин-то, и предложил сделать для вас больничные кассы, страхование и не очень пугаться, если когда рабочие из-за копейки поцапаются с фабрикантом. Все эти меры он назвал легальным наступлением на революцию. Пригрозил: если не сделать того, что предложил, настанет эта революция, и тогда худо будет. Эсеры, как прознали про его книгу, сразу же и убили его: сосчитали, что своими предложениями вредит он наступающей революции. Убить-то убили, да поздно, царь книгу прочитал. Не со всем согласился, но кое-что велел сделать. И есть сейчас у вас потребительские общества, и страхование, и больничные кассы. После этого недовольные-то притихли, а самых главных забастовщиков… тех по губерниям разослали… Оно, конечно, глупо было так делать. В какой губернии не было революционеров — прислали. И вышло, сами власти по всей матушке России, во всех глухих уголках расплодили революционные силы…
Ехали открытым местом. Хлестал ветер со снегом, передувая дорогу. Артем хоть и закутался в рогожи, но коченел. Гусев в тулупе и валенках не чувствовал холода. Безбородое широкое лицо его пылало здоровым румянцем.
Рад был всласть наговориться со свежим человеком.
— Что, и в вашем глухом уголке есть такие силы? — полюбопытствовал Артем.
— Ан нет, родной, у нас до этого не дошло. У нас, если что и есть, — неумь. Так она и прет из каждого. Да и что спрашивать… — Гусев распахнул тулуп, сбросил рукавицы и стал рыться за пазухой. — Вот почитай-ка письмо. Хитроум наш сельский сочинял… Обрати внимание на приписку цензора…
— Пощади, Иван Васильевич, до чтения ли мне, — взмолился Артем. — Разве когда остановимся…
— И то верно, какое на ветру чтение, — согласился Гусев. — Выдали в канцелярии исправника. В другое бы время за такую писульку в каталажку вшей кормить, а мне велено беседовать с ним, устыжать. Вот времена какие… Пошла, пошла, милая, — подбодрил он лошадь. — Теперь уже недолго. Варусово миновали, скоро, значит, будет и Вощажниково — И опять скрючившемуся от холода Артему: — А к природе-матушке уважение должно быть.
3
В Вощажникове Гусев ушел по своим делам к управляющему имениями графа Шереметьева, наказав Артему ждать его в трактире. Артем поднялся на второй этаж в помещение— гул голосов оттуда слышался еще на лестнице. Посетители были те же мужики, ездившие на базар в Борисоглебские слободы и в Ростов и сейчас остановившиеся в трактире перед тем, как разъехаться по своим деревням. За каждым столом шел оживленный разговор: делились новостями, которые привезли из города. Особенно взбудораженной казалась компания возле окна. Артем не слышал, о чем они спорили, он только обратил внимание на высокого плечистого мужика с седыми волосами. Тот, стоя, презрительно говорил своему соседу:
— Петуха на зарез несут, а он — кукареку.
Сосед его, тоже хорошего сложения, со спокойным, умным лицом, отвечал с хитроватой улыбкой:
— А мне что? Мне просто… Лег — повернулся, встал— отряхнулся, и все тут. Не было ничего, и большего не жду.
Артем выбрал свободное местечко, попросил чаю и принялся читать письмо, которое дали Гусеву в канцелярии уездного исправника. Письмо, как говорил Гусев, было написано их деревенским мужиком, Павлом Барановым, возвратившимся недавно с фронта по ранению. Он отправил его своему брату в Австрию — брат находился в плену.
«…Дорогой Коля, — читал Артем, — вам, наверно, плохо, но и здесь не сладко: ничего нет… Сахару нет, табаку нет, все дорого. Костюм, который стоил 20 рублей, теперь 75 рублей. Все дорого, и всех забирают на войну. Стариков, первый и второй разряд, забрали до срока и новобранцев всех будут брать до восемнадцати. И не дождемся, когда это все и кончится. У нас уж говорят умные головы, что вся Россия пропадет, а покорит немец. И никто ничуть не говорит о мире. А в городах обученные городовые ружейным приемам и пулеметной стрельбе ожидают забастовок. А мы, раненые, тоже ждем мобилизации. Скоро и нас будут брать…»
Артем читал письмо без особого внимания, больше прислушивался к тому столу, за которым шумно спорили. Пока в письме ничего крамольного он не видел, и неуми, как выразился Гусев, тоже не было.
За столом у окна седой плечистый мужик с презрением говорил:
— Вертляв. В тебя и в ступе пестом не угодишь.
И опять его сосед спокойно отвечал:
— Я не дурак, чтобы лбом орехи щелкать.
«…Коля, пришли мне письмо и опиши все, — читал Артем. — Если тебе плохо, то поставь кружок, если хорошо — поставь крестик. Если не хватает хлеба, то опиши так: я с таким-то товарищем вижусь редко, а хватает хлеба, то пиши: вижусь часто.
И еще. Если у вас там австрийского войска много, то поставь поначалу письма букву „М“, а мало — букву „Н“. А если у вас там говорят, что победа будет на русской стороне, то поставь букву „Р“, а на немецкой — букву „Г“.
Я все думаю, Коля, как мы страдаем. А этому всему виновник правитель России, за которого помирает и гибнет невиновных людей миллионы. А не лучше ли, чем нам страдать и терпеть холод и голод, уничтожить этого кровопивца?..
Затем до свидания, дорогой Коля. Буквы ставь так, как удобнее для тебя. Мы здесь поймем: у меня записано, что к чему идет.
1916 г. 5 декабря».
Вслед за письмом шла приписка военного цензора:
«Такой образ суждения, указывая на полное отсутствие патриотизма, сознания долга перед престолом и Родиной, наконец, самой простой порядочности, увеличивает вину Баранова тем, что он, как воин (то видно из письма), который по долгу присяги обещал отстаивать неприкосновенность царской власти и достоинство родной страны, вместо этого сам посылает письмо во враждебную страну. Там это даст повод врагам ложно истолковать единичные печальные случаи, как всеобщее явление, составляющее признак разложения государства. Военный цензор К. Андреевская».
Прочитав, Артем подумал, что времена и на самом деле изменились, если за письмо с непочтительным отношением к царю велено всего-навсего «устыжать». Когда такое было? Еще несколько месяцев назад — и насиделся бы в тюрьме. Может, это и подтверждает — «признак разложения государства?»
Однако особой неуми в письме он так и не увидел. И когда пришел Гусев, чем-то довольный, оживленный, Артем спросил его об этом.
— И-ex ты! — удивился тот. — Да в том и неумь, что такое письмо по почте послал. Шифру разную придумал: тут ставь «Г», а тут «П». А в своей башке того шифру не имеет, что цензура каждую писульку разглядывает. Вот за эту, за шифру, и бить его велено.
4
Артем сидел на скользком, щелястом полу и обалдело смотрел на Гусева — смутно видел его в парном тумане. Тот просил:
— Плесни-ка еще ковшичек.
— Не могу, — замотал головой Артем. — Сдохнуть можно в такой жаре…
— И-ex вы, горожане… не в ладу с природой-матушкой. Я тебя почему в баню? Хворость вышибить. Вся хворость пройдет.
Он слез с полка, зачерпнул воды из кадки и плеснул на печку. Раскаленные камни будто взорвались. «Оx!» — только и мог сказать Артем, приникая лицом к полу.
— Вот то и хорошо, — нежил себя Гусев. — Похлещи-ка веничком.
Не вставая с пола, Артем стал вяло колотить веником по широкой розовой спине мужика.
— Не могу больше, — обессиленно проговорил он.
— А и не надо больше, — сказал Гусев и ринулся за дверь.
Белые клубы морозного воздуха ворвались в баню. Когда прояснилось, Артем увидел — Гусев голый катался по снегу и блаженно повизгивал. Была не была — Артем тоже выскользнул за дверь…
Никогда бы и не подумал, что снег может быть таким теплым, приятно охлаждающим тело.
— Любо-мило! — орал Гусев, барахтаясь в сугробе.
— Хорошо! — стонущим от удовольствия голосом отвечал Артем.
Когда еще раз прогрелись, оделись и вышли, уже стемнело. Слабый серп луны висел в мглистом небе. Из окон гусевского пятистенка лился желтый свет, падал нечеткими квадратами на заснеженную улицу.
— Мать! Все на стол! — объявил Гусев еще от порога. — Ох, и славно мы купались! Саженками по снегу…
— Неужто заставил выбегать на снег?! — всплеснула руками жена его, под стать мужу, плотная, белолицая, с голубыми ласковыми глазами. — Да ты, Васильич, никак сдурел! — стала отчитывать она. — Ведь он непривычный!
— А я его к матушке-природе приобщаю, — беззаботно ответит тот. — Смотри, какой румянец на щеки нагнал. Что красна девица.
Слушая их, Артем расслабленно улыбался.
Из передней комнаты, ярко освещенной нарядной, с подвесками, десятилинейной лампой, на разговор вышла Оля и вслед за ней худощавая женщина лет сорока в темном, с глухим воротом платье — заведующая школой Анна Иннокентьевна. Оля была в белой простенькой кофточке, серой, мягкой материи юбке. От школы к Гусевым она шла в валенках, а сейчас надела туфли. Мгновенный любящий взгляд на Артема — и тот совсем повеселел.
— Идите, идите к столу. Все готово, — говорила хозяйка.
Артема усадили рядом с Олей. Приятно было смотреть на нее, невзначай коснуться локтем и замечать, как румянец мгновенно вспыхивает на ее лице.
Хозяин выставил графины с домашними настойками и наливками. Была и мутноватая самогонка, после которой у Артема начался шум в голове и звон в ушах. Во всем теле он чувствовал раслабленность и не мог понять, то ли это от выпитого вина, то ли его так разморило после бани. Хозяйка сидела у тонко певшего самовара, хозяин — на другом конце стола, а напротив Артема, глаза в глаза — Анна Иннокентьевна. Временами худощавое лицо ее с крупным заостренным носом расплывалось, и тогда она казалась похожей на птицу, застывшую в задумчивости.
Артем почти не притронулся к еде, потому что не чувствовал вкуса. А стол был уставлен по военным временам богато: тут были пироги с зайчатиной и рыбой, дымился в блюде красноватый, тушенный в русской печке картофель, с жирными кусками мяса, высились Горкой разогретые на сковородке румяные блины, сочные, щедро смазанные сметаной. Он прислушивался к разговору Гусева, который говорил о нем: как он встретился с ним на базаре в Ростове, как мерз в дороге, потому что городские не считаются с матушкой-природой, а она не любит этого, — и все ждал случая, чтобы уйти, не обидев хозяев.
Такой случай наконец представился. В избу вошел болезненного вида человек в солдатской с грязными пятнами шинели, с палкой в руке, и Гусев закричал:
— А, явился, курицын сын, шифра треклятая! Я тебе сейчас покажу, где букву «Г», а где букву «И» ставить.
Пока он бушевал, Артем и Ольга оделись и вышли на улицу. Артем был благодарен Анне Иннокентьевне, которая умышленно задержалась, дала им возможность уйти двоим.
На улице Артем обнял Олю, прижался лицом — впервые за сегодняшний день они были наедине.
— Артем, да у тебя жар, — встревоженно сказала Оля. — Ты весь горишь…
5
Надолго запомнилась Артему деревенская баня.
Вторую неделю лежал он в бреду. Постоянно видел огромный оранжевый круг, который крутится с неимоверной быстротой. Артем пробует его языком — он шершавый, как дресва. В следующее мгновенье круг захватывает и его самого — уже оба крутятся с бешеной скоростью. К горлу подступает тошнота, голова разламывается от боли.
Иногда, когда этот круг оставляет его, Артем, как сквозь пелену, видит у постели белесую девочку, которую Оля, пока сама на уроках, оставляет присмотреть за больным. Девочка поит его каким-то красным и безвкусным напитком.
Потом он стал замечать у постели рыжеволосого, с жирными щеками человека. Человек этот в мундире полицейского. По мундиру Артем чувствует, что это враг, все в нем протестует, он не хочет, чтобы тот стоял и рассматривал его. Но он настолько слаб, что не может сказать ни слова. А человек настойчиво появляется утром, днем и вечером…
Видит Гусева. Он шепчется о чем-то с Олей. Оля встревожена и вроде плачет.
Артем не знает, что на него послан розыскной лист. Получил этот лист и уездный исправник Цыбакин. Гусев, когда встретились с Цыбакиным на окраине Ростова, напрасно говорил, что тот не признал его, интерес вызвал только Артем. У Цыбакина цепкий взгляд. Стоит ему раз встретиться с человеком, и он уже помнит его. Запомнил он и Гусева, стоявшего в толпе волостных старшин, вызванных исправником для первого знакомства. И когда он рассылал предписание по волостям об аресте Крутова, прежде всего имел в виду ту волость, где был Гусев. Местный урядник, получив бумагу и узнав, что к учительнице приехал жених, заглянул к больному, сверил приметы и с тех пор караулил, ждал, когда Артем пойдет на поправку. Ждали этого же и Гусев с Олей, готовясь переправить больного в более безопасное место.
Однажды Артем услышал разговор Гусева с рыжим человеком в мундире.
— Больше теперь о себе заботься, — говорил Гусев. — Царя нет — скинули, тебя — скинут. Кончилась старая власть.
Артем запомнил и понял одно: царя скинули. Почему-то даже не удивился: ну, скинули и скинули. Пусть.
И еще, когда уже был в полном сознании, видел их вдвоем. Рыжий был озабочен. Гусев говорил ему:
— Дура-голова, я ли тебе не толковал… Не верил, курица лесная…
— Исправника, как последнего арестанта, в Белогостицкую тюрьму, — отвечал на это урядник. — Что с нами будет?
— Что будет, то будет.
— Все-таки, пока приказа нет, обязан я его препроводить.
— Колом я тебя препровожу. Потом буду грех замаливать. Иди, забирайся на печку и жди, пока тебя за штаны не стащат.
Артем приподнял голову от подушки и Гусеву:
— Отвези меня… До Ростова отвези…
— И думать не моги, — сказал тот. Хотел добавить: с природой-матушкой шутить — себе накладно, но вовремя прикусил язык: чувствовал себя виноватым.
— Позови Ольгу Николаевну, — попросил Артем.
Она пришла встревоженная, но с радостным блеском в глазах: Гусев сообщил ей, что больной в ясной памяти.
— Собирайся, едем в город, — сказал Артем. В ее запачканной руке был мелок, она пришла с урока. Почему-то этот мелок в ее тонких, слабых пальцах вызвал у Артема теплую нежность к ней самой. Он улыбнулся. — Прощайся со своими ребятками. Едем…
— Артем, милый, тебе еще надо лежать, — сказала Оля. — Да и мне… Куда сейчас от школы…
— Скажи ему, — Артем кивнул на Гусева, стоявшего у кровати. — Тогда пусть меня отвезет…
6
Павел Константинович судорожно дергал шеей, взывал к Антипу:
— Скорей же! Можешь скорей? Тащишься, что жук навозный.
— Жук или не жук, а скоро будем, барин, не сумлевайся, — невозмутимо отвечал Антип, копной сидевший на облучке. — Поворот вскорости к пруду — и тама будем. Лошадь у меня застоялая, с понятием отнесись…
— Что городишь? Ну отчего она застоялая?
Лихачева трясло, как в лихорадке, в голове гуд от переживаний. Ехали Широкой улицей к Петропавловскому парку, к загородному дому Грязнова. Грязнов имел квартиру в Белом корпусе, что напротив фабрики, — удобно, близко, но стал чаще уединяться, наедине думы думать: в парке тихо, там снег без щербинки, без постороннего следа, там никто не смеет тревожить.
Павел Константинович, когда в конторе, когда знал, что за дверью в кабинете директор, — стоял несокрушимой скалой, ругался с назойливыми посетителями, распоряжался. Теперь душа не на месте, не может определиться, что делать, как вести себя. Робко думал о Грязнове: «Не ко времени все это — устраивать домашние дни, когда все словно с ума посходили». Вчера Алексей Флегонтович сказал: «На фабрике не буду, прошу не тревожить». Кто ему посмеет возразить, хотя и подумалось: в самом деле не ко времени, — по городу колокольный звон, рабочие захватили фабричное училище и митингуют. Домашние дни! Революция — и домашние дни! Это ли не удивительно!
Павел Константинович никогда не отважился бы обеспокоить директора, но обстоятельства вынудили.
Утром пришли из училища парни с винтовками, с красными бантами на отворотах тужурок — рабочая гвардия. Служащие с появлением их остолбенели: никогда еще такого не было, чтобы с оружием в контору, что-то будет. Павел Константинович напрягся до предела, стараясь держаться с достоинством. И все-таки била дрожь. Глухо от волнения спросил: по какому делу?
— Гражданина Грязнова требует революционная рабочая масса в училище, — отчеканил один из них с темными еще нестриженными усиками, кучерявый — Семка Соловьев, бывший писарчук при полицейской части, грамотный.
— Нет господина директора, — ответил Павел Константинович. — Отсутствуют-с…
— Не скажете ли, где он? — свободно спросил парень.
— Не знаю-с…
— Что ж, сами найдем. — И решительно двинулся к кабинету.
Даже таким необычным посетителям не мог старший конторщик дозволить без ведома войти в кабинет.
— Нет господина директора, в загородном доме он.
— Коли так, туда пойдем.
Едва Лихачеву удалось уговорить — не дай бог, в семейный дом с винтовками ворвутся! — сам вызвался доставить директора. И теперь вот едет.
Низкое серое небо. Сороки стрекочут на заборах, словно обсуждают, в какое неопределенное положение попал Павел Константинович. Промозглый воздух — ни мороз, ни оттепель, ветрено. «Нет, не ко времени домашний день, занятия с сыном», — шепчут губы конторщика.
— Гони! — подстегнул Павел Констанитинович кучера.
— Не знает она лошадь-то, что на свете происходит, — рассудил Антип, не обратив внимания на окрик. Дорога к пруду пошла под уклон, и он сдерживал лошадь. — Где ей в конюшне знать-то! Я и то не знал, чего уж там… Только как в колокола ударили, догадался: что-то в нашем доме изменилось. Колокольный звон не всполошный, радостный. Глядь-поглядь, а праздников-то вроде никаких нету. Вот и догадался, к чему пришли… В листовках все писали: «Долой самодержавие!» Я думаю так: больно уж его оберегали от этих листовок, прибирали, как я в свое время с Попузневым во дворе фабрики прибирал и Фавстову относил в полицейскую часть, а тут-то и проворонь кто… Вот он прочитал, устыдился — нелегко ведь знать, как о тебе настоящее думают. С того и с царей ушел….
— Олух! — заорал Павел Константинович, не выдержав глупых умственных построений Антипа. — Какой ты олух! Свергли царя! Свергли! Понимаешь?
Антип покосился на конторщика и застыл копной.
— Теперь понимаю, — чуть погодя проговорил он. — А трепали — сам отрекся…
Павел Константинович безнадежно махнул рукой. Дышал в тепло мехового воротника и снова думал о Грязнове: «В такое время оставлять фабрику без призора — хорошо ли это? Кто, кроме директора, позаботится о служащих, защитит их?»
Антип ли приободрил лошадь, то ли сама она, завидев директорский дом, где подолгу привыкла стоять, — рванула ровной рысью по гладкому берегу пруда. Антип с шиком развернул возок у крылечка, хотел помочь конторщику, но не успел, — Павел Константинович выскочил, бежал по ступенькам, худой, поджарый. На миг замешкался у двери: как отнесется к внезапному вторжению директор, свирепый нрав которого был хорошо известен. Внимательно-насмешливый взгляд кучера подтолкнул. Мысленно перекрестившись, Павел Константинович открыл дверь. Из помещения вырвался звонкий мальчишеский голос:
О, бая-де-р-а…
Проводив конторщика взглядом. Антип откашлялся, все с той же неостывшей усмешкой заключил:
— Во, во, будет тебе дера. Крикун…
Старые березы с растрескавшейся корой, голые кривые сучья, дом с белыми колоннами — все так приелось, от всего отдает плесневелой скукой. Уж и не помнит Антип, сколько ездил сюда. Был Федоров, капризный, крикливый, но понятный чем-то, не брезговал из одного кулька есть купленную по дороге клюкву, стал Грязнов, ласковый в словах и недоступный, не приведи господь еще кого-то возить. А по всему видно, и этот недолго останется, не знает Антип причины, но чувствует: изработался человек, надломился, нельзя его на прежнем месте по нынешним временам держать.
Антип смотрит тусклыми из-под заросших бровей глазами на деревья, на пруд, закрытый толстым льдом, — суровая была зима, с злыми метелями. Смотрит на парнишку с ведром у проруби. Давно набрал воды, но стоит согнувшись, подергивает рукой.
Кучер захлестнул вожжи за перила крыльца, подался к парню. Тот, услышав шаги, выдернул лесу из проруби, торопливо стал засовывать в карман рваной шубейки. Антип глянул на ведро, неспокойна вода в ведре, показываются плавники рыбешек. «Ишь, чем занимается, кузькин сын». Никому не дозволялось ловить рыбу в директорском пруде.
— Чей будешь? — для строгости хмурясь, спросил Антип.
— Истопниковский я… Алешка, — буркнул парень.
— Кузьмы, значит, отпрыск… Есть рыба-то?
— Ой, дяденька, да тут ее прорва, не успеваешь вытаскивать. — Парень обрадовался, что подошедший человек знает его отца, осмелел. — Хотите покажу? Тут ее столько, что она и «на так» дюже берет.
— Это как — «на так»?
— На красную ниточку. У меня на крючке ниточка привязана. На нее и берет.
Парнишка суетливо вытащил из кармана лесу, показал Антипу крючок, с красной обвязкой.
— Дайкося, — потребовал Антип, загораясь азартом. — Сам проверю.
У Павла Константиновича в горле клокотнуло, когда увидел, чем занимается директор. В такое-то время!
Грязнов сидел на круглом вертящемся стуле у рояля, строгий, чопорный. Сбоку сын его Митя, не в меру упитанный, с круглыми глазами.
О, бая-де-р-а…—
надрывалось чадо, глядя отсутствующими глазами в потолок. Митя был в бархатной куртке, в бархатных же штанах, коротких, с застежками.
Ты прекрасна, как цвет-о-к…
Грязнов желчно глянул на стоявшего в дверях старшего конторщика, загораясь гневом, хлопнул лакированной крышкой рояля.
— Фабрику взорвали?
— Упаси бог, пока еще во сне такое не снится.
— С чем же пришли?
Павел Константинович всегда терялся, если директор начинал говорить резко, отрывисто, будто бросал камни. В душе вспыхивала обида, только годами выработанная привычка помогала подавлять возмущение, желание возражать. Но, видимо, даже у таких исполнительных, услужливых людей, как Павел Константинович, бывают случаи, когда ничто не может сдержать взрыва. Такой случай был сейчас. Не вина конторщика, что он перенервничал, — не из-за себя — и сорвался.
— Господин директор, будьте добры собраться и прибыть в училище. Вас дожидаются.
— Что?!
С дрожью в голосе Павел Константинович повторил:
— Фабрика без руководства. В училище митинг… Рабочие требуют…
Лихачев честно выдержал ненавистный, тяжелый взгляд. Грязнов это оценил. Спросил слабее:
— Что случилось?
— Приняли какие-то решения и хотят ознакомить вас с ними, не в конторе, прямо в училище…
Грязнов нервно одёрнул пиджак, подтолкнул сына, чтобы бежал в комнаты. Снова мельком взглянул на конторщика: «Чертово время. Совсем перестал понимать людей».
— Кучер здесь?
— Дожидается.
Антип спешил от проруби, оскальзывался, взбираясь на крутой берег. С крыльца следили за ним Грязнов и конторщик. «Ах ты, господи! — бормотал Антип, — Не доглядел вовремя… Чего там, проглядел…»
— Туточки я, туточки, господин директор, — крикнул громче. — Живехонько поедем…
Грязнов в черном пальто, шляпе, в руках трость, стоит прямо, вглядывается щурясь. Павел Константинович изогнут, словно в полупоклоне, словно большая меховая шапка гнула голову, лицо в красных пятнах — нелегко дался разговор на равных.
Сели в возок. Антип силился прижать локтями оттопырившиеся карманы. Голодная после зимней спячки рыба в самом деле брала «на так», и он поймал несколько окуньков, решил побаловать себя ухой. Проклятая рыбешка шумно трепыхалась, и это смущало мужика. Грязнов, ясно, догадался, что кучер делал у проруби.
Будто в подтверждение такой мысли, директор ткнул тростью в спину, спросил — без зла, правда:
— Ну, а ты, Антип, что ждешь от революции? Поди решил, все теперь стало доступно?
Антип невольно натянул вожжи, остановил лошадь.
— Извиняйте, господин директор. — Кучер покаянно вгляделся в темные (не поймешь, что думает), сухие глаза Грязнова. — Мальчишонка больно забавный: «Глянь, дядька; палец опушшу в воду — сама рыбешка тычется». Не врал, стервец, сохотил меня. И как не сохотить, сама в руки дается? Вот такая революция… Но ежели вы что другое подумали, — одним мигом на вольный простор, пущай плавает.
Антип никогда не скажет прямо, Грязнов привык, и сейчас напряженно вслушивался, строил догадки; о чем он?
— Ты понятнее бы… Ближе к делу.
— Чего там, куда ближе, вот… — Антип совсем потерянно полез в карман, вытянул рыбешку, подкинул на озябшей красной ладони. — Конечно, извиняйте, баловство одно. Малец сохотил: «Палец опушшу…» Загорелся…
Ждал, как отнесется к тому Грязнов, а у того по лицу будто тень от веселого солнышка; шевельнулся, толкнув плечом конторщика.
— Не об этом я, Антип, хотя и то, что рассказал, близко к вопросу. Что от революции ты ждешь, как понимаешь?
— А что, господин директор, ждать нам с ней, — показал кучер на лошадь. В то же время себя ругал: «Дернул за язык, старая беда, выставился. Знать он не знал, что его прудовую рыбешку в кармане держу. Рассловесился…» — У нас, господин директор, одно дело — запрягай и вози. Хороший ли царь, плохой, или вовсе его нет — вози, больше делов нету.
— Во! — оживленно сказал Грязнов, повернувшись всем телом к старшему конторщику. — Вот она, мудрость народная. — Заблестели глаза, увлажнились. — Что меня и поддерживает: крепок народ русский.
— Училище проезжаем, — напомнил конторщик.
Антип напрягся, что ответит, останавливать ли. Грязнов промолчал, и возок, разбрызгивая мокрый снег, понесся к фабричной конторе.
Внешне все выглядело как обычно: в дверях кабинета появился Лихачев, все такой же почтительный.
— Вас дожидаются представители рабочих.
— Зови, — сухо сказал Грязнов. — И чтобы без шума.
Лихачев развел руками, виновато произнес:
— Они, так сказать, несколько необычные представители… с ружьями.
Грязнов удивленно оглядел его, бледность разливалась по его суровому лицу. Ничем остальным он не выдал своего волнения, сказал равнодушно:
— С ружьями так с ружьями. Зови.
Вошли трое парней, вошли весело, не снимая шапок. За плечами винтовки, в глазах дерзость и любопытство. Красные бантики алели на тужурках.
— Чем могу служить? — холодно спросил он.
Двое глянули на третьего, кучерявого. Тот отчеканил:
— Господин директор, нам поручено доставить вас в училище. Рабочие заждались.
Чистое, румяное лицо, еще не опаленное фабричным дыханием, звонкий голос. Смотрит бесхитростно. Пожалуй, даже не понимает, что означает для Грязнова их появление, его слова.
Грязнов медлил с ответом. Рабочие хотят унизить его — хорош он будет, появись на улицах слободки под конвоем. Что это, обычная бестактность от недостатка культуры, или обдуманный расчет? Вернее всего, злой расчет, стремление показать, что революция изменила соотношение сил. Рабочие пробуют диктовать. Что ж, он попробует защищаться, опираясь на свои права. Грязнова не ошеломило известие о свержении царя, внутренне он был подготовлен к тому, что какие-то изменения должны произойти. Но насколько бы важным ни было событие, не значит, что теперь все должно перевернуться с ног на голову.
— Передайте тем, кто послал вас, что политикой я не занимаюсь. Они должны знать об этом, но раз забыли, напоминаю. На митинге мне нечего делать. Если они там говорят о фабричных делах, — пусть, их воля. У меня другое мнение: все дела производства должны решаться на производстве. — Насмешливо оглядел парней и договорил: — Надеюсь, здравый смысл подсказывает вам, как вы должны сейчас поступить. Или у вас более обширные полномочия?
Тот же кучерявый, хотя растерянность и отразилась на его молодом лице, внешне спокойно ответил:
— Мы передадим, что вы сказали.
После их ухода Грязнов пробовал заняться своими обычными делами, но ничто не шло на ум, не было охоты возиться с бумагами, отдавать распоряжения, да, собственно, никому и не нужны его распоряжения: рабочие восприняли революцию, как «делай, что хочу», — второй день фабрика не работает. Важнее сейчас самому определиться в новых условиях. Вчера он был в городе, видел ликующие толпы разного народа. В торговых рядах лавочники украсились красными лентами, вид у каждого победный. Подивился: «Эти-то чему радуются! Ждут более оживленной торговли, что ли?»
Снова появился Лихачев. Когда открывал дверь, в конторе слышались густые голоса.
— Опять к вам.
Грязнов устало посмотрел на него, скупо улыбнулся.
— Беспокойное время настало, Павел Константинович?
— Обязанность такая, — неопределенно ответил конторщик.
На этот раз пришли не юнцы с винтовками, а пожилые рабочие, большинство из которых знал в лицо. Степенно расселись на стульях, словно собрались вести долгую, обстоятельную беседу. Стоял только один, с рябым острым носом, — Родион Журавлев. Ему, как понял Грязнов, поручено вести переговоры.
— Господин Грязнов, — взволнованно и зло стал говорить Родион, — вы отказались прибыть в училище, вы, как и ранее, хотели, чтобы мы пришли к вам. Вот мы и пришли. Интересует ли вас, что решили рабочие?
— Несомненно, за два дня митингования вы многое решили, — усмехнулся Грязнов.
— Да, многое. И наверно, кое-что вам придется не по нутру.
Грязнов резко поднялся с кресла. Стоял под портретом Затрапезнова, судорога кривила лицо. Сказал резко:
— Я не позволю разговаривать со мной в таком тоне!
— Тон — дело десятое, господин директор, — ровным голосом продолжал Родион. — Рабочие очень обозлены но вас. За многие годы копились обиды. Вот тут все сидящие — представители выборного фабричного комитета (Грязнов медленным наклоном головы дал понять, что принял к сведению). Общее собрание велело передать вам: рабочие больше не хотят видеть вас на фабрике…
Веселая усмешка пробежала по лицу Грязнова.
— Разве рабочие поставили меня заведывать фабрикой? Или фабрика уже не в частном пользовании Карзинкина? Удивительные вы люди. Можете передать, милейший: я уйду с фабрики, когда посчитаю нужным, или того захочет владелец. У меня все.
— Но у нас не все, — возразил Родион. — И заведывать не мы вас назначали, и фабрика пока не наша, но решение мы приняли и от него не отступимся. Общее собрание постановило арестовать вас. Мы хотели, чтобы вы выслушали ваших обвинителей, защищались бы. Вы не пожелали. Объявляем вам решение.
Грязнов изумленно смотрел на рабочего.
— Я не ослышался, милейший?
— Нет, вы не ослышались, господин Грязнов. Велено вас немедленно взять под стражу.
— Но это дикое самоуправство, точнее — глупая шутка, — Грязнов не верил в происходящее. — Вы должны понимать, что существует закон.
— Мы судили вас по революционному закону.
— Я не подчиняюсь вашему беззаконию.
Грязнов тряхнул серебряным колокольчиком. В дверь просунулся испуганный Лихачев. Разговаривали громко, и он многое слышал.
— Соедините меня… — Грязнов хотел сказать, чтобы соединили с канцелярией губернатора, и запнулся — нет канцелярии, как таковой. — Соедините меня с губернским комитетом, с Черносвитовым.
— Вовсе не обязательно, — сказал Родион Лихачеву. — Идите.
Старший конторщик поспешно прикрыл дверь.
— Вы хотите вытащить меня силой? — сказал Грязнов и уселся в кресло.
Родион оглянулся на своих молчаливых товарищей, прочел в их глазах одобрение.
— Вы сами пойдете, господин Грязнов. — Он вытащил из кармана наган, положил на край стола.
— Это чудовищно, — бледнея, сказал Грязнов. — Вы вынуждаете меня подчиниться. Но за это вы дорого заплатите.
— Грозилась дочка матку научить щи варить, — объявил Родион.
Все же пришлось Грязнову идти по улицам слободки под конвоем рабочей гвардии.
— Эк, как тебя перевернуло. Думали, отъешься на деревенских харчах… — говорил Родион Журавлев, разглядывая Артема.
Разговаривали они в помещении, которое фабричный комитет занял для себя. Стоял письменный стол и длинная лавка возле него — видно, принесли из курилки. На лавке сидели Маркел Калинин, Родион и Алексей Синявин. Артем только вошел, оглядывался с любопытством.
— Что тут у вас? Дела какие?
— Что тут у нас? — угрюмо отозвался Маркел. — Полицию всю арестовали. Грязнова — арестовали. Видишь, заседаем…
— Как! И Грязнова арестовали? — поразился Артем. — Ай, мужики! Ай, молодцы! — Хмурость их смешила его. — Да как же вам удалось? И Грязнова!..
— И его, — со смущением на морщинистом лице подтвердил Маркел. — Со зла, конечно, в горячке… Теперь думаем, не пойти ли на попятную. Выпустить бы, да не знаем, как людям об этом доложить…
Артем сел на лавку, прислонился к стене — был еще слаб. Не сразу дошло до сознания сказанное Маркелом. Опять удивился настроению всех троих: больно уж притихшие, непохожие на себя. Сейчас он шел улицей, раскланивался со знакомыми — у всех на лицах взволнованность, все оживлены, чувствуется — произошло событие огромной важности. Вроде даже воздух другой в слободке стал. И вдруг такая перемена…
— Что же так, — улыбнулся Артем. — Ну, арестовали и арестовали. Чего теперь каяться? Вы власть, выбранная людьми. Их власть…
— А вот каемся, — продолжал уныло Маркел. — Губернский комиссар нового правительства кадет Черносвитов дает телеграмму за телеграммой: «Произвол! Освободить немедленно!..» Плевали бы мы на него, невелика птица — комиссар. Карзинкин вмешался… Мы одному инженеру, другому: «Давай за Грязнова… Действуй». Видишь ли, оказалось, нельзя, чтобы кто-то на фабрике не действовал: вразброд все идет. Ну, отказываются, черти! Твердят одно: «Карзинкин назначит — буду, а так — увольте». А владелец грозит: «Фабрика вверена Грязнову, ему и быть на ней. Не освободите — остановлю работы». И это по нынешним-то голодным временам! Нельзя допускать останова… А задумываемся потому, что фабрика пока не наша. Карзинкина фабрика, приходится задумываться.
— Давно сидит Грязнов-то? Как хоть воспринял он свой арест? Ругался, поди?
— Еще бы не ругался! Прав, дескать, у вас таких нету. Получите ордер на арест от самой новой власти, тогда покорюсь. Говорим ему: «Мы и есть самая новая власть. Народная…» Да ведь его разве переспоришь?.. Кричит: «Убирайтесь, а то из города милицию вызову, сами в Коровники пойдете…» Видим, не сладить нам с ним: за рукав не потащишь, а сам нейдет из кабинета. «Я, — говорит, — подчиняюсь только закону». Родиоша вот догадался: револьвер вынул и этак… на стол перед ним. Он и затрясся, позеленел весь и больше ни слова не сказал до самой тюрьмы… С неделю, наверно, сидит. Когда это у нас было собрание в училище?.. — спросил Маркел своих товарищей. — С неделю… Велено было посадить его в ту камеру, в какой по его указке наши мастеровые сиживали. Слал-то он туда одного за другим легко, а сам в представлении не держал, что такое Коровники…
— Ай, молодцы! — опять похвалил Артем. — Если даже и придется выпустить, ему, с его-то характером, и этого достаточно…
— Склоняемся к тому, чтобы освободить. Только как народ посмотрит? Скажут люди: что крутитесь?
— Митинговать будем на общем собрании в училище… Наше нынче училище, как и в пятом годе, — сказал Синявин Артему. — Кстати, и за восемь часов голосовать решили, без урезки жалования…
Он умолк, потому что в дверь в это время робко постучали. После некоторого замешательства, подталкивая друг друга в помещение вошли юноша в гимназической шинели, угреватый, с бегающими боязливыми глазами, и мужчина, с дряблым, мясистым лицом — отец и сын Швыревы. Бухгалтер неуверенно прошел вперед, сын сконфуженно остановился у порога, почти с ненавистью смотрел в спину своего папаши.
Когда арестовали Грязнова, среди служащих началось смятение. С минуты на минуту ждал ареста и бухгалтер Швырев, второе лицо на фабрике после Грязнова. Пережив в постоянном ожидании, что его заберут, несколько мучительных дней, он не выдержал, подступился к сыну:
— Пойдем в фабричный комитет. У тебя есть заслуги… Поговори за отца.
— Какие у меня, папенька, заслуги? — недовольно возразил сын. Он только что вышел из гимназии, собирался поступить в университет, повзрослел и о своем выступлении на собрании рабочих вспомнил, как о чем-то стыдном.
— Балканский вопрос… Митинг на реке… Должны помнить.
— Не ты ли, папенька, выпорол меня тогда за этот балканский вопрос? — с укором произнес сын.
— Выпорол — не убыло, — не сдавался старший Швырев. — Идем…
И вот они в помещении, которое занял для себя фабричный комитет. Хоть и не совсем все понимают, какую власть имеет этот комитет, но служащие трепещут (есть, видно, власть, коли так легко расправились с Грязновым).
— Прошу прощения, господа комитетчики, в некотором роде… э… революционные заслуги моего сына позволяют надеяться… — начинает мямлить Швырев, перебегая взглядом с одного на другого.
«Господа комитетчики» еще не привыкли к своей новой роли, часто забывают, что им доверена высшая власть на фабрике, и это им мешает. Сейчас они видят не растерянного, потного Швырева, а того, что сидит на вертящемся стуле, отгороженном от остальных конторщиков деревянными перилами и стеклом, величественного, как бог, и рыкающего на каждого, кем бывает недоволен. Они робеют. Им даже не на что посадить посетителя. Все поднимаются, освобождают лавку. И только Артем по молодости своей, кажется, не испытывает смущения перед всесильным бухгалтером.
— Сергей Павлович, пожалуйста, проходите, — приветливо говорит он, указывая на лавку.
Швырев мотает головой, дряблые щеки его трясутся. Трясутся от волнения и руки, которыми он проводит по бокам. Он хоть и видит замешательство «господ комитетчиков», но мысль, которая гложет его в последние дни, пересиливает: было собрание в училище, и после этого под конвоем увели Грязнова. Швырев видел, как директор с опущенной головой шагал в сопровождении конвойных. Нынче опять объявлено собрание — и еще кого-то поведут… А кого еще больше!.. Дома у него собран узелок с бельем. Он уже представляет, как будет сидеть в грязной и сырой камере Коровницкой тюрьмы.
— Сын, насколько помните… э…
Сын смотрит на него исподлобья, как злобный хорек. И, поймав его взгляд, Швырев вдруг решительно говорит:
— Передать дела лучше Варахобину. Не блещет особо аккуратностью, но честен. Моя рекомендация…
— Сергей Павлович, вы покидаете фабрику? — спросил Артем, которого удивляют слова бухгалтера. — Уезжаете куда?
— Э… — Швырев медлит, соображая. К чему такой вопрос? Может, его очередь еще не дошла? Может, кого-то другого поведут ныне после собрания?.. — В некотором роде… — нерешительно говорит он.
— Очень жаль, — заключает Артем. — У вас богатейший опыт… И оставить фабрику в эти дни… Не могли бы вы повременить с отъездом?
— Я никуда не уезжаю, — мнется Швырев, по очереди разглядывая комитетчиков. Никакой вражды к себе он на их лицах не видит. — Если вы считаете… э… Могу исполнять обязанности…
— Вот и договорились, — повеселел Артем. — А если кто к вам и придет от нас для контроля, надеемся, все будет без обиды. Рабочего, конечно, контроля, потому что теперь, как вы сами понимаете, без разрешения фабричного комитета никаких распоряжений администрации не будет.
— Я считаю долгом держать документы в порядке. — В голосе бухгалтера проскользнула заносчивость — речь шла о его непосредственных делах, а тут он был щепетилен. — Любой контроль не испугает меня…
7
Грязнов был внешне спокоен, и только бледность на его суровом лице выдавала, каких это ему стоило усилий — казаться спокойным.
Они сидели на лавке перед столом. Для него припасли стул. Он пригляделся: стул был из его кабинета. Если он сядет, то очутится как бы в роли подсудимого. В ушах все еще звенело новое слово, с которым обращались к нему, сказанное молодым, срывающимся от волнения голосом.
— Гражданин Грязнов… — подчеркнуто было сказано ему.
С того дня, как он испытал стыдный страх, увидев в руках Журавлева револьвер, до последней минуты он, не переставая, думал: что же произошло и какое место он может занять в этом обновленном и непонятном мире?
Когда из Петрограда пришло сообщение о революции, он не особенно удивился: неизбежное случилось. Правда, он ожидал, что будет ограничена царская власть и только. Время подсказывало, что так надо было сделать. В западных странах короли чувствуют себя преспокойно, всеми же делами занимается парламент. И это разумно. Но царский поезд не был допущен в столицу, царь вынужден был передать престол своему брату. Тот не рискнул принять на себя тяготы управления разоренной страной— создалось Временное правительство. Вполне естественное правительство, временное, пока учредительный съезд не изберет новое.
Правительство призвало к революционному порядку, но началось черт знает что! Ему, человеку, занимающему видное положение в обществе, всю жизнь отдавшему расцвету промышленного производства, грозят оружием, затем — тюрьма.
Он посылает возмущенный протест губернскому комиссару Черносвитову, требует немедленного освобождения и наказания насильников. Тот ничего не может сделать — нет согласия Совета рабочих. Что же это за власть? Стоит ли быть ее безоговорочным исполнителем? Именно безоговорочным: прятаться, таиться он не может… Не лучше ли склонить голову перед Советом и… спокойно работать? Но револьвер…
Грязнов понял, что спокойным он уже не будет. Все в нем нарушилось. Все его представления — к черту! Вся его прежняя жизнь — к черту!
— Всю жизнь вы отдали фабрике. Неужели вам будет не жалко оставить ее?
Грязнов медлил. Ноги у него затекли, но он отказался сесть. Эти люди понимают, что неумное правительство потерпело крах. Все, кто его ревностно поддерживал, потерпели крах. Все это они понимают. Его хотели выбросить, как балласт, но спохватились: у него есть знания.
— Насколько я понял, за моей спиной встанут опекуны? — спросил он, заинтересованный тем будущим, которое предлагали ему.
— Рабочий контроль будет над всем производством.
— Да… Слышал… Ваш лидер Ленин ставит целью национализацию промышленности. Управление ею — Советам рабочих депутатов…
— Если уж и вы задумываетесь над этим и не считаете, что это… вернее, что в этом нет ничего противоестественного, то, очевидно, так оно и будет.
— Милостивый государь, вы не так поняли меня…
Наступила пауза, ждали, когда он начнет объяснять, как его надо понимать. Но он молчал, словно забыл и о них, и где присутствует.
— Гражданин Грязнов, — опять прозвучал тот же молодой голос Крутова. — Нет у вас к нам симпатии. Примерно так же относимся к вам и мы. Что делать?.. Речь сейчас идет о том, что вы умеете хозяйствовать…
Рот Грязнова искривила злая усмешка.
— Мне всегда казалось, и не без основания, что вы все делали, чтобы нарушить хозяйство фабрики. Откуда такая трогательная забота?
Его злость не укрылась, слишком была явной, чтобы не заметить ее. И он увидел на их лицах такую же ответную злость и, кажется, разочарование.
— Не притворяйтесь, что вы не понимаете, откуда наша забота, — сказал ему Крутов. — В новых условиях с таким настроением, Алексей Флегонтович, вам будет трудно работать.
Его вроде бы жалели…
— Пожалуй, невозможно, — жестко сказал он.
Артем шел из конторы в шестой корпус. На улице была весна. Яркое солнце грело сосульки, прилипшие к карнизам, и с них падали крупные прозрачные капли. На грязной, устланной конским навозом дороге ссорились воробьи. Все ожило, все радовалось теплу. На душе тоже было по-весеннему хорошо. Мир строится заново! Это будет разумный мир! Вспомнились сказанные несколько недель назад слова Грязнова: «Вы уподобили меня щепке, летящей при рубке леса…»
— Вы уподобили себя, Алексей Флегонтович, этой щепке, — вслух подумал Артем. — Кто же в этом виноват? Сейчас вы опустошены… Но кто в этом виноват?
У механических мастерских Артему встретились парни с винтовками за плечами, с красными бантами на отворотах пальто. Это был патруль фабричных красногвардейцев. Остановились.
— Артему Федоровичу! — дружно вскинули они руки к козырькам.
Артем улыбнулся, здороваясь: вид у парней был горделивый, осанистый.
— Сем, дома кто есть? — спросил он.
— Пожалуй, Лелька. Мать прихворнула, так, пожалуй, в больницу пошла.
Артем поднялся по железной лестнице на третий этаж корпуса. Так давно знакомая каморка… Постучал. Лелька, побледневшая, с большим животом, — была беременная — встретила его без особой радости, привычно, будто виделись только вчера.
— Егорушка в Питере. Он теперь за главного начальника в своем полку. Наверно, генералом будет, — ответила она на вопрос Артема.
— Так уж и генералом, — не поверил Артем.
— Письмо прислал…
Приподняв крышку сундука, она достала письмо.
Артем стал читать. Егор писал о том, как свергли царя. События начались с листовки, которую выпустил питерский комитет большевиков. «Всех зовите к борьбе!
Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте и зачахнуть от голода в непосильной работе… Все под красные знамена революции. Долой царскую монархию!» Листовка призывала рабочих создавать на предприятиях Советы.
Рабочие забастовали. Узнав об этом, царь прислал из военной ставки телеграмму: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией. Николай».
Начались аресты. 26 февраля в Петрограде была расстреляна демонстрация, расстрел вызвал взрыв всеобщего возмущения. И этот день стал первым днем революции. Солдаты перестали повиноваться командирам, начали избирать комитеты. Царь попытался прорваться в столицу из Могилева, где была ставка, — поезд его не пустили. 2 марта он отрекся от престола.
Егор сообщал, что избран в полковой комитет.
— Так чего же ты куксишься, генеральша? — усмехнулся Артем. — Вон какие дивные дела творятся! Глядишь, скоро и Егор объявится.
— Не объявится, — с мрачной безнадежностью сказала Лелька. — Хоть и новая власть, а все говорят: война до победного конца. А где он, конец, не видно.
8
— Здорово, Варюха-горюха!
Варя робко посмотрела на брата. Что-то во всем его облике потерянное и суетливое. И в приветствии его не было искренности, скорей какая-то бравада.
— Здравствуй, Алексей. Поставить самовар? Ты не очень спешишь?
— Я всю жизнь спешил, — сказал Грязнов, тяжело опускаясь на стул. — Теперь у меня есть время никуда не торопиться и думать. Думать долго, прерывать себя: «Ах, какой я был дурак!» Так, кажется, вскрикивают люди, которые понимают, что жизнь пустила их в расход?
— Не понимаю тебя, — сказала Варя, вглядываясь в его замученное лицо.
— Чего тут сложного — не понимать? — с раздражением проговорил он. — Сегодня, например, мне предложили работать под контролем мужиков, которые не смыслят в производстве. Там один из них, хромой, когда закуривал, просыпал на пол несколько табачинок и был так огорчен, будто потерял миллион. Или слишком бережливый, или скупой. Штаны у него залатанные… Знаешь, где он держит свой табак? В кобуре, которая висит у него на поясе. А револьвер, должно быть, в кармане. Я буду работать в кабинете, а он встанет возле меня с револьвером в кармане и будет сорить табаком на пол. И огорчаться. Приятная перспектива!.. Другой тяжело сопит, видимо, слова до него доходят, как издалека, с запозданием. Трудно думает… Третьему вообще неинтересно было сидеть. Для него куда приятнее воинские артикулы и стрельба. Но сидит… А теоретиком у них твой пасынок, и зовется он товарищем Александром. Где-то пропадал и, очевидно, насиделся голодом — прозрачен насквозь… Главное, ни чуточки не сомневаются в своем предназначении…
— Почему ты так зол? — неласково спросила Варя. — Их выбрали, и они в меру сил своих стараются делать то, что поручено. Моли бога, что они только пугали, не уничтожили тебя.
— Помилуй, за что? — Грязнов поднял голову, пытливо посмотрел на сестру, которая ставила самовар. Она старалась не встречаться с ним взглядом. — Если рабочие создают ценности, то то же делал и я…
— Ты и еще делал! — Она резко подошла к комоду, выдвинула верхний ящик, стала копаться в нем. Выкрикнула она таким расстроенным голосом, что Грязнов невольно притих. — На, посмотри!
Варя подала ему список фамилий, против каждой обозначен адрес, количество членов семьи. Список был большой, на нескольких страницах.
— Что это? — с недоумением спросил он.
— А это те, у которых по твоей милости мужья и отцы или погибли, или еще до сих пор страдают на каторге.
— С ума сошла! — сорвавшимся до хрипа голосом произнес он. — Не в моей власти было ссылать на каторгу. На то есть полиция.
— В твоей, — безжалостно возразила она. — Многие и многие шли туда по твоей указке.
— Ты преувеличиваешь. — Он уже овладел собой, старался говорить спокойно. — И потом, что бы ты делала?.. Представь себя на моем месте. Они стремились разрушить то, что я создавал, чему я посвятил всю жизнь…
— Не знаю, что бы я делала, но ты должен благодарить судьбу, что тебя не повесили на первой осине. Не понимаешь даже великодушия, с каким к тебе подошли, когда предложили работать по-прежнему.
— Не знаешь и ты. Предложили только потому, что поняли: им не обойтись без знающих людей. Если они даже и станут полными хозяевами, единицы только из них могут чего-то достичь. А без меня им не обойтись. И подтверждение этому сегодняшний разговор.
Варя молчала, собирая на стол. Он сказал:
— Тебе как-то удалось… И при старой власти жила в согласии с собой, не сомневаюсь, то же будет и теперь.
— Я многого не хотела. Жила как жила.
— Не то! Совсем не то! В пятом году я видел новую силу… хотя бы в лице твоего возлюбленного Федора Крутова. — Грязнов не заметил, что после этих слов Варя вздрогнула и сразу словно окаменела. Продолжал: — Не только любопытство, было какое-то уважение, заставляющее задумываться… Потом наступило торжество победителей. Хорошо, я был участником этого торжества. Догадывался, что сила не сломлена, хотя и в тени, но гнал от себя догадки, старался не думать — так было легче… Когда стареешь, чаще прислушиваешься к своему раздражению. В молодости я был более чуток.
— Ты был изворотливее.
— Спасибо, сестра…
Грязнов поднялся, нахлобучил шляпу на самый лоб. Варя удивленно посмотрела на него.
— Самовар готов. Ты что, и чаю не будешь пить?
— Не хочу…
— Что же ты решил?
Он пожал плечами.
— Когда шел к тебе, где-то еще была мысль остаться на фабрике. После разговора с тобой я ее утерял… Да… Разумнее будет уехать.
— Куда? Скрываться от своей совести? Но ведь везде для тебя будет одинаково?
— Везде… Может быть… Посмотрю, поезжу… Прощай, Варюха!
У крыльца Грязнов столкнулся с доктором Воскресенским. Петр Петрович, как это всегда делал при встрече с директором фабрики, чопорно поднял руку к козырьку меховой кепки, слегка поклонился.
— Алексей Флегонтович, я получил указание фабричного комитета занять ваш дом в Петропавловском парке для лечебницы. Как к этому отнестись?
Грязнов на мгновенье замешкался. «Они уже потянулись и к дому. А потом затянут и петлю на шее. Нет, пора… Испариться, расстаться со всем… Пусть крушение всего…»
— С восторгом, Петр Петрович, — с кислой улыбкой сказал он. — С восторгом. Что дом? Лечебница важнее.
— Вы давно не были на врачебном обследовании, — сказал Воскресенский, вглядываясь в бледное и злое, с резкими морщинами у рта лицо Грязнова. — Пожалуйста, выберите время. Надо заботиться о своем здоровье.
— Вы правы, Петр Петрович. Теперь мне только и остается заботиться о своем здоровье. — Он угрюмо усмехнулся и спросил: — А вы можете, доктор, исследовать не только тело, а душу, например?
— Вашу, пожалуй, нет, — раздумчиво и серьезно ответил Воскресенский. — У меня сложилось о вас слишком расплывчатое понятие.
— Вы с первых дней не можете побороть неприязнь ко мне. Помните, как после столкновения солдат с рабочими я попросил вас дать подложное медицинское заключение… И все-таки желаю вам здравствовать, доктор. Устраивайте свою лечебницу. Это, должно быть, станет прекрасная лечебница.
Площадь перебегал мальчишка с пачкой газет.
— Новости! Новости! Только что полученные новости! — кричал он, предлагая прохожим свежие газеты.
Грязнов как-то неловко дернулся на сиденье, перегнулся, хотел крикнуть газетчику. И не крикнул. Снова ссутулил плечи, опираясь всем телом на трость.
Кучер, не глядя на него, сказал:
— Я, Алексей Флегонтович, двадцать пять лет с вами езжу. На спину посмотрю и то уже понимаю, в каком вы чувствии. Сегодня чувства ваши почти как расхристаны.
— Чего? Чего? — изумился Грязнов. — Как это расхристаны?
— Ну, коли проще говорить… Вот держали вы кошелек с серебром, он у вас вырвался, шмякнулся на землю, и все серебро раскатилось. Там монетка, тут монетка, а общего счета нету…
Грязнов помолчал, обдумывая сказанное кучером. «Было ясное понятие в своем назначении и улетучилось, нет ничего: ни идеалов, ни стремления к делу, всегда так любимому…»
— Ты болтай, Антип, болтай, — сказал он, вспоминая, что кучер всегда забавлял его своими рассуждениями. — Только поглядывай за дорогой. Не вывали.
Снег разжиз и брызгал из-под полозьев. На поворотах санки заносило. С Зеленцовской они только что выехали на Большую Федоровскую улицу.
— Осмелюсь спросить, Алексей Флегонтович, — начал Антип. — Куда вы теперь направлятесь?
— Что? — Грязнов очнулся от дум. — А… вот ты о чем… К цветочнице из Лодзи. В Польшу… Знаешь, дама, которая умеет любить… К ней…
Антип степенно откашлялся. Он хоть ничего не понял, но согласно кивнул.
— Бабы энти любят, ежели есть деньги…
— А у меня есть деньги, Антип. Жил не размашисто, все в делах. Есть у меня деньги.
— Тогда можно, — одобрил кучер. — В трактире, когда сидишь, и то обновляешься. Обновление требуется… Опять осмелюсь: супруга с сыном осталась? Поди, не пондравится ей?
— А это уже не твое дело, — строго сказал Грязнов. — Приостанови.
В просветах домов вдалеке виднелась фабрика. Шел густой черный дым из труб. Окна отблескивали в солнечном свете. Грязнову даже почудилось, что он слышит гул, рвущийся из ее окон.
Он тяжело вылез из санок, стоял, вглядываясь вдаль— то ли от ветра, то ли еще от чего — слезящимися глазами. Двадцать пять лет назад с этого же места он рассматривал фабрику жадными глазами. Были надежды. Была молодость…
— Езжай, — грубо сказал он кучеру, залезая и усаживаясь поудобнее на кожаном сиденье. — И молчи…
— Куда уж как понятно, — отозвался на это Антип. — Мне в спину посмотреть — все ваши чувствия видны. Нынче они вроде как расхристаны. А все отчего?.. Оно и конечно…
И долго еще Антип бормотал себе под нос, пока вез Грязнова к поезду на Московский вокзал.