А когда небо затягивалось облачной кисеей, когда шел густой снег или моросил беспросветный дождь, Федор Садко брал гитару и, неторопливо перебирая струны, тихо пел знакомые и незнакомые песни. Он не любил вмешиваться в споры летчиков. Только слушал. И лишь однажды изменил своему правилу.
В накуренной землянке читали свежую фронтовую газету. «Героями не рождаются», — громко прочитал один из пилотов заголовок статьи.
— Ерунда, — послышался голос другого. — Смелость — она от рождения. Если родился трусом человек, таким он и умрет.
— Смелость от опыта. От мастерства. Опытный ас в бою как дома. А новичок, он только от отчаяния может стать смелым.
— Кто хочет прославиться, тот и лезет на рожон…
— Надо ненавидеть этих гадов, тогда и смелость появится…
— А кто их любит?
Спор заходил в тупик. Непогодь истомила летчиков бездельем, сделала их крикливыми и раздражительными. И когда Федор Садко звонко захлопнул книгу, все умолкли. Посмотрев на Виктора Гая, который молча сидел в сторонке, ремонтировал пробитую осколком планшетку, Федор тихо сказал:
— Мужество рождается любовью к Родине.
Помолчав, он еще тише сказал:
— Это я так считаю.
И потом заговорил быстро и резко:
— За словом «Родина» каждый из нас видит свое… Самое дорогое… Ради чего живет и сражается… Все, о чем вы говорили, верно, на мой взгляд, частично. И природные качества, и мастерство, и стремление к славе, и ненависть к врагу — все это составные мужества. И каждая из них опять же рождается любовью к Родине…
Он умолк так же неожиданно, как и начал. И хотя говорил как-то книжно, его слова прозвучали искренне и убедительно. Виктор Гай подсознательно чувствовал то же самое, что и Федор Садко, но четко и вот так убежденно он не смог бы выразить свои мысли вслух. А Федор сделал это легко и естественно, и Виктор понял, в его сердце поселилось смешанное чувство гордости и восхищения.
…В марте сорок пятого истребитель Федора Садко подожгли в одном из воздушных боев. Сам он выпрыгнул с парашютом, опустился в тылу у немцев, но в руки к ним не попал. Фронт в те дни стремительно катился на запад. Федор Садко выждал в лесу и уже через пять дней был в родном полку. Правда, его куда-то вызывали, что-то проверяли, но через несколько дней он улетел на транспортнике в какой-то городок под Минском и вернулся в полк на новеньком истребителе.
В тот же вечер, при свете стеариновой плошки, он впервые показал Виктору фотографию жены и сына.
— Заезжал домой. Видел их, — пояснил он, подвигая мундштуком трубки небольшой снимок.
С помятого прямоугольника на Виктора Гая глядели две пары очень похожих глаз. Одни принадлежали девчушке в темной косыночке, завязанной так, как завязывали красные косынки комсомолки двадцатых годов, вторые — голопузому мальчугану лет четырех. И хотя у него были мамины глаза, он все равно напоминал маленькую копию Федора Садко.
— Здорово похож, — невольно вырвалось у Виктора Гая. — Отличный малый. Сколько же ей лет?
— Скоро двадцать два.
— А ему?
— Скоро четыре.
— И молчал…
— Просто у меня не было снимка. Остальное ты знал.
— Знал, что женат, что сын есть, а как и что — ты же ни слова.
— Мы поженились в мае сорок первого. Правда, ей не было восемнадцати, и нас отказывались регистрировать. Хотел это сделать теперь, опять не вышло, каких-то документов у нее не было.
— Она где живет?
— В Минске.
— С родственниками?
— Мы детдомовские.
Они оба замолчали и долго смотрели на маленький фотоснимок. Виктор Гай вдруг вспомнил свою младшую сестренку, которая потерялась где-то за Уралом. Ее эвакуировали из Ленинграда после того, как погибли при бомбежке отец и мать. Куда, в какой город — никто не знал, но Виктор Гай верил, что после войны он разыщет Нинку и заберет к себе.
О чем думал Федор Садко, угадать было трудно. На его сосредоточенно-спокойном лице, в задумчивых глазах почти никогда ничего нельзя было прочесть. Он не мог скрывать только радость за товарищей; и если кто-то получал награду или хорошую весточку из дому, Федор Садко, глядя на счастливого соседа, начинал по-детски застенчиво улыбаться. Его глаза счастливо щурились.
— Я тебя, Витька, вот о чем хочу попросить, — сказал он, перевернув снимок. — Здесь адрес ее, фамилия, имя, год рождения… В общем, все, чтобы можно было отыскать.
— Тоже Садко? — прочитал Виктор.
— В наш детдом она пришла без фамилии. Ей понравилась моя. — Он вдруг повернулся и посмотрел Виктору Гаю в глаза.
И тот почувствовал, что Федор сейчас скажет что-то такое, о чем думал давно и не раз. И он сказал:
— Война на исходе, Витя. Но она еще идет. И каждый день в любую минуту может все случиться… Тебе я верю, как себе, и могу поручить… Если я… Если меня не станет, в общем… Помоги ей сына вырастить. Это моя просьба к тебе. Снимок возьми. Пусть у тебя будет…
Виктору Гаю хотелось что-то возразить: ни душой, ни разумом он не принимал фаталистическое настроение Федора Садко, но промолчал и аккуратно спрятал в карман фотографию. Федор был прав в одном: война еще идет. А что такое война, Виктор Гай знал не понаслышке.
Больше к этому разговору они не возвращались. Будто его и не было вовсе.
А двадцать восьмого апреля сорок пятого года Федор Садко не вернулся на свой аэродром.
Они вылетели вместе с Виктором Гаем. Это был самый рядовой вылет — патрулирование в заданной зоне. Когда они подлетали к линии фронта, Виктор Гай по команде ведущего отвернул вправо, Федор Садко — влево. Через двадцать минут они должны были встретиться в этом же квадрате, но Федор Садко не прилетел к назначенному часу. Виктор Гай метался вдоль фронта, то снижаясь до самой земли, то круто взбираясь к солнцу, искал Федора в воздухе и на земле, ждал его до последней минуты. И когда уже горючего оставалось только, чтобы по прямой дотянуть до аэродрома, Виктор Гай вздохнул, зачем-то поправил очки на шлемофоне, потуже натянул кожаные перчатки и круто положил машину на заданный курс.
Даже отдаленными клеточками сознания он не допускал, что с Федором беда. Что-то, конечно, случилось. Небо! Возможен отказ техники, вынужденная посадка, прыжок с парашютом — да мало ли что возможно!
Первым к его самолету подбежал техник-лейтенант Пантелеев. Сухощавый и длинноногий, он легко вспрыгнул на крыло, быстро и тревожно глянул в глаза Виктору Гаю: Федор Садко был тем человеком, в котором для техника воплотилась вся юношеская любовь к небу. А летчик Садко всерьез и не без основания, хотя и не часто, но и не редко, говорил, что Пантелеев в его летной биографии самый надежный технарь. И хотя Пантелеева за добродушный характер все звали просто Пантелеем, к его знаниям и профессиональному авторитету относились очень уважительно. Даже инженер полка.
Не заметив в глазах Виктора Гая тревоги, Пантелей помог ему отстегнуть парашют, выбраться из кабины.
— Командир запрашивает посты наземного наблюдения за воздухом, — сказал он, бегло осматривая самолет. — Пока никакого просвета.
— Будет, — уверенно сказал Гай. — Не сегодня, так завтра — но он все равно вернется.
— Оно бы дай бог, — неопределенно буркнул техник и начал сосредоточенно копаться в бездонных карманах своего замызганного, в нескольких местах порванного и прожженного комбинезона. Начал извлекать отвертки, гаечные ключи и ключики, что-то совершенно необходимое для порядочного техника, имеющего дело с боевыми истребителями.
— Какого черта ты рассопелся, как паровоз? — разминая затекшие ноги, с улыбкой спросил Гай.
— А ты чему радуешься? — буркнул Пантелей, не поворачивая головы. — Потерял друга — и улыбается.
— Улыбаюсь, потому что знаю Федора. Дай-ка лучше закурить.
Пантелей извлек из нагрудного кармана дюралевый портсигар с гравированной крышкой. И портсигар, и гравировка, похожая на след сороконожки, были сделаны собственноручно Пантелеем. Подобные портсигары имели почти все летчики полка, которых Пантелей считал «стоящими». И только не было пантелеевского подарка у Федора Садко и Виктора Гая. Для них он уже давно мастерил какие-то особенные табакерки с секретными защелками. Такие, чтобы оба «помнили о Пантелее всю жизнь».
Портсигар был плотно набит крупносеченной махрой. Сверху лежал аккуратно сложенный пакетик из кусочка фронтовой газеты. Гай оторвал испещренный буквами прямоугольничек, сложил его листочком и зачерпнул нужную дозу махорки.
«Трубку бы как у Федора Садко», — подумалось вдруг, но тут же вспомнились слова Пантелея: «Командир запрашивает посты наблюдения» — и под сердцем кольнула легкая тревога.
В самом деле, не мог же истребитель исчезнуть за здорово живешь. Кто-нибудь должен был увидеть. День ясный, в небе затишье, на фронте — тоже.
Виктор Гай прикурил от зажигалки самокрутку и, захлопнув портсигар, протянул его Пантелею.
— Пойду к командиру.
Он сразу свернул с дорожки и пошел по опушке сосняка напрямик к одноэтажному бетонному «ящику». Так летчики звали домик командного пункта. Под ногами тихо шелестели желтые прошлогодние иголки, пахло весенней землей и хвоей.
Дым от махорки казался нелепо вонючим, и Виктор Гай в сердцах раздавил сапогом самокрутку. Навстречу шли два механика с медицинскими носилками. На темно-зеленом брезенте змеей извивалась длинная вороненая лента от крупнокалиберного пулемета, заправленная желтыми новенькими патронами. На черных снарядиках ярко светились красные головки: разрывные.
Поравнявшись с Виктором Гаем, механики опустили головы и молча разминулись. В полку привилось неписаное правило — если у кого-то погиб друг, с вопросами к нему не приставать, в сочувствующие не набиваться. Все знали — нет таких слов, которые могли бы приглушить боль утраты; раны заживают быстрее, если их не бередить.
Молчание механиков отозвалось в сердце Виктора Гая новой неясной тревогой. Неужели стало что-то известно? Он сам не заметил, как резко прибавил шагу, почти побежал.
В дверях «ящика» Гай лицом к лицу столкнулся с капитаном Сиротой, командиром эскадрильи. Павел Иванович Сирота был уже обстрелянным летчиком, командиром звена, когда к нему в подчиненные прибыл девятнадцатилетний младший лейтенант Виктор Гай. И случилось так, что в первом же боевом вылете они вместе попали в жаркую переделку. На них в буквальном смысле свалились с неба крестатые стервятники, пять или шесть, Гай так и не разобрался. Они приняли бой, подбили «хейнкель», а сами, как говорится, вышли из воды сухими. Новичок сразу приглянулся командиру, и между ними завязалась незримая ниточка. Скорее всего Сирота и не замечал, что к этому голубоглазому, белобрысому пареньку относился лучше, чем к другим молодым летчикам, теплее. Но другие замечали и нередко подтрунивали над Гаем: дескать, смотри,