И Вера сбивчиво, подсмеиваясь над своей наивностью, рассказала, как любила Андрея, как ей завидовали подруги, как мечтала удивить и осчастливить его неожиданной новостью о будущем ребенке. Андрей тогда уже защитил диплом и уехал в Новосибирск, а ей еще надо было почти три года учиться. Сперва он просил ее не делать таких сюрпризов, потом слал нежные подбадривающие письма, потом, когда Иришке было уже около года, он приехал к Вере, и они оба вдруг отчетливо поняли, что за минувшие два года стали совершенно чужими.
На предложение Андрея зарегистрировать брак Вера ответила отказом. Выходить замуж за человека, с которым у нее не было ничего общего, кроме дочери, она не хотела. Такой союз рано или поздно станет обоим в тягость, и его придется расторгнуть.
Андрей, как показалось Вере, остался очень доволен ее отказом, а она была довольна собой, что не испугалась одинокого будущего, не изменила своим принципам и не унизила своего достоинства. Уж коль им суждено было расстаться, так зачем из этого делать неприятную драму…
— Жаль только, что у Иришки не будет отца, — сказала Вера в заключение. — Все остальное — нормально. А дочь у меня хорошенькая. Моя маленькая копия. Как-нибудь зайдешь — покажу фото. Ведь ты зайдешь, Муравьев? Я приглашаю.
— Обязательно.
— А помнишь, в Ленинграде я спросила: «Ты еще зайдешь?»
— А я ответил: «Обязательно».
— И уехал.
— Но тогда ты не сказала «приглашаю».
— А теперь говорю. В любое удобное для тебя время.
— Спасибо.
Вера протянула руку.
— Телефон мой знаешь? Два двадцать девять девяносто девять. Две двойки, три девятки. Не забудешь?
Муравьев взял ее руку, легонько, очень ласково пожал.
— Не забуду. Две двойки, три девятки.
Вере не хотелось отнимать руку и еще больше не хотелось идти в квартиру, где ее сразу обступит тишина, и она, не отнимая руки, спросила еще:
— Статью с немецкого, это тебе серьезно надо?
— Серьезно.
— Что там?
— О Фейербахе, о Гегеле.
— Зачем тебе?
— Просто хочу знать.
Вере показалось, что в голосе Муравьева прозвучало упрямое раздражение. Действительно, глупый вопрос, но остановиться она уже не могла.
— Просто из любопытства?
— Это плохо, если просто из любопытства?
Вера почувствовала, что заливается краской. Уже потянула было свободную руку к лицу, но, подумав, что все равно в темноте не видно, поправила на тужурке Муравьева перекосившегося золотого орла, проткнутого крест-накрест кинжалами и помеченного цифрой 1, что значило — летчик первого класса.
— Это интересно в самом деле или ты из упрямства? — Вера не любила в институте изучать философию и не понимала тех, кто ею увлекался.
— Ты помнишь нашего школьного историка? — Муравьев осторожно перебирал ее тонкие пальцы, будто хотел убедиться, что они целые и невредимые. — Мы с ним встретились, когда я уже закончил училище. Он первый вопрос мне задал о философии. Говорит: «Вы философию и сейчас не признаете?»
— Действительно, — подхватила Вера, — мы ж не признавали философию. Скукой на уроках мучились. Особенно наш класс. Отчего?
— От невежества. От дилетантства. У нас в училище преподаватель философии был самым веселым человеком. Даже анекдоты его были связаны с философами. Он сделал самое главное — разбудил у курсантов интерес к своему предмету. Придет, бывало, на лекцию и начинает какие-то побасенки рассказывать. Одна другой интереснее, а конца нет. Мы ему — вопросы, а он нам первоисточники рекомендует.
— Побасенки и философия…
— Не веришь? А ты попробуй почитать «Лекции по истории философии» Гегеля. Это ж детектив. Черт его знает, я как-то не заметил даже, как втянулся. Чем глубже полез, тем большее любопытство. Знаешь, какие они разные, эти философы? — Вера уже слушала его с любопытством. — Прочел вот недавно Ницше «Так говорил Заратустра». Вроде наивные притчи о сверхчеловеке, а вглядишься, вдумаешься — и становится понятно, что Гитлер не на голой почве вырос. Тебе не холодно? — неожиданно спросил он.
— Немножко. — Вера шевельнула плечами.
Муравьев снял тужурку и набросил Вере на плечи.
— Вот, — сказал он, — капитан Вера Егорова. Извини, заморозил я тебя, заболтался, но я не понимаю тех людей, которые не хотят все знать. Если я вижу интересную картину, я хочу знать, что скрыто за ее сюжетом, хочу знать, как жил художник, почему его волновала именно библейская тематика, как, например, Корреджо, и что помогало Веласкесу написать портреты с такой психологической наполненностью, с такой беспощадной правдой. Разве это не интересно?
— Интересно.
— Или вот, скажем, тебе, техническому специалисту, разве не хочется узнать подробности из жизни русского металлурга Павла Аносова? Сто лет назад человек разработал методы получения высоколегированной стали! Написал диссертацию «О булатах». Я тебе о нем как-нибудь расскажу. Это сказка! Но ты уже замерзла. Да и устала… — Он кашлянул и очень серьезно добавил: — Знания нужны не ради любопытства. С этими знаниями мне там, — он кивнул головой вверх, — над землей, значительно легче, понятнее, что ли… Спасибо тебе.
— За что?
— За все. Мне было очень хорошо с тобой. До свидания. — Он снова нежно пожал ее руку.
— Китель.
— Конечно.
Он взял тужурку, набросил на плечи, быстро тронул Верины волосы и торопливо убрал руку, будто ожегся. Не оглядываясь, зашагал в сторону аэродрома и через минуту растаял в низкой предрассветной мгле.
Осторожно, чтобы не поднимать шума, Вера поднялась на второй этаж, нащупала в сумочке брелок с ключами, потихоньку открыла дверь. Свет включать не стала. Прошла в спальню, разделась. Постель хранила еще тепло летнего дня. Вера спрятала ноги под одеяло, но сразу не легла. Сидя, отыскала в волосах заколки, вынула их, тряхнула головой. Волосы заскользили по крутым обнаженным плечам…
Так она делала ежедневно. Когда Иришка не спала, она всегда садилась у двери на свой маленький стульчик и наблюдала, как мать распускает на ночь волосы. Вера несколько раз собиралась обрезать их, но Иришка сердилась, у нее портилось настроение. Вере становилось невмоготу глядеть на ее страдания, и она с веселым смехом обещала растить волосы, пока будут расти.
За последние четыре года Вере уже не раз хотелось переделать прическу. Она даже назначала себе день, когда пойдет к парикмахеру, но что-то останавливало ее в последнюю минуту, и Вера по-прежнему каждое утро укрепляла заколками мягкие, ускользающие пряди, а перед сном распускала их.
Вспомнила вдруг неожиданный жест Коли Муравьева, словно тот хотел проверить, не парик ли у нее, и как он смутился и быстро отнял руку. Вспомнила и улыбнулась: смешной он, этот Николаша. И хороший…
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Жизнь на аэродроме начиналась всегда очень рано, а в день полетов особенно. Солнце только еще слало своих гонцов из-за горизонта, подкрашивая запутавшиеся среди погасших звезд высокие облака, а на стоянке уже все гудело, звенело, шуршало, перемешиваясь с деловыми выкриками. Механики и техники стаскивали с фюзеляжей и плоскостей отсыревшие за ночь чехлы, открывали кабины, отвинчивали на теле самолета в самых неожиданных местах люки и маленькие лючки, что-то щупали, высвечивали, выстукивали, проверяли под напряжением и под давлением. Со стороны могло показаться, что эти неуклюжие от мешковатых комбинезонов люди суетятся вокруг машины не столько для дела, сколько для вида, чтобы показать кому-то, какие они все занятые.
Но Муравьев знал истинную цену их труду. Когда отчетливо понимаешь, что малейшая, самая незначительная халатность может стать причиной гибели машины, поставить под угрозу жизнь летчика, осмотр всех этих гаек, трубок и проводков приобретает особую окраску, особый смысл.
Знал Муравьев и то, что суета у машины кажущаяся. Любой механик здесь имеет строго ограниченный участок осмотра, четкий маршрут. Если ему надо осматривать сначала контровки гаек, а затем трубопровод, он должен каждый раз делать осмотр только в таком порядке и никогда наоборот.
Муравьева никто не звал в такую рань на самолетную стоянку. Как-то так получилось, что вышел он поразмяться и, пробежав не спеша через сосновый бор, оказался возле бетонки. А тут знакомые ребята идут к машинам. Слово за слово — и он незаметно подключился к работе.
Толя Жук возился почему-то у самолета Шелеста, их машины стояли рядом. Лицо техника было задумчиво сосредоточенным, широкий нос угрюмо свисал над верхней губой.
— Толя, здравствуй! — крикнул Муравьев из кабины.
— Привет, — сказал он без обычной своей беззубой улыбки и, словно тут же забыв о Муравьеве, приказал кому-то из механиков вызвать АПА. Затем подошел к своему самолету и объяснил:
— Заболел у Шелеста техник. Белый попросил, чтобы я взял на время обе машины. Страшного, конечно, ничего, но хлопот добавляется.
— И только поэтому такой хмурый? — Муравьев выбрался из кабины, мягко спрыгнул на бетонку, подал Толе руку.
— Вчера Ольгу в больницу пришлось отвезти, — сказал он тихо. — Сердечко забарахлило. Давление…
— Очень серьезно?
— Не очень… Но сам понимаешь…
— Надо было объяснить Белому.
— Один или два самолета — раньше с аэродрома не уйдешь. Да если и уйду, какая польза. Мне жалко ее в этом рыжем больничном халате, а она глядит на мою кислую физиономию и еще больше страдает… Ничего, переживем и это. Вот поправится — в гости позовем. Она сибирячка, пельмени стряпает — блеск!
К истребителю Шелеста, лихо развернувшись, подкатил тяжелый ЗИЛ с авиационным пусковым агрегатом, так называемый АПА. Шумно газанув — так, что окатил самолет сизым перегаром, автомобиль умолк.
— Видал, какой циркач! — хмуро сказал Толя Жук. — Нашел место, где лихачить, будто не понимает, что здесь самолеты. Уж я ему сегодня всыплю… А ты не беспокойся, что у меня две машины. Все будет сделано в лучшем виде. Белый мне дал еще двух механиков. Ребята знающие.
— Я и не беспокоюсь, — сказал Муравьев. — Вот позавтракаю и помогу тебе. Смотри, какой шарик выкатил.