— Действительно просто. А я ломаю голову.
— Есть еще вариант. Нужно убедиться, что изделие не отвечает ГОСТу. Если лампа проработает, скажем, вместо положенных ста часов восемьдесят пять, надо будет указать эту цифру в ее паспорте и отправить по назначению. И думать тут нечего.
— Такую лампу на станцию не поставят.
— В учебном комплексе используют.
— Все равно это будет брак, Муравьев. И неприятностей заводу не избежать. А следовательно, и мне. Вот ведь как все непросто…
Она согнула в кольцо толстый жгут из стебельков полевых цветов, перехватила сложенные концы несколькими витками сытника и водрузила свое произведение на голову.
— Ну как?
В ореоле полевых цветов она стала еще красивее.
— Такой вот изображают весну на плакатах. Только не в свитере и брюках, а в длинном зеленом сарафане.
— Я же современная, Муравьев. Весна на мотоцикле.
— Да, конечно. И все-таки давай будем выбираться из лесу засветло.
— Ладно. — Вера сняла венок и подошла к Муравьеву. — Я никогда не видела венка на голове мужчины. Можно?
— Смешная ты.
Вера стояла рядом. Он слышал запах ее остывающей кожи, видел каждую ее ресничку, верхушки деревьев в глубоких глазах. Когда Вера, поднявшись на цыпочки, покачнулась, Муравьев прижал ее, и, не понимая, что с ним происходит, поцеловал ее руку, где-то возле запястья, где сквозь нежную кожу просвечивалась голубая веточка сосудов.
Вера на мгновение замерла, но сделала вид, что ничего не произошло. Отступив на два шага, взволнованно сказала:
— Точно Цезарь… Правда.
Муравьев молчал и смущенно улыбался.
— Поехали домой, — предложила Вера и, круто повернувшись, пошла к мотоциклу.
Лес уже начал затягиваться темно-серой пеленой, терять очертания, но дорога еще просматривалась, и Муравьев не включал фару. Он чувствовал, как доверчиво прижалась Вера щекой к его спине, видел сцепленные на груди ее хрупкие пальцы и вел машину так, будто заводил на посадку боевой истребитель. И только когда они выехали на автостраду, он включил фару и прибавил двигателю обороты. Удаляющийся лес слился в единое темное пятно.
Ровный шум мотора и однотонное шуршание шин настраивали на такие же однотонные раздумья, но и в мыслях, и в чувствах все смешалось, и Муравьев никак не мог логически осмыслить происходящее. От Женьки его мысли перескакивали на лесную опушку, которую он все время видел сверху, с самолета, только вместо дубов и тригонометрической вышки на опушке среди редких деревьев стоял красный мотоцикл, а рядом он и Вера с венком из полевых цветов на голове. Когда он начинал думать о Вере и о себе, память услужливо подбрасывала ему шумную заводскую проходную, пожилую, глубоко задумавшуюся женщину с ее улыбающейся дочерью и Веру, прячущую в сумочку пропуск…
Когда они остановились возле Вериного дома, Муравьев почувствовал, как у него учащенно забилось сердце. Он хотел, чтобы Вера позвала его к себе в дом, и боялся этого. Боялся торопить события, боялся ошибки, потому что в какой-то миг его покинула уверенность, что тот лесной поцелуй, та полузабытая взволнованность, связавшая их тонкой ниточкой, не случайны, не придуманы…
Видимо, о чем-то подобном думала и Вера. Сойдя с мотоцикла, она придержала его рукой за плечо: дескать, не надо вставать, — и, почувствовав, что он понял ее жест, извиняющимся тоном сказала:
— Ты поезжай. И если захочешь… Потом, позже, то позвони… Я буду рада твоему звонку.
Она поправила рукой его волосы, провела пальцами по щеке.
— Поезжай, Муравьев.
Машина от избытка скорости несколько раз вильнула и цепко взяла дорогу. Луч фары раздвинул темноту. На повороте, словно доски на заборе, замелькали полосатые придорожные столбики.
У самого аэродрома Муравьев притормозил машину и развернул ее в обратном направлении. Вот теперь-то в самый раз и с Женькой поговорить.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Женька Шелест тоже рано ушел с аэродрома домой. Как только медики закончили обследование, он переоделся и на попутной машине уехал в город. Забрал в садике ребят, погулял с ними в парке лесотехникума. Там всегда было много любителей-собаководов, Юрка и Гера с удовольствием следили за собачьими проделками.
Потом они втроем посидели в кафе-мороженом, в магазине игрушек купили появившийся наконец «Конструктор» и поехали домой. Ребята, не снимая своих кепочек, сразу приступили к «Конструктору». Женька закрылся на кухне. Он сел на табуретку и бездумно уперся глазами в противоположную стену, на которой белела отшлифованным деревом почти готовая скрипка — его, Женькино, детище. Сколько часов он отдал этому инструменту — сосчитать невозможно. Еще в училище его товарищ по самодеятельности Яша Костюковский уронил скрипку и проломил нижнюю деку. Женька попытался отремонтировать инструмент, попробовал сделать новую деку. С детства он возился с деревом возле отца, мастера-краснодеревщика. Но хотя дека и была сделана очень точно, скрипка потеряла прежнее звучание и на некоторых звуках безбожно фальшивила.
Женька все-таки отремонтировал инструмент, аккуратно заделав пролом на старой деке. Но любопытство, почему фальшивила новая дека, уже не оставляло его все последующие годы. Он скупал в комиссионках старые скрипки, сравнивал их, скрупулезно изучал, разбирая и вновь собирая. Тайна великого Страдивари не спешила раскрываться перед ним.
После училища Женька начал работу над своей скрипкой. Через московских друзей и знакомых он добыл на столичной фабрике музыкальных инструментов необходимый материал — разных сортов дерево и лаки, сам изготовил в мастерских ТЭЧ инструмент. И его свободные вечера заполнились хотя и приятной, но утомительной работой.
И вот скрипка почти готова. Ее оставалось покрыть лаком, и высушить. Но радости у Женьки не было. Он слишком хорошо знал, что скрывается за этим «почти». На двух ладах скрипка фальшивила. Эту фальшь мог уловить только очень опытный музыкант, но Женька-то знал, что фальшь есть, значит, все сделанное сделано вслепую.
Женька вытащил из-под стола инструмент, подаренный Муравьевым в день рождения. Торопливо открыл футляр, вынул тускло сверкнувшую старым вишневым лаком скрипку и попавшимся под руку столовым ножом вскрыл деку. Ну что в ней особенного? Может, и вправду инструмент изготовлен Батовым, великим русским мастером, но в нем все, абсолютно все похоже на заурядные ширпотребовские скрипки. В чем же секрет?
И тут Женька вдруг поймал себя на мысли, что он сознательно ищет какую-нибудь заковыристую задачу, чтобы не думать о случившемся в воздухе и на аэродроме.
То, что произошло на аэродроме, все видели. Но о том, что случилось в воздухе, знал только он, Женька Шелест. Знал, что случилось то самое худшее, чего он боялся с первого дня своей летной биографии. Нет, речь совсем не об ударе о дерево. Это уже следствие. И то, что он не сказал никому о столкновении с деревом, — тоже следствие. Случилось другое.
Женька поставил ребром на колено старую деку и начал осторожно выстукивать ее согнутым указательным пальцем. Сначала бессистемно, а затем по радиусам от центра к краям и наоборот. Звуки от ударов менялись так, словно он перебирал пальцами по ладам.
Женька отложил старую деку в сторону и так же безжалостно вскрыл свою, еще не покрытую лаком скрипку. Начал точно так же выстукивать деку и в этих звуках уловил фальшь. В каком-то месте слои дерева лежали, видимо, чуть-чуть плотнее, и частота колебаний менялась.
Интуиция подсказывала, что здесь необходимо деку подстрогать немножко, сделать тоньше, но Женька не хотел руководствоваться интуицией, он искал закономерность. А закономерности не было, как не было ее и в том, что произошло с ним в воздухе.
А в воздухе он струсил. И даже не это главное. Он не сумел вовремя побороть страх. Такое было впервые, хотя страх его преследовал не единожды, и как с ним бороться, Женька отлично знал. Он никогда не верил, если ему кто-то говорил, что не знает страха. Женька был убежден, что это чувство живет в каждом человеке от рождения и до самой смерти, потому что жизнь человеческая в любой миг подвержена многочисленным опасностям, и не бояться за нее нельзя. Страх заставляет человека быть осторожным и хитрым, сильным и мужественным. Страх заставляет его вести постоянную трудную и бескомпромиссную борьбу с самим собой.
Женька никогда не забудет тот пожар, когда он пошел в город, получив первую увольнительную. Из окон второго этажа рвались языки пламени, валил густой дым, и кто-то, задыхаясь, кричал: «Там дети!..» Женька понимал, что он должен что-то сделать, но что — он не знал. И все же его колебания равнялись мгновению. Уже в следующий миг он лез по водосточной трубе, думая о детях и о том, что труба, возможно, закреплена слабо и, если оборвется хоть одно звено, он тут же свернет себе шею. Ползая среди огня и дыма по полу, он нашел уже потерявших сознание двоих мальчишек, подтащил их к раскрытому окну и выбросил по очереди на растянутое одеяло. Когда прыгал сам, больно подвернул ногу, но виду не показал и с большим трудом добрался до училища.
…А первый прыжок с парашютом. Женька был на сто процентов убежден, что его парашют не раскроется, что миллионная вероятность выпадет именно на него. И все-таки он заставил себя шагнуть без промедления в белый ревущий проем. И когда над ним распустился светло-желтый купол, душа его пела, он торжествовал победу над собой.
Подобных побед было еще так много, что они уже не вызывали особых эмоций и воспринимались как нечто вполне естественное.
…Вот первый вылет при минимуме погоды. Нижняя кромка облаков — около двухсот метров, верхняя — где-то на восьми тысячах. Совсем слепой полет. От него можно отказаться, никто не упрекнет молодого летчика, если он примет решение не лететь. Достаточно запросить разрешение завести машину на стоянку, и все будет принято и понято верно. И Женька нажимает кнопку передатчика, но говорит совсем другие слова: «Разрешите взлет?..»
«Взлет разрешаю!» — хрипит в шлемофонах, и Женька включает максимал.