Смерть стоит того, чтобы жить.
А любовь стоит того, чтобы ждать.
Ребёнок мой приехал однажды. Взрослый, с обручальным кольцом на безымянном. Тюремная обстановка подавляла его. Из-под правой манжеты выглядывали языки пламени.
– Давно тату сделал?
– Месяц назад.
– Поделишься, что ты хочешь этим сказать?
– Ничего особенного. Давно хотел рукав набить.
– Так это ещё и рукав…
– Папа, это моё тело.
– Я не осуждаю.
Не стал допытываться, почему он решился на татуировку именно сейчас, – не хотел обострять трудно дающийся разговор, но поставил бы хороший коньяк на то, что моё долгое отсутствие упростило принятие решения, а может, и предопределило его.
– Покажешь?
Пожав плечами, он нехотя задрал рукав кофты камуфляжной раскраски, насколько позволила ткань. Я успел разглядеть оскал льва, пламя, танцующего человека, разбитый автомобиль.
– Монументально… Вторую руку тоже будешь разукрашивать?
– Пока нет. Гештальт закрыл.
В ответ я чуть не брякнул «Оформил сепарацию», но вовремя прикусил язык. Не хотел, чтобы эта трудная беседа оборвалась, старался сохранить шаткое равновесие.
Мама проплакала несколько часов и ушла. Второй раз мы хотя бы немного поговорили. Я попросил её больше не приезжать, она кивнула с облегчением. Такое общение ей причиняло боль. Отец оба раза остался дома. Никаких сомнений, он осудил меня строже любого суда. Мы договорились с матерью в следующий раз встретиться уже на воле. Я вышел, а папа загремел в больницу с сердцем; навестил его, привёз апельсины. В следующий раз к нему приехал на похороны.
Иногда меня накрывало.
Я пытался использовать время с пользой: не слезал с турника, упорно работал и много читал – помогало отвлечься, но не спасало от острых приступов уныния.
Люди вокруг снова воспринимались такими, какие есть: одни преступили закон, другие их стерегут. Все мы здесь заключенные – зеки до звонка, тюремщики до пенсии. Стены давят и душат, даже если можно передвигаться без конвоя, наручников и в вольной одежде.
Оставшиеся восемь месяцев до освобождения уже не скромная единица времени на оси моей жизни. Часы внутри периметра – черепахи, они придавлены грузом арестантского быта, как панцирем, медленны и никуда не бегут.
Нет рядом близких, добрых лиц, только хмурые собратья по несчастью. Без лишних улыбок и сантиментов.
На своей шкуре осознал ценность личного пространства. Я ведь всегда думал, что эти разговоры – сказки западных психоаналитиков, утирающих слёзы клиентам за пару сотен баксов в час. Нет на зоне ничего своего, только мысли, сны да жалкие пожитки.
Пытался думать о тех, кому пришлось намного труднее. Вспоминал Виктора Франкла в концлагере, приводил тело в порядок и затыкал матом паникерские реплики внутреннего голоса. «Брейся! Каждый день! Хоть осколком стекла». Отождествлял себя с Посторонним Альбера Камю: Мерсо сожалел, что до заключения ничего не изучал о смертной казни – я ведь тоже не интересовался тюремной жизнью. Думал об осуждённых тройками по выдуманным делам на основании доносов и выбитых признаний; о каторжниках, угодивших за решётку на десятилетия, пытался доказать себе – бывает гораздо хуже, я практически на курорте! Отпускало не всегда.
«Хватит жалеть себя! Соберись. Этот день прожит. За ним будет такой же. А потом еще десятки и сотни похожих – их надо перетерпеть. Ты здесь не потому, что совершил непоправимое. Если есть, ради чего пожертвовать год жизни, значит, топчешь землицу не зря.
Такое случалось с миллионами людей. Ты не будешь последним. Так чего нюни распустил? Ждал простой жизни? Расскажи это отцу, хоронившему сослуживцев в Афганистане.
Ты крепкий. Прожил сорок лет, и здоровья хватит на столько же.
Рядом обычные пацаны, с теми же проблемами. Тебя не избивают и не насилуют. Работа сносная, после шести отдых. Голодом не морят и не пытают. Здесь нет отморозков. Эта ерунда продлится всего несколько месяцев. Ты – ещё один мужчина, которому досталось такое испытание. Пройди его, подобно многим, с высоко поднятой головой. Гордиться нечем, но, если не получится, будешь себя презирать.
Человек выживает везде и ко всему привыкает. Больше не подскакиваешь ночью от каждого шороха, как в первую неделю. Тебе есть ради чего возвращаться на свободу. Там два самых близких человека, старая-добрая кухня и чашка горяченного чая на столе. Уже немало. Заканчивай с соплями! Завтра наступит новый день. Значит, звонок ещё ближе!
Ты сильный. Сука, ты справишься! Ещё никогда не лежал на лопатках. И не будешь!»
На последнем слове спрыгиваю со шконки и исступлённо отжимаюсь на кулаках, пока не начинает бить в висках и не подкашиваются руки. Бессилие изгнано из головы физическим изнеможением, можно ложиться спать. Ещё повоюем!
Воспоминания и планы на будущее – богатство первохода, а требовательный тон внутреннего голоса – средство выживания.
Начальник колонии перед строем покровительственно пожелал мне больше не возвращаться. Соседи крепко обняли. Когда-нибудь и они встретят свой долгожданный день.
Затерянный городишко, до него из колонии добирался больше трёх часов. Бежать домой! Но хочется сначала хлебнуть свободы. Воздух за периметром другой, я словно в лесу после загазованного города. Небо не в клетку. Иду куда глаза глядят, пока несут ноги. Обошёл эту дыру вдоль и поперёк, но так и не нагулялся. Алкоголь можно раздобыть и за решёткой, но купить первую бутылочку пивка, широко улыбнуться пухлой, румяной продавщице, надолго приложиться к горлышку, стоя на обшарпанном крылечке продуктового магазина, выдохнуть и щуриться, глядя на солнце, – осколочек счастья, с него я начал собирать мозаику новой жизни.
Билет на поезд как свидетельство о перерождении. Брожу по станции, вспоминая, как очень давно путешествовали всей семьёй по стране. Встречали товарняки на перроне в такой же глухомани – единственное развлечение в деревне, куда нас занесла нелёгкая. Воняло мазутом, а парень замирал от предвкушения, разглядывая вдали маленькую точку. Сейчас я так же жадно пялился вперёд. Наконец увидев железного спасителя, который заберёт меня отсюда, поднял кулак вверх и застыл так секунд на десять.
Уже еду, сынок!
Стук колёс состава, бегущего в сторону дома, – бит свободы. Проводница не замечает шуток, хорошо знает контингент на привычном маршруте. Самое главное – динамичный пейзаж, а не застывшая картинка, как в окне барака. Виды меняются, от них не оторваться, как от остросюжетного фильма; временами вижу горизонт – ещё один синоним надежды на будущее. Нет больше тесных стен. Вокруг умиротворённая купейная жизнь, и я могу даже выйти на любой станции, спуститься с низенького перрона в каком-то безымянном месте и лечь в траву, чтобы смотреть в небо и наслаждаться запахами лета. СВОБОДА-А-А…
«Если я не спрашиваю о колонии, не думай, что мне всё равно… Мне страшно». Жена старалась говорить только о настоящем и будущем. Она очень трогательно заботилась обо мне. Подолгу смотрела в глаза, пытаясь заглянуть глубже – в самые укромные уголки загрубевшей души. «Не обращай внимания, я соскучилась».
Сын вёл себя странно. Мы созванивались, его немногословность и отстранённость огорчали. Он сдерживался неделю после моего возвращения, больше терпеть не смог, приехал один без жены и вылил на меня накипевшее, превратив безобидный разговор в выяснение отношений.
– Не стоило сидеть за меня.
– Почему?
– Мне очень тяжело дался этот год.
– Так и есть: отбывает наказание один, но приговаривают всю семью. Что именно тебя мучило?
– Чувство вины.
– Да ладно, дружище, не стоит, это мой выбор, ты…
– Не перед тобой, а перед тем водителем.
– Его не вернёшь… Лучше угрызения совести на свободе, чем в неволе ненавидеть общество, бросившее тебя за решётку.
– Отец, мне плохо.
– Там ещё хуже.
– Вряд ли.
– Наивный.
– Если бы я попал в тюрьму, тебе бы пришлось тяжелее, чем мне.
– Ты хочешь сказать, что я отсидел за тебя только для того, чтобы мне было легче?
– Что я хотел сказать, то сказал.
– Знаешь, ты ведь вполне мог прийти в ментовку и дать показания, как всё произошло на самом деле. Полгода, пока меня не закрыли, и ещё год до звонка – достаточно времени, чтобы оторвать жопу от стула.
– Я…
– Не смог… Говорят, явка с повинной – самоочищение. А ещё приговор успокаивает совесть, почитай у Достоевского. Только это всё романтическая херня для облегчения работы суда и следствия. А там, на посёлке, девяносто пять процентов ребят уверены, что их осудили несправедливо.
– Это ничего не меняет. Легче от этого не становится.
– Ко мне какие вопросы?
– Просто говорю: зря мы с тобой местами поменялись.
– Когда ты сказал, что я себе облегчил жизнь, тебя занесло, парень.
– Но это правда.
– Я не прошу благодарности, даже не обсуждаю отсидку. Ты сам начал этот разговор. Но я требую хоть каплю уважения: ты провёл год по-человечески, женился, занимался своим делом вместо того, чтобы прохлаждаться на нарах.
– Ты не обязан сидеть за меня, тем более бить.
– Не обязан. Но сделал. Точка!
– Ты говоришь, что не просишь благодарности, но именно этим занимаешься.
– Поверь, тебе лучше остановиться. Уже наговорил много лишнего. Нормально делай – нормально будет.
– Что?
– Дрыхнешь за рулём, потом яиц не хватает, чтобы отвечать за поступок, рефлексируешь полтора года, и в итоге виноват я. Странная логика, дорогой! Ты слишком жалеешь себя – осторожнее с этим! Сначала жалеешь, потом становишься жалким.
В какой момент мы оказались по разные края пропасти?
Трещинка намечается в школе. Общение со сверстниками обогащает человека и отдаляет от родителей.
Радостно видеть, как твой сын находит себя среди сверстников. Как учится отстаивать своё мнение и договариваться, как атакует, защищается и уступает. Как протестует, затягиваясь первой сигаретой и неряшливо одеваясь. Как дружит и познаёт силу любви к людям, которые не живут с ним под одной крышей.