– Бояться? А чего именно? – насторожился сосед.
– Ну, предположим… Излишней изнеженности. Скупости. Даже самодурства, если хотите.
– Да, да! – оживленно воскликнул он, как бы радуясь тому, что я внимательно отнесся к его речи. – Об этом я тоже хотел сказать кое-что, но боялся быть надоедливым. Да, разумеется, в области духа изнеженность тоже возможна. Если развивать внимание только к высшим ценностям и пренебрегать мелочами жизни, можно дойти до изнеженности. Но в том то и дело, что мы должны дух свой развивать, попутно закаляя его… Ага! Пришел, наконец, батюшка. Сейчас будет исповедь.
Он встал, посмотрел в сторону священника, подходившего к ступенькам храма, и нерешительно обернулся ко мне.
– Признаться то правде, я сам, к сожалению, испытываю эту опасность, – с легкой горечью в голосе проговорил он. – Иногда начинаю анализировать свои ощущения, прощупываю… И с ужасом замечаю, что становлюсь – знаете кем? Снобом!
– Что? – переспросил я. – Снобом?
– Да. Снобом.
Он нервно сдвинул свою рыжую шляпу на затылок, снова посмотрел в сторону храма и, собираясь уходить, сказал:
– Это, вы сами понимаете, недопустимо. Нужно бороться… Поэтому, вспомнил я, что уже три года не был в бане… то есть на исповеди. И решил приехать сюда, так как вблизи нас русского священника нет. Ну, до свиданья!
Он дружески кивнул головой, улыбнулся и быстро направился к церкви.
«Парижский вестник», Париж, 17 апреля 1943, № 44, с. 7.
«Ам слав»[496](Мысли о русском народе)
Приходят мне на память случаи из нашей долгой эмигрантской жизни во Франции.
В квартире одного беженца собралось несколько человек гостей. Несмотря на стесненные финансовые обстоятельства, хозяева быстро организовали скромный ужин, раздобыли закусок, вина… За едой шумно поспорили о политике; после еды, за стаканом вина, стали петь; кто-то играл на гитаре, кто-то изображал лезгинку, с ножом в зубах, вместо кинжала.
Живший в нижнем этаже под беженцами домохозяин-француз весь вечер с тревогой прислушивался к шуму и пению, доносившимся сверху; с девяти часов до десяти мрачно вздыхал, с десяти до одиннадцати бранился, а в половине двенадцатого, когда звуки русской вечеринки не давали ему возможности уснуть, слез с кровати, накинул на себя халат и в негодовании поднялся по лестнице в верхний этаж, бормоча по пути подходящие к данному случаю проклятия.
– А! Это вы, мсье? – открыв дверь, после второго резкого звонка, любезно произнесла хозяйка квартиры, очаровательная русская дама. На голове у нее красовался кокошник, который был сделан ею самой для выступления в русских народных песнях на предстоящем дне русской культуры. – Заходите, пожалуйста… Очень рады вас видеть.
– Мадам! – едва сдерживая гнев, сухо произнес домохозяин. – Я не хожу в гости в одиннадцать часов сорок пять минут вечера. Будьте добры прекратить шум и музыку! Я еще понимаю, когда вы грохочете и поете по воскресеньям. Но сегодня будний день, мадам! Сегодня вторник!
– Ах, мсье, – с легкой грустью в голосе ответила хозяйка квартиры. – Вы, конечно, правы, что сегодня не воскресенье, а вторник. Но сегодняшний день для нас день не обычный. Вы должны понять и простить. Не сердитесь, мсье.
– Что ж такое у вас? – слегка смягчившись, недоверчиво проговорил домохозяин. – Годовщина свадьбы? День рожденья?
– Ах, если бы это, мсье! Увы, нет. Сегодня у моего мужа большая неприятность: как иностранца, его уволили со службы в страховом обществе!
Озадаченный француз не нашелся, что ответить. Он уставился на собеседницу испуганным взглядом, неопределенно крякнул, почесал лоб возле виска, затем, молча, повернулся, стал спускаться… И было слышно, как внизу, на последней ступеньке, он протяжно застонал и произнес громко, c отчаянием:
– О, эта ам слав!..
И еще вспоминается мне…
Жил среди нас, в нашем парижском предместьи, один француз огородник, мсье Мартен. Многие из членов местной русской колонии, чтобы иметь овощи более дешевые и свежие, ходили к нему на огород. Мартен быль очень словоохотливым стариком, любил русских и, не в пример прочим французам, почему-то проявлял к России и к нашей прошлой жизни на родине кое-какой интерес. Потому ли, что Мартен был огородником, или потому, что в душе был поэтом и любителем природы, но вопросы, которые он задавал каждому из нас, касались, главным образом, климата, растительности и почвы России.
И вот после нескольких месяцев таких случайных бесед, старик вдруг изменил свое отношение к русским. Правда, он по-прежнему балагурил, шутил; но первоначально полного доверия к нам у него уже не было. Он даже перестал оказывать русским кредит, хотя все они, за ничтожным исключением, аккуратно платили долги.
Долго мы не могли понять, что случилось. И только одной нашей даме, которой Мартен особенно симпатизировал за ее веселый характер и за хорошее знание французского языка, удалось, наконец, узнать, в чем причина такой перемены.
– Скажите мне правду, мсье Мартен, – как-то сказала она. – Вы сильно изменились к нам, русским. Может быть, кто-нибудь из наших вас обманул? Или обидел?
– Сказать правду? – переспросил старик. И лицо его стало серьезным, обычное добродушие потухло в глазах. – Если хотите знать, мадам, вы угадали: я обижен. Мне скоро уже 80 лет. Надо мною не хорошо издеваться. А, между тем, разве это прилично? Спрашиваю я одного из ваших, какая в России земля, он говорит – черная, на несколько метров в глубину сплошное «терр[497]». Спрашиваю другого – какая земля у вас, он говорит: ужасная, чистый песок. Третий говорит – глина… А про все остальное, когда начнут рассказывать – стыдно становится: как могут люди так врать? То у вас реки тихие, широкие, два километра от берега до берега; то широких рек нет, но все они в пене, грохочут, шумят. То у вас зимой страшный холод, птицы замерзают; то у вас зимой тепло, в летнем костюме в январе ходят… То растут только ели, то растут мандарины и чай… У одного вранье дошло до того, что в России ночью от солнечного света так светло, что без огня можно газеты читать; а у другого, в его городе, в декабре месяце будто бы солнце совсем не восходит. Скажите, мадам: разве я чем-нибудь заслужил со стороны ваших такое к себе отношение?
Да, действительно: трудно, очень трудно всевозможным Мартенам разобраться в вопросах, касающихся далекой России, а особенно – в нашей «ам слав». Проявляется эта загадочная «ам», когда русский человек слишком весел и когда слишком грустен; и когда много пьет и когда ничего не пьет; и когда ведет разгульную жизнь и когда отличается монашеским поведением; и когда платит за квартиру сразу за год вперед, и когда платит за квартиру сразу за год назад. Словами «ам слав» квартирные хозяйки в Европе предостерегают своих соседок – быть осмотрительнее со сдачей комнат русским жильцам; словами «ам слав» западноевропейские матери удерживают своих сыновей и дочерей от увлеченья русскими молодыми людьми. Но если спросить всех их, недоверчивых, предостерегающих, что именно имеется в данном случае в виду, никто толком не объяснит. Единственно, что можно вывести из их заключений, это – что в русской душе есть много чего-то излишнего, крайнего, чего-то такого от «чересчур»: «кельк шоз де тро»[498].
А кто первый пустил в оборот эти сакраментальные слова: «ам слав», – определение, ставшее в последнее время таким модным? Едва ли изобретатель указанного определения был большим знатоком славянских народов. Если бы он знал славян западных, мелкобуржуазный характер чехов, скромный диапазон сербской психики, духовную поверхностность поляков, – ему пришлось бы просто сказать про нас: «ам рюсс» – и дело с концом. Но, увы, как известно, во всех своих суждениях о России, о русском народе, об его географии, истории, этнографии – западные европейцы никогда не грешат точностью. Очень возможно, что изобретателем «ам слав» был тот странный географ, который назвал по-французски наши острова Новой Земли – «нувелль Замбль». Или, быть может, это был тот маститый историк, который Суворова назвал Суваровым[499], а про царя Ивана Грозного написал весьма интересно, но не совсем правильно, что Иван ле Террибль за свою «крюотэ»[500] быль прозван «Васильевич».
Во всяком случае крылатое «ам слав» было в ходу еще до Великой войны, до большевизма, до появления эмигрантов из советской России. Применялось оно тогда главным образом, к тем титулованным лицам, к богатым русским купцам, к крупным представителям нашей бюрократии и интеллигенции, которые ездили за границу отдыхать от трудовой жизни, от безделья и от смеси того и другого.
Конечно, и по тому, как человек отдыхает, можно отчасти судить об его психологии. Но закон полного отдыха все-таки состоит в том, чтобы умный вел себя глупо, толковый – бестолково, расчетливый – нерасчетливо, и положительный – слегка легкомысленно. Однако, европейцы, видя разгульно-бестолковый, размашисто-глуповатый отдых русских бар и купцов, включили подобные проявления в число основных черт русского быта. И вот получилось:
Русская душа не может существовать без бешенных затрат, даже при отсутствии денег; она погибает без ресторанных кутежей, без многочисленной челяди, без лошадей, без азартных игр. И без рулетки. Главное – без рулетки. Хотя в России своей рулетки почему-то не было…
А чтобы придать русской душе еще более пикантный оттенок, снабдить ее чертами восточной таинственности, стали присоединять к разгулу и веселью богатых – заговорческие фигуры довоенных русских революционеров, вроде тех, которые у Альфонса Додэ встретил на Альпах наблюдательный Тартарен. И таким образом, создавался замечательный материал для газетно-бульварных психологов. Оригинальная экзотика, связанная не с югом, а с севером.