– Федор Никитич, голубушка, – умоляюще проговорил кто-то в зале, – ближе к делу!
– А посреди двора, – не слыша замечания с места, продолжал увлеченный докладчик, – во время стирки протягивались веревки. На веревках вешалось в несколько рядов мокрое белье, и мы с братиком Мишей любили в эти дни играть среди белья в прятки. Особенно любили прятаться за простыни. Висят огромные, длинные, почти до земли, особенно бабушкины с красной меткой «А. К.»…
– Федор Никитич! – снова раздался умоляющий голос.
– А самой любимой забавой нашей была игра с песиком Шариком. Небольшая была дворняжка, неважная с виду, но какой ум, какой благородный характер! Тянем мы Шарика и за хвост, и за голову, и за лапы – и ничего! Никогда не только не укусит, но даже не заворчит. Один раз…
– Федор Никитич!
– Один раз отправились мы с Шариком и с Мишей на реку. Была отличная погода… Дул маленький ветерок…
Да, действительно чего-то не хватаем нам сейчас в устройстве нашего милого русского праздника. Нет к нему прежнего внимания, бережности, прежнего пыла.
Заедает, как видно, чужая культура.
«Россия», Нью-Йорк, 4 августа 1950, № 4433, с. 2, 4.
Калики перехожие
На днях получил письмо от своего друга, недавно переехавшего из Франции в Соединенные Штаты. Не буду передавать содержания письма. Но приятель очень меня огорчил. Человек давно рвался в Америку, мечтал о новой жизни в Новом Свете… А приехал, пробыл несколько месяцев – и какая беспощадная критика!
И то нехорошо, и это…
Просто беда – как мы, русские, требовательны к тем государствам, в которых живем!
Помню, как после большевицкого переворота попали мы в славянские страны.
До революции все чуть ли не боготворили «братушек». Произносили в Петербурге о них патетические речи на «Славянских трапезах», на заседаниях славянских объединений. К каждому Инсарову, прибывшему из Болгарии, относились с особенной нежностью. Какой-нибудь черномазый македонец, появлявшийся среди нас, вызывал умиление даже тогда, когда просил взаймы три рубля без отдачи. Сербы казались нам сплошь героическим народом. Чехи – страдальцами за великую идею панславизма. Даже угро-руссы, которых никто из нас, петербуржцев, кроме Д. Н. Вергуна[538], никогда в глаза не видал, и те были окружены мистическим ореолом после процесса в Мармароше[539]…
Ну, а попали мы после революции на Балканы, пожили в Болгарии, в Сербии, перебрались в Чехословакию… И началась критика:
– Болгары – дикари.
– Сербы – мужики.
– Чехи – мещане.
Получали мы от этих мужиков и этих мещан денежное вспомоществование, поступали на службу чиновниками, но держали их всех, так сказать, в строгости. Обращались высокомерно. Ходили с высоко поднятой годовой, точно завоеватели, и снисходительно-огорченно смотрели на то, как скучно и жалко люди живут: никаких вселенских интересов, никаких мировых горизонтов.
Покритиковали мы братушек, раскритиковали во всю, – и стали мечтать:
– Эх, хоть бы во Францию! Или в Швейцарию! Или в Германию!
Франция, конечно, манила к себе больше всего: «нет в мире лучше края» – наша старая, но вечно новая формула. Блеск французской мысли, тонкость вкуса, идеальная политическая структура… Что может быть выше? Да и Германия тоже… Как глубока, как величава своей внешней и внутренней мощью! А Англия? Не внушает ли она благоговения своим врожденным национальным снобизмом? А Швейцария? «Счастливые швейцары» – вспоминали мы Карамзина. А Италия? О, соле мио! Не страна, а сплошная кавалериа рустикана и урбана[540], неиссякаемое музыкальное каприччо.
Но удалось многим из нас перекочевать с Балкан на Запад, расселись мы по разным государствам, начали новую жизнь… И началась новая критика:
– Французы – сантимники.
– Немцы – дубины.
– Англичане – аршин проглотили.
– Швейцарцы – мировые трактирщики.
– Итальянцы – суетливый грязный народ.
Прошли годы. Еще годы. И потянуло нас за океан от сантимников, от трактирщиков, от аршинников – в Парагвай, в Уругвай, в Чили, в Канаду, в Соединенные Штаты.
Но, увы! Везде, где бы мы ни жили, куда бы ни попадали, всюду все нехорошо. И сидим мы по вечерам за чайком в теплой компании в каком-нибудь уголке Европы, Америки, Азии, Африки, Австралии… Сидим, вздыхаем. И честим вовсю тот народ, который нас приютил.
Все это ворчание, все это брюзжание, недовольство и повышенная требовательность были бы у нас большим недостатком, если бы не одно смягчающее обстоятельство:
У себя дома, на родине, мы тоже все свое осуждали, тоже всем были недовольны, и критиковали свое собственное еще более яростно, чем сейчас критикуем чужое.
Не удовлетворяли нас – ни собственная власть, ни собственное общество, ни собственный быт, ни собственная профессия, ни собственный город, ни собственный дом.
На Западе каждый человек, за редким исключением, гордится тем общественным классом, к которому принадлежит. Любит свою улицу, свою колокольню. Доволен той специальностью, которую выбрал для своей деятельности.
А наш русский человек, особенно интеллигент, существо совершенно особенное. Если он граф, ему нужны толстовские лапти; если он князь, представитель правящего класса, его тянет на кропоткинский анархизм; если он предводитель дворянства, ему хочется поддерживать революционное движение крестьян против помещиков; если он промышленник, ему по-морозовски приятно пожертвовать изрядную сумму на свержение капитализма. И своей профессией русский человек тоже очень редко бывает доволен. Губернатор в былые времена для душевного равновесия старался вышивать гладью; прокурор – защищать либералов; жандармский полковник – спасать студентов; адвокат – обвинять государственный строй; бухгалтер играть на тромбоне; учитель истории – писать картины или выпиливать лобзиком…
И всем на месте не сиделось: хотелось чего-то нового, лучшего. Провинциальные дамы скулили: «в Москву, в Москву!» Петербургский студент Нежданов стремился в народ, в провинцию. Домашний уют, за который на Западе люди готовы продать душу дьяволу, казался нам позорным мещанством, вызывал тоску, приводил к пьянству; к безнадежной игре в преферанс, в винт.
И все это было, однако, не из-за глупости, не из-за плохого характера, а из-за своеобразной русской черты, в конечном счете очень возвышенной: из-за непреодолимой любви к странничеству среди вещей, среди людей и среди идей.
Каждый из нас в душе своей в большей или меньшей степени – Касьян с красивой Мечи[541].
Много, что ли, дома-то высидишь? А вот, как пойдешь, как пойдешь, – и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и Богу-то ты виднее. Тут смотришь – трава какая-то растет, вода бежит, птицы поют… А пойдут степи – вот удивление, вот раздолье! И идут они до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная и яблоки растут золотые на серебряных ветках… И мало ли куда я ходил! И не один я грешный; много других христиан по миру бродят, правды ищут…
Так говорил Касьян. И может быть его слова и его действия как раз и объясняют многое в наших блужданиях, в нашей неистощимой критике?
Не такие уж мы неблагодарные люди, чтобы не чувствовать расположения к своим хозяевам. А если критикуем и даже браним, то потому, быть может, что желаем видеть их лучшими, чем они оказываются на самом деле.
Ожидаем найти золотые яблоки, да серебряных ветвях в Европе, не находим… Разочаровываемся.
А переедем в Америку, в надежде услышать сладкогласную птицу Гамаюн…
И горестно сообщаем в Европу друзьям, что кроме джаз-банда ничего не встречаем.
«Россия», Нью-Йорк, 9 сентября 1950, № 4458, с. 3.
Итоги летнего отдыха
Не знаю, наблюдается ли это явление среди русских людей в Америке. Но у нас, в Европе, повторяется оно в конце каждого летнего сезона.
Обычно многие из нас, живущих на берегу океана или в живописной горной местности, за летнее время заметно худеют и истощаются. А иногда даже заболевают: или белокровием или острой неврастенией.
Вот, например, какая печальная история произошла с одним моим знакомым – Иваном Петровичем. Живет он с женой в небольшом соседнем местечке у предгорья Альп, служит на лесопильном заводе; до сих пор, слава Богу, ничем особенным болен не был. И вдруг, узнаю я, что привезли его в наш город и поместили в дом отдыха для нервнобольных.
Конечно, отправился я навестить больного. Мы с ним знакомы еще по России. И встречаю жену его – Веру Васильевну. Побледнела, бедненькая, исхудала, щеки впалые, глаза красные.
– Вы хотите его повидать? – нерешительно спросила она. – Спасибо… Я очень рада… Но только не знаю, право, в каком он сейчас настроении… Погодите, я войду первая. Спрошу!
Она вошла в комнату, где находился муж, что-то начала шептать ему. И в ответ послышался громкий, испуганный голос:
– Что? Гости?
Она что-то опять зашептала. И опять раздался громкий ответ:
– Врет! Все врет! Ночевать у нас будет! Гони в шею!
Как ни жаль было, но Вера Васильевна допустить меня к больному так и не решилась. Мы спустились с нею в холл, сели там, и она с грустью рассказала мне, как все это случилось…
– Конечно, – начала она, – в прошлые годы мы тоже немало терпели. Кое-кто просил нас нанять комнату, съездить в горы, отыскать подходящий отель. Но нынешний год оказался каким-то ужасным… Лето во всей Франции, как вы знаете, стояло очень жаркое, жара началась с конца мая… И вот, стали мы из Парижа и из других мест получать письма от своих друзей и знакомых. Одна моя старая приятельница писала:
«Мы с мужем очень бы хотели провести отпуск в ваших краях. Я знаю, что у вас легкие слабые, и вам много ходить вредно; поэтому попросите, дорогая моя, Ивана Петровича не отказать в любезности и в свободное время обойти в ближайших горах отели, чтобы нанять нам комнату с пансионом не дороже 400 франков. Я уверена, что Иван Петрович окажет нам эту небольшую услугу. Мы бы хотели комнату с видом на долину или горный хребет, но так, чтобы хребет этот был не очень близко и не очень далеко, иначе близость его будет нас подавлять, а дальность не создаст впечатления величия. Кроме того, хорошо было бы, чтобы вблизи протекала горная речка, но не рядом с отелем, а приблизительно на расстоянии 500 или 700 метров, чтобы не мешать ночному сну. Затем нужно, чтобы вблизи был лес, но не еловый, а сосновый: по сосновому гулять гораздо приятнее. И наконец, пусть Иван Петрович кстати посмотрит вокруг каждого отеля: есть ли в лесу вблизи малина, ежевика или черника. По листочкам это можно легко определить, а нам страшно хотелось бы рвать ягоды, особенно малину. Для Ивана Петровича это – только приятная прогулка, а для нас очень существенно. Если подходящая комната найдется, задержите ее на срок от 1 июля до 22 и немедленно дайте задаток. По приезде, разумеется, рассчитаемся…»