[542], с другой – Мамонтова[543]. Как надвинулись мы на большевиков с севера, с юга, да как зажали в тиски, так и приперли к самой реке. На пятый день боев ликвидировали. А тут как раз восставшие казаки с севера стали гнать их, освободив всю территорию до железной дороги Поворино-Царицын.
– Вот и я хотел, это самое… – скромно вставлял Петр Никанорович. – О железных дорогах…
Но собеседник без перерыва продолжал свое повествование. Наступала ночь, все расходились, и Антипов грустно возвращался домой.
Кроме ресторана стал ходить он в гости к некоторым новым знакомым. Но нигде не было удачи. Просидит час-два, выслушает бывшего чиновника из Кредитной канцелярии, полковника генерального штаба, помещика, имевшего восемнадцать тысяч десятин. Начнет:
– А вот, когда, это самое, я…
Но тут вступает в беседу старый дипломат и говорит уже до полуночи:
– Союзников тогда вообще интересовал русский фронт. Помню, 26-го сентября 17-го года, к министру-председателю явились посланники Англии, Франции, Италии и потребовали отчета о материальной помощи, оказанной России. Камбон[544] желал, чтобы была восстановлена боеспособность армии. Соннино[545] в беседе с нашим послом сообщил, что коллективное выступление держав имеет целью дать поддержку Временному правительству…
И Петр Никанорович опять возвращался домой, глубоко опечаленный.
Один раз у Антипова блеснула надежда, что ему удастся, наконец, высказаться. Услышал он от кого-то, что князь Льговский заболел ларингитом. Князь был человек негордый, искренний демократ, и потому не только не чуждался бывшего кондуктора, но однажды даже милостиво пригласил его к себе на мансарду и целый вечер рассказывал про осаду Перемышля в Первую Великую войну. Вся остальная русская колония об этой осаде уже много раз слышала.
– А что такое ларингит? – затаив дыхание, спросил своего информатора Петр Никанорович.
– Болезнь горла, – отвечал тот. – Князь сейчас совсем говорить не может, только шепчет.
Бросился Антипов к князю. Наконец-то! Князь будет молчать, а он – говорить. Хватит времени рассказать не только про роды и нападение, но и про ученические годы в уездном училище.
Явился Петр Никанорович к князю. Постучался, вошел. А там, возле больного, – какая-то почтенная старая дама. Больной сидит в кресле, едва слышным голосом бормочет что-то про брусиловское наступление. А дама, не слушая его, громко вспоминает:
– Итак, это был первый мой вальс с Императором Александром Александровичем. А затем, через некоторое время, получаем мы опять приглашение на придворный бал. Стала я готовиться. Что Император будет со мной танцевать, в этом я не сомневалась, но какое платье сшить для бала? Стала я ездить из Царского Села в Петербург, в магазины, материю подходящую искать…
– Вот, у нас, на нашей дороге в купе… – робко вмешался в придворный бал Антипов. – Был такой случай…
Старая дама с изумлением посмотрела на смельчака и продолжала:
– Танцевать-то Его Величество будет со мною, но что? Вальс или мазурку? А вальс и мазурка требуют разных платьев. У вальса талия должна быть сильно перехвачена, поэтому материю нужно брать тоньше и мягче, чтобы лучше ложилась…
– Ну, тут-то мы и начали их громить тяжелой артиллерией, – шепотом согласился князь.
Ничего не вышло у бедняги Петра Никаноровича с ларингитом. Вернулся он домой мрачный, стал обсуждать: как быть? Время идет, старость приближается, а никто так его рассказов до сих пор и не выслушал.
Подумал он, подумал, и пустился на хитрости. Под предлогом болезни печени отправился к местному русскому доктору, покорно дал ему руку для определения давления, а когда тот спросил, много ли он пил в своей жизни и попросил раздеться, Петр Никанорович решил действовать.
Стоит в кабинете голый и говорит:
– Вообще пить я не пил, а ежели иногда пил, то всегда с рассуждением. Вот, когда бывало холодно стоять на площадке товарного вагона, приходилось немного водкой согреваться. Один раз стою я так, гляжу по сторонам насыпи. На подъемах-то, когда поезд медленно идет, нападения часто бывали. И вдруг вижу в темноте: люди!
– Причем тут люди? Какие люди? – рассердился доктор. – Пожалуйста, ложитесь и не разговаривайте!
В порыве отчаяния пришла Антипову даже кощунственная мысль: рассказать о своей деятельности в России священнику на исповеди. Ведь на исповеди каждый духовник обязан до конца выслушать кающегося! Но, как человек религиозный, Петр Никанорович почувствовал, что это нехорошо, и отказался от подобного плана.
Потянулись тяжкие беспросветные дни. Все другие, которые поэнергичнее, непрерывно говорят о себе, вспоминают, хватают слушателей, где ни придется; повторяют свою биографию в разных домах по несколько раз. А Антипов живет, как отверженный: никто не интересуется, как он служил, кого встречал в жизни, в какой губернии, в каком уезде родился.
Только на третьем году своего пребывания у нас он почувствовал некоторое облегчение, да и то ненадолго. Завел Петр Никанорович кота, которого нашел ночью на улице. Кот был прекрасный, пушистый, черный с белыми пятнами, и быстро привык к новому доброму хозяину.
Сидят они по вечерам в комнате друг против друга. Кот располагается на краю стола, свесив хвост; внимательно смотрит на собеседника своими янтарными глазами с разрезом черных зрачков. А Петр Никанорович пьет чай и с наслаждением рассказывает:
– Так, вот, братец ты мой, минуло мне двенадцать лет, и повел меня папаша к купцу Евстигнееву определять в приказчики. Поглядел на меня Евстигнеев и говорит: «Мальчонка-то ничего, только как он в арифметике будет?» «Первый сорт, – отвечает папаша, – в уездном училище два года провел». «А ну, парнишка, скажи, – спрашивает, – сколько будет восемь да семь?» «Пятнадцать», – отвечаю. «А ежели мне нужно, чтобы было двадцать, может это быть?» «Никак невозможно, – говорю, – это для всех одинаково». «Ну, тогда ступай к черту, мне таких крючкотворов не надо». Понимаешь, братец, какой гусь – Евстигнеев?
– Уррр, – соглашается кот.
– Настоящий подлец, а?
– Мяу!
Жили так они – кот и Антипов – душа в душу около месяца. Кот оказался покладистым вдумчивым слушателем; со всем соглашался, ни с чем не спорил. Иногда только проявлял некоторую невнимательность, когда кусали блохи. Начинал нервничать, ставил вертикально заднюю ногу, а передней играл на ней, как на виолончели.
И вдруг – несчастье. Как-то днем на улице кота переехал автомобиль!
Прошло еще около года. Все шло благополучно в нашей колонии. Но вот, дошли до меня печальные слухи, что Петр Никанорович запил.
Не поверил я: уж слишком был он приличный и рассудительный человек.
Однако, в доказательство правильности слухов привели меня знакомые поздно вечером в один грязный французский ресторанчик… И стало мне грустно, грустно… От каких только причин ни гибнет русская душа!
Сидит за стойкой хозяин-француз, зевает, сонным взглядом окидывает пустое помещение. А перед ним, держа над стойкой стакан вина, стоит Петр Никанорович, покачивается, и пьяным голосом говорит громко по-русски:
– Нет, мусье, вы не компрене па[546] таких страданий! Жаме[547]! Легко ли это, когда никто тебя выслушать не желает? Персон[548]! А каждому беженцу обязательно нужно, чтобы было кому рассказать свою прошлую жизнь! Вуатюр[549], к примеру, ограбили или анфан[550] в купе второго класса родился… Между тем, что я говорю? Я говорю, что тут до тебя никому дела нет. Сидят себе все эти аристократы – генералы да полковники, графья да князья… И захватили в свои руки все воспоминания! Мемуар!
«Россия», рубрика «Маленькие рассказы», Нью-Йорк, 12 февраля 1952, № 4809, с. 2-4.
Любопытный документ
Прежде чем привести текст этого документа, скажу предварительно несколько слов.
Кто из нас, живущих во Франции, не помнит замечательных дней после прекращения войны, когда великодушная Москва объявила амнистию белогвардейским бандитам, бежавшим заграницу из советского рая?
Некоторые наши парижские возглавители от этой амнистии пришли в небывалый экстаз. Почтенные политические деятели снова обнаружили то исключительное чутье, которым обладали в эпоху Временного правительства, и помчались на банкет в Полпредство на рю де-Греннель. За ними поплыли кое-какие адмиралы, попавшие в советский фарватер. За адмиралами в моторизованном порядке – некоторые генералы, перековавшие золотое оружие в серп и молот. Многие духовные лица пришли в умиление от рождественской красной звезды, узрев на ней мистическую надпись: «сим победиши». Бывшие маститые белые писатели внезапно переменили масть, стали красными. А за всеми этими авторитетами русской эмигрантской культуры поползла в советское консульство уже серая масса. Да и как не поползти массе, когда в наших церквах уже служили патриаршие мессы?
Начался обратный ледяной поход: «от двуглавого орла к красному знамени». Появились свежие «совпатриоты», принявшие советское подданство, вооруженные двумя документами – французским и советским, – дающими право праздновать именины на Антона и на Онуфрия. Принимали люди подданство по всяким мотивам: одни, более умные, хотели умереть на родной земле, инстинктивно чувствуя, что за этим в Советской России дело не станет. Другие, более глупые, хотели на родине уже не умереть, а наоборот – долго жить, и жить припеваючи. Третьи предполагали получить от большевиков пенсию за прежнюю долголетнюю службу в царском министерстве внутренних дел. Четвертые, изнывающие заграницей в вечном чине поручика, мечтали получить в Москве ускоренное производство в штабс-капитаны.