Потому и сидим (сборник) — страница 44 из 153

… И в виде отдыха сказки Афанасьева[207] или «Князя Илико» Желиховской[208].

Дурной тон, может быть. Но все равно. Трудно теперь определять тон, когда камертон у всей Европы утерян.

Перелистываю «Научные развлечения» Гастона Тиссандье[209] с особенным удовольствием. Сколько милых воспоминаний из далекого прошлого! Как родные жалели, что подарили мне эту книгу на Рождество!

Все графины, помню, наполнялись крутыми яйцами, научно втиснутыми внутрь давлением воздуха. В детской комнате не пройти: огромные лужи. Это я по Тиссандье кипятил воду над свечой в тонкой бумажной коробочке. На кухне тоже потоп: вертел на веревке ведро с водой, чтобы убедиться в существовании центробежной силы…

Вспоминаются даже стихи, написанные тогда в честь этого таинственного явления природы:

«О ты, пространством бесконечная,

Сила центробежная, вечная!»

А, вот и Робинзон. Сколько времени не держал я его в руках! На обложке чудесный портрет героя. Сидит рядом с Пятницей у порога прелестной хижины, вокруг – аккуратные фруктовые деревья, сам он в новеньком костюмчике, бородка подстрижена, наверху даже подбрита. А Пятница – красавец, в локонах, прямо от парикмахера.

И на титульном листе трогательная надпись порыжевшими чернилами: «Дорогому Коле от мамочки».

Коля, Коля, где ты теперь? В Америке? В Африке? Что поделываешь, бедняга? Воспользовался ли опытом нашего общего милого предшественника? Или нет у тебя даже собственной хижины и некогда тебе подстричь твою отросшую бороду?

Читаю, перелистываю, вспоминаю… А вокруг – сутолока. Толпятся покупатели. Нерешительно перебирают книги, испытывают мучительную борьбу между внешним видом издания и внутренним состоянием кошелька… И слышу, как рядом со мной молоденькая дама совещается с мужем, что купить к Рождеству семилетнему сыну.

– Ну, бери, в таком случае, Мюнхгаузена.

– Ах, нет. Он может все это принять всерьез.

– Шура всерьез? Что ж ему три года, по-твоему?

– Не три года, Петенька, но все-таки… После рассказов Владимира Степановича об его охоте в Смоленской губернии Шура всему может поверить.

– Ладно. Возьмем тогда вот это… Жюля Верна. На аэростате.

– И это не подойдет, Петенька. Теперь все летают на аэропланах, а я вдруг аэростат. Вот что. Возьмем лучше «Каштанку» Чехова. Правда?

– Что же… Чехов наш, таганрогский. Я ничего не имею. Только поймет ли Шурка? Не рано?

– Отчего рано, Петя. Во-первых, всем нам приятно перечитать. Во-вторых, дедушка как раз болен, дадим ему тоже. А, в-третьих, Шуре будет, в некотором роде, на вырост. Сейчас не поймет, после начнет разбирать. Не часто же приходится покупать книги!


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 30 декабря 1929, № 1672, с. 2.

Новый год

Какое, все-таки различие в характерах у деда Мороза и Нового Года!

Деда Мороза все мы и уважаем, и любим. Старик это верный, порядочный, дело свое знает отлично, появление его всегда приносит радость, веселье.

Никогда про деда Мороза нельзя сказать, что это сквалыга, мошенник. Есть у него что-нибудь с собой, он сейчас же все выложит, раздаст. Нет ничего, он вздохнет, похлопает рукавицами в холодной нетопленной комнате и сокрушенно начнет оправдываться:

– Хотел, знаете, занести что-нибудь, да вот, после большевицкого грабежа никак не оправлюсь.

Совсем не то хитрый, двуличный и плутоватый Новый Год.

В то время, как дед Мороз обладает качествами вполне нормального, благожелательного старика, Новый Год уже тем отличается от обыкновенных людей, что от первого января до тридцать первого декабря успевает вырасти, возмужать и состариться.

В начале первого месяца сохраняет еще кое-какие ребяческие черты. Но затем, к февралю уже становится школьником, в марте начинает ухаживать, к маю превращается в крупного балбеса, летом в расцвете сил лодырничает на курортах, осенью в качестве пожилого тщеславного человека без умолку болтает в парламентах, а к декабрю обращается в мерзкого старикашку, презираемого людьми за хвастовство и за невыполнение всех возлагавшихся на него надежд.

Десять лет эмиграции, слава Богу, научили нас расценивать каждый Новый Год по достоинству. Помню: как были мы наивны в самом начале, в 1921, в 1922-ом!

Пробьют часы полночь, откроется дверь, войдет этот самый мальчишка без штанов, с одной пальмовой ветвью в руках, – и все с ума сходят от радости.

– В этом году в Россию поедем! – торжественно заявлял, поднимая бокал, Иван Иванович.

И мальчугана, у которого, можно сказать, на губах еще молоко млечного пути не обсохло, торжественно сажали за стол, потчевали, чем Бог послал, вливали ему в глотку всевозможные местные вина: турецкие, болгарские, сербские, французские.

Иван Иванович, расчувствовавшись и вперяя взор вдаль, вступал даже в мистические беседы с малолетним гостем:

– Нет, ты скажи, деточка, с какого вокзала я в Петроград въеду: с Балтийского или с Николаевского?

Некоторые простаки в нашей новогодней компании даже целоваться с Новым Годом лезли:

– Милашка ты моя! Крошка! Дай я тебя облобызаю!

Прошло перед нашими глазами таких новорожденных субъектов восемь штук. Вырастали они на виду у всех, превращаясь в здоровенных беспринципных идиотов. Только по нашему христианскому долготерпению и уважению к сединам провожали мы каждого такого старика без подзатыльников, стараясь забыть все им содеянное и надеясь, что новый младенец окажется лучше.

И, вот, с каждым годом, тосты наши становятся осторожнее, вдумчивее, скромнее.

В 26-ом:

– Господа! За осуществление наших надежд!

В 27-ом:

– Господа! Вы сами знаете, за что я пью.

И в 28-ом – просто и сдержанно, с прежней верой в голосе, но без торжественных фраз:

– Дай Бог!

Я не знаю, как нынешний Новый Год встречали другие. Но я на этот раз решил в корне изменить тактику.

Бьет двенадцать часов, а я лежу в кровати и беззаботно читаю книгу о «Старчике Сковороде», который мудро утверждал, что все нужное – легко, а все трудное – ненужно.

И, вдруг, стук в дверь:

– Тук, тук.

– Кто там?

– Это я, Новый Год.

Он пролез в комнату, с удивлением оглянулся, где же вино и закуски, и нерешительно подошел к кровати:

– Что тебе? – довольно грубо спросил я.

– Да, вот… Пришел… Может быт, почествовать захотите?

Он нерешительно почесал пальмовой ветвью за ухом, опять оглянулся: нет ли чего выпить и закусить.

– Иди с Богом, мальчонка, иди, – приподнявшись в кровати, сказал я. – До сих пор много младенцев тут шлялось и все без толку. Почествовать то я тебя не отказываюсь, почествую с удовольствием, но только не теперь, а в конце декабря. Ты, вот, подрасти, прояви себя, покажи, каких ты взглядов, что ты сделаешь с Гендерсоном[210], со Сталиным, с Менжинским. И тогда милости просим!

Не знаю, обиделся ли он или нет. Возможно, что чуточку. Но по растерянным глазам и по вытянутой физиономии легко было заметить, что догадался, в чем дело.

И превосходно.

Авось поймет, что приходить на землю просто так, для препровождения времени – заслуга не велика.

И постарается, быть может, заслужить уважение.


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 1 января 1930, № 1674, с. 3.

Сочельник в будущем

За эмигрантские годы много любопытных рождественских рассказов наслышался я.

Сидишь в сочельник в кругу добрых друзей и знакомых, смотришь на скромную елку, а кто-нибудь из присутствующих, у кого память побогаче и воображение посвежее, начинает вспоминать исключительные случаи из прежней жизни в России.

Чего только не бывало тогда!

Дед одного из рассказчиков заблудился в своем собственном имении и, умирая в лесу, оставил подробный дневник, который через двадцать лет был найден в животе убитого дикого кабана.

Дядя другого охотился в своих владениях по желанию: то на белых медведей, то на львов. Смотря по тому, куда направлялся с собаками: к северной границе имения или к южной.

А елки у всех в детстве были только гигантские: высотой метров в десять, пятнадцать. Свечей зажигали при пошатнувшихся делах одну тысячу, при улучшении обстоятельств – две. Чтобы прикрепить звезду к вершине елки, специально звали из местного цирка акробата.

Слушая все эти воспоминания, и охотно веря им, чтобы не разрушать иллюзий у сидящих вместе с нами детей, я, однако, не раз задумывался относительно далекого будущего.

– А что начнут вспоминать эмигранты в Сочельник там, в России, когда большевизма в помине не будет, и когда нынешние молодые люди сами станут почтенными, убеленными сединами, рассказчиками?

Можно вообразить, до чего дело дойдет!

Зажгут елку. Усядутся взрослые поодаль, в кресла. Дети повертятся, покружатся в танцах, а затем начнут приставать:

– Дедушка, расскажи, что ты делал, когда был этим самым… беженцем?

Дедушка, который после переезда из Константинополя во Францию, кроме завода Рено и погреба Феликса Потена никаких других страшных приключений не испытывал, конечно, не захочет ударить лицом в грязь.

– Ну, что ж вам рассказать, дети мои? Про боа-констриктора, что ли, в желудке которого нашли мемуары моего друга Незнамова? Или, может быть, про карликовую елку, которую мы зажигали на льдине в Баффиновом заливе?

– Все равно, дедушка. А ты разве бывал в Баффиновом заливе?

– Эх-хе-хе, деточки, где я не бывал только! – загадочно вздохнет дедушка. – Про Попокатепетль слышали, наверно? Так вот, на вершине Попокатепетля мы в 1925 году Ноый Год вместе с казачьим хором встречали. Сидим, ужинаем, а над головой каждого из нас огни святого Эльма горят. Светло, как днем. Или, помню, Сочельник 1929 года. Жили мы тогда на берегу Индийского океана в огромной пещере… Хорошая пещера была, со всеми удобствами – со сталактитами и сталагмитами. Срезали мы к празднику морскую сосну, прикрепили к двум бревнам, чтобы крепко держалась, украшения на ней всякие развесили, зажгли свечи. И вдруг, землетрясение. Отломилась скала, волны нахлынули, и нас унесло в открытое море. Наша елка плывет, свечи горят, украшения сверкают, а мы держимся за бревна, гребем, страшные рассказы друг другу рассказываем. Да, хорошее время было, детки, хорошее. А вот расскажу я вам одну страшную историю из своей жизни в Париже. Хотите? Приехал я туда из Марселя в международном поезде, но не внутри, как все, а снаружи, прицепившись к оси вагона первого класса. Приехал, стал искать работу, а работы нет, да нет. Хочу разыскать своего старого друга адвоката Степанова, а адреса тоже не знаю. Ходил я так по столице мира месяц, другой, третий, из гостиницы уже давно меня за неплатеж выгнали, ночую, где придется: под мостом, на барже, в метро, на вокзале… И наскучило мне так без определенного места жительства болтаться. Давай, думаю, в каком-нибудь учреждении постоянный ночлег устрою. Обошел я местные церкви, присмотрел было одну будку-исповедальню, но не решился, конечно: стыдно стало такого кощунства. А тут как раз вижу на Больших бульварах – прекрасный музей восковых фигур, по названию Гривен. Собрал я свои последние франки, заплатил за вход и начал помещение осматривать: где бы постель приготовить.