Потому и сидим (сборник) — страница 58 из 153

?

Но, сознаюсь, слушал я своих собеседников, слушал, вздыхал, осторожно поддакивал. И не решился, все-таки, осудить безрассудство.

Во-первых, в таких случаях осуждать бесполезно. Все равно люди приехали.

А во-вторых: в ком из русских действительно не сидит эта проклятая возвышенная черта: тоска от сытой жизни?

Кто из нас не испытывал безысходной грусти от того, что ему слишком хорошо жить?

Ведь на тяжести пищеварения после слишком сытных русских обедов с закуской, в сущности, построен весь Чехов.

По причине чересчур мирного жития и благорастворения воздухов, очевидно вспыхнула и революция.

Так к чему же бороться с сытой неудовлетворенностью жизнью?

И портить отношения с людьми?

Разве победишь «ам»?


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 31 октября 1931, № 2342, с. 3.

Вместо файв-о-клока

В этом году, когда из-за кризиса почти у всех русских людей прекратились журфиксы, средоточием светской жизни на нашей парижской окраине постепенно стали базары.

Четыре раза в неделю на разных площадях водружаются у нас ларьки, прилавки, переносные навесы, появляются горы овощей, фрукты, кондитерские изделия, молочные продукты, цветы, чулки, посуда, шляпы, ботинки. Туземцы, снующие вокруг, в базарное время обычно оживлены, настроены празднично: торговцы любезны, словоохотливы; в яркий солнечный день, особенно в воскресенье, взгляд посетителя невольно радует вся эта пестрота рассыпанных по площади красок…

И тут-то, в эти дни, у дверей магазинов, у ларьков с мягкими туфлями, с кочанами капусты и образуются русские группы.

На ответственном месте, возле водопроводного крана, обычно останавливается всеми уважаемая Евгения Васильевна. Это, так сказать, ее особняк. Немного поодаль, у входа в бистро, на тротуаре концентрирует своих знакомых Лев Александрович.

Кружок Евгении Васильевны по преимуществу женский, притом с сильно аристократическим духом. Сюда по воскресеньям приходят очаровательные княжны К. со своими корзинками; является с чемоданом Алла Степановна, родовитая женщина, восходящая по слегка извилистой линии непосредственно к Рюрику. Прибывает к двенадцати часам величавая вдова тайного советника Анастасия Ивановна. Еще кое-кто. И, сделав половину закупок, дамы становятся в круг, кладут корзинки и сумки на мостовую, и, в ожидании снижения рыночных цен, начинают беседовать.

Темы в кружке Евгении Васильевны всегда характера местного, чисто житейского. Обсуждается положение Ирины Петровны, внезапно разошедшейся со своим мужем; изучается заработок Бориса Антоновича, у которого почему-то всегда есть лишние деньги; критикуется намерение Веры Николаевны открыть свое куроводство. Но иногда, вдруг случается, – одна из дам сделает сенсационное заявление, будто домохозяин не позволяет ей и ее мужу съехать с виллы, пока они не вернут ему лестницы, и в кружке – сразу волнения:

– Какая же лестница, дорогая моя?

– Наверное, складная?

– Должно быть, деревянная?

– Ах, в том то все и дело, миленькие, что не деревянная и не складная, обыкновенная каменная. Уверяет, негодный, будто раньше была, а теперь куда-то исчезла.

В кружке у Льва Александровича, возле бистро, в том самом месте, где сбоку стоит ларек с цветами в горшочках, – вопросы разбираются более общие. Сам Лев Александрович терпеть не может частностей, не интересуемся бытом, он весь устремлен в задачи международной политики, в способы упорядочения жизни на нашей планете.

И я люблю посещать его кружок, когда, заменяя других членов семьи, прихожу сам на базар. Куплю наспех что придется, набросаю в сумку фунт картофеля, два фунта масла к нему, пять банок горчицы, воздушный шар, букет хризантем, кочан капусты – и подхожу к цветочным горшкам.

А Лев Александрович уже тут, окруженный своими гостями. Стоит, держа в руке клеенчатый саквояж, откуда торчат зеленые хвосты лука порея. И разглагольствует:

– А вы что думаете, господа? Только какая-нибудь бесполезная грандиозная затея и может вывести мир из экономического тупика. Европа должна или начать воевать, чтобы уничтожить безработицу, поднять промышленность, оживить пути сообщения, или же немедленно приступить к постройке пирамид, моста через Атлантический океан и вообще к какой-нибудь чепухе подобного рода. Вы разве не видите, в какую пропасть толкает человечество Бриан[244] со своей политикой мира? Вы разве не чувствуете, что не дай Бог, не будет войны, еще десять, двадцать лет – и люди сами на улицах начнут грызть друг другу глотки, чтобы разредить население? Эй, мсье! Конбьен кут се шу ла? Вень су? Донэ муа… Де пьес. Бон.[245] Ну, а кроме того, господа… Если взглянуть на положение в Америке…

* * *

Мне весьма по душе эти собрания на нашем базаре. Они освежают, углубляют, будят спящую мысль. Когда журфиксы отменены, так приятно хоть подобным образом собраться, обменяться мыслями, взглядами.

Но если кризис захлестнет нас еще больше, захлестнет так, что даже на базар мы перестанем ходить за отсутствием средств, тогда положение станет, пожалуй, в самом деле, печальным.

Не есть, то еще полбеды. Но где встречаться? Беседовать? Обсуждать мировые проблемы?


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 9 ноября 1931, № 2351, с. 3.

Последний день

Грустно было бродить по выставке перед закрытием.

Хотя что она мне, и что я ей? А все-таки жаль. Столько труда, столько изобретательности, столько затрат… И вот, в ближайшие дни все, за редким исключением, будет безжалостно уничтожено.

В несметной толпе оба дня – в субботу и в воскресенье – чувствовалась нервная напряженность. Каждый знал, что в последний раз здесь, и по-своему старался использовать прощальный визит. Домовитые хозяйки жадно накидывались на дешевые коврики, китайские подносы, шелковые платки, платя за них вдвое больше, чем в универсальных магазинах Парижа. Любознательные мужчины беглым маршем обходили павильоны, которых не успели осмотреть за лето; запоздавшие провинциалы растерянно метались из стороны в сторону, отыскивая пресс-папье или пепельницу с надписью «экспозисьон колониаль»; дети в последний раз катались на верблюдах, чтоб сохранить в памяти незабываемое ощущение морской болезни… И почти все без исключения грызли какауэты[246], без стеснения разбрасывая шелуху вокруг себя, прямо на землю.

– Все равно! Не бывать больше здесь!

Грусть моя, однако, была не только отвлеченного происхождения. Глядя на все эти обреченные строения, милые домики, павильоны, храмы, залы, рестораны, театры, разбросанные среди прекрасного парка, я ясно почувствовал, как неорганизованна, в сущности, наша русская эмиграция.

Будь у нас общая спайка и общий высший хозяйственный орган, мы, безусловно могли бы поднять вопрос о том, чтобы выставочные здания не ломали, а отдали нам в аренду вместе с землей для устройства поселка.

Местность чудесная. «Виабилите»[247] есть. Постройки до краха большевиков без сомнения, выдержат. А какой материальный выигрыш, не говоря о моральном!

В пале дез-иформасион[248] расположились бы редакции… двух главных парижских газет. Одна справа, другая слева. Посреди, а ля бель этуаль[249], возле фонтанчика, младоросская «Искра».

В павильоне экзотического строевого леса, рядом с огромными неотесанными бревнами, могли бы обосноваться меньшевики. Дальше, в помещении Мадагаскара, вместе с мальгашскими фетишами, расположились бы эсеры. Группа «Крестьянской России» заняла бы аннамитскую деревню, сдавая в наем оставшиеся свободные избы; две организации шоферов поселились бы в соседних Гваделупе и Мартинике; две организации адвокатов – в Алжире, Марокко; остров аттракционов можно бы предоставить театральным деятелям – Церетели, Эспе, г-же Кировой; здание католической и протестантской миссий – Имке[250]; ангкорский храм теософам; Кохинхину – куроводам; Камбоджу – соединенным балетным школам; остров Реюньон – объединению Первой Тифлисской мужской гимназии…

Как мы все зажили бы! Как уютно, дружно устроились бы в подобном рассеянии по разным частям света!

А к тоскливой мысли, что мы пропустили чудесный случай обосноваться вместе, присоединилась еще и другая, не менее грустная.

Для французов-то что? Была вблизи Мартиника, и ушла Мартиника. Был Индокитай и нет Индокитая.

А я бродил по выставке, прощался с каждым павильоном в отдельности, и, уходя, грустно шептал:

– Гваделупа! Кланяйся Николаю Андреевичу. Как он, бедняжка, там существует?

– Нидерландская Индия, прощай! Передавай привет на Яве моим друзьям Ползиковым!

– Тунис, не забудь сказать Александру Тихоновичу, что давно жду письма. Почему, в самом деле, не пишет.


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 19 ноября 1931, № 2361, с. 3.

Счастливое детство

Коле было полтора года, когда его увезли из России.

Он уже говорил несколько слов и хорошо отличал папу от мамы. Папа – это то, что колется, когда целует; то, от чего всегда пахнет огнем и дымом. Мама, наоборот, – нечто гладкое, нежное. Мягкие губы, голубые глаза, на голове много светлых волос. И полные белые руки, на которых удобно возлежать.

Кроме этого, Коля не разбирался ни в чем. Не понимал, почему его в холодный ноябрьский день потащили вдруг на пароход; почему люди толкали друг друга; почему так случилось, что папа очутился с ним на борту, а мама поехала за бабушкой в больницу и приехала на пристань, когда пароход отошел.

В Константинополе Коля редко видел папу. Брала его на руки какая-то седая добрая женщина, успокаивала, когда он ревел. А папа иногда приходил, колол подбородком, капал слезами. И говорил что-то странное: