Потому и сидим (сборник) — страница 59 из 153

– Коленька, это твоя новая бабушка.

* * *

Коле минуло три года, когда он приехал с папой в Болгарию. Новой бабушки уже не было, была какая-то тетя. Губы у тети влажные, липкие. Волосы на голове жесткие, черные. Глаза небольшие, темные. На руки мальчика тетя редко брала, однако, была ласкова, кормила конфетами.

Однажды вечером папа явился домой веселый, счастливый. Крепко поцеловал тетю, Колю, сел возле кроватки, закурил. И, пуская в воздух кучу скверного дыма, спросил:

– Коля, а ты знаешь, кто это?

– Знаю. Тетя.

– Нет, дорогой мой, теперь это не тетя. Теперь это мама.

* * *

Коле было пять лет, когда в Париже произошла странная вещь: мама с черными волосами исчезла. Папа долго ходил мрачный, сердитый. Соседняя новая бабушка брала Колю с утра к себе, пока папа работал на фабрике, по вечерам приводила обратно. А папа сначала рассказывал на ночь сказки, заставлял говорить наизусть стихотворения, затем почему-то перестал, по вечерам дома редко показывался, прося соседку уложить Колю спать.

И однажды, наконец, пришел домой довольный, счастливый.

– Одевайся, Коленька. Мы сейчас переезжаем.

– Куда?

– А я тебе объясню.

Их радостно встретила на новой квартире, окруженная детьми, незнакомая дама. Волосы – светлые. Глаза серые. Губы ярко-красные, будто в крови. Когда целовала, казалось, будто это не губы, а корка голландского сыра.

– Ну, познакомься, – радостно сказал папа. – Вот твоя новая мама. А вот твоя новая сестра. А вот твой новый брат…

* * *

После этого события жизнь забила ключом. Через год папа уехал в Бразилию, чтобы заработать побольше. А через два года мама явилась вместе с дядей Виктором Петровичем, собрала Колю, Шуру, Котика в кружок и объявила:

– Дети, теперь Виктор Петрович не дядя, а папа. Слышите?

– Слышим, – согласились Шура и Котик.

– А мой? – нерешительно спросил Коля.

– И твой тоже. Первый папа все равно не вернется: ему не дают визу.

Через восемь месяцев новый папа Виктор Петрович остался с Колей вдвоем. Мама с красными губами неожиданно переехала к дяде Сергею Андреевичу, взяв с собой Шуру и Котика. Папа Виктор Петрович несколько недель ходил хмурый и мрачный. Затем чуточку отошел. Наконец, повеселел. И как-то раз приехал с молоденькой дамой, с дряхлым старичком, с двумя подростками-девочками.

– Коля! – строго произнес он. – Запомни раз навсегда: это твоя новая мама.

– Да.

– Это твой новый дедушка.

– Да.

– А эго кузины. Племянницы мамы. Понял?

– Понял.

* * *

Я видел Колю недавно в одном из пансионов, куда его бесплатно пристроил последний папа Алексей Александрович. По виду мальчик здоров, жизнерадостен. В разговоре очень мил. Деликатен. И если есть у него недостаток, то разве только один: слишком уж наивен мальчуган для своих двенадцати лет.

Я спросил:

– Ну, как, тебя здесь не обижают?

А он, вдруг, ответил:

– Нет, ничего. Вот, Сашка Никифоров, только дразнит, что сирота. Но, скажите, какой я сирота, если у меня одна мама в России замужем за комиссаром, другая живет в Клиши, третья – возле Итали, четвертая – в Пасси, а пап целых пять, если не считать двух убитых?


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 1 декабря 1931, № 2373, с. 3.

Вуа барре[251]

В этот вечер Карнаухов и Петрухин объединялись в бистро по весьма серьезному поводу. Предстояло взвесить все доводы за Тулузу, против Тулузы, и окончательно решить, садиться на землю или нет.

Владимир Петрович, живущий на ферме возле Монтобана на днях написал: «Бросайте, господа, ваш несчастный Париж и перекочевывайте сюда, если не хотите погибнуть. Ферму с пятью-шестью гектарами земли легко купить в рассрочку тысяч за двадцать. Первый год кое-как перебьетесь, со второго станете на ноги. Главный доход – персики, виноград. Кроме того, можете начать куроводство. Климат чудесный, местность пересеченная, полный душевный покой. С ужасом вспоминаю Бианкур, где мы с вами вместе работали, и думаю: к чему люди мучаются? Ради чего цепляются за Вавилон, изматывают нервы, когда здесь – близость природы, радость существования и вообще философия?»

– Гарсон, анкор дю вен блан[252], – сказал Петрухин, кивая на пустые стаканы. И продолжал с мечтательным видом:

– А, главное, Николай, каждый сам себе господин. Нет над тобою ни шефа д’экипа[253], ни шефа дю персонеля[254]. За что хочешь, за то и берись. Курочек покормить? Корми курочек. Пойла скоту дать? Давай пойло скоту. Солнечный день сияет, земля влагой дышит, а ты ходишь по саду, деревья подрезываешь, виноград окапываешь. И никто тебя в шею не гонит, никто не тыкает: алор, туа[255]!

– Да я, Степа, не возражаю, – задумчиво склонясь над стаканом, отвечал Карнаухов. – Меня, ты сам знаешь, давно на землю тянет. Для меня, например, самое большое удовольствие ходить в парк Сен-Клу и с природой сливаться. Сядешь под деревом, послушаешь птичек, посмотришь на травку, а там, в глубине муравьи, червячки всякие, кузнечики… Такая чудесная грусть в душе разливается! Только вот что смущает: как мы там одни жить будем? Без всякой компании?

– Отчего без всякой компании? Жена с тобою поедет?

– Ну, жена. А еще?

– Моя жена. Затем Владимир Петрович. Другие русские фермеры. Там вообще наших не мало. Работают, пособия получают, съезды устраивают. Гарсон! Анкор дю вен блан! Пур ну де![256] Днем будем работать, следить за хозяйством, а по вечерам к соседям в гости ходить. За окном ветер, дождь. Буря бушует. А мы – в преферанс. Партию в шахматы…

– Электрического освещения не будет, Степа. И газа.

– А к чему тебе электричество? Много счастья дает электричество? В керосиновой лампе гораздо больше уюта. Домовитость сразу видна. И газ тоже – как будто удобен, а сколько в нем подлости? Вечером ляжешь, а утром не проснешься: отравлен. Сказать правду, я по дровам всякую зиму тоскую. Когда в печке дрова, ясно чувствуешь это самое, что горит настоящий огонь, а не подделка какая-то. Поленья трещат. Искры летят. Дым нежный, древесный. Русскую деревню напоминает. Только собак, Николай, нужно завести. Обязательно. Волков или водолазов. Люблю я собак. Ты представляешь? На дворе вьюга… Снег метет. Мороз крепчает… А сквозь вьюгу сторожевой лай: ав-ав! Персики в полной охране, виноград тоже. К курятнику не подступись. А под утро – петухи. Целый концерт. Куры кудахчут, коровы мычат, солнце восходит, розы благоухают… А ты окно распахнул, персиены[257] откинул… И вся природа, со всех сторон, как один человек с приветствием тебе: доброе утром, мсье! Бон жур, мсье! Коман са ва?… Гарсон, анкор юн фуа![258]

* * *

Разрешив вопрос окончательно, Петрухин и Карнаухов около часу ночи возвращались домой, взяв друг друга под руки, стараясь соблюдать равновесие.

Возле самого дома улица оказалась разрытой. От тротуара к тротуару шла канава, перед нею куски разбитого асфальта, глыбы земли. И длинные рейки на козлах с красным фонарем и с белым плакатом: «вуа барре».

– Земля! – радостно воскликнул Петрухин.

– Где земля, Степа?

– А здесь! Иди сюда, Николай!

– Погоди, ключ не входит… И где эта скважина?

– Местность пересеченная! Полный душевный покой! – продолжал Петрухин, отбрасывая ногой куски асфальта и усаживаясь на кучу глины.

– Посидим перед отъездом… По русскому обычаю… Климат чудесный. Близость природы. Только ты мне скажи: к чему тебе электричество? Нет, ты мне объясни, зачем тебе электричество?

Наверху, во втором этаже раскрылось окно, показалась женская голова. И послышался испуганный шепот:

– Степа, ты?

– А? Я.

– Что ты там делаешь?

– На землю сел!


«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 25 января 1932, № 2438, с. 3.

Особнячки

Прочел в газетах заметку:

«Вблизи Виндзорского замка за пять тысяч франков в год сдается отдельная квартира, служившая раньше местом отдыха для особ английского королевского дома. Особенно любила останавливаться в этом особняке королева Виктория во время своих поездок по Англии».

5000 франков в год! Всего 416 франков и 66 сантимов в месяц!

Безусловно, наймет кто-нибудь из русских эмигрантов. Уверен. Переедет с женой, с детьми, с кошкой, с собакой. Перевезет купленную по случаю старинную мебель красного дерева: письменный стол, за которым нельзя заниматься; шифоньерку, из которой все вываливается; этажерку, с которой все при легком толчке падает. А недостающие шкапы с комодами сколотит из багажных ящиков, задрапированных репсом.

Неодолима, в самом деле, у нас эта страсть к особнячкам и к отдельным «павильонам» в окрестностях европейских столиц. Даже на простой «скромный домик» в две-три комнаты с кухней русский человек набрасывается с жадностью. Но если это не просто домик, а бывшее жилище какой-нибудь исторической личности, или постройка, имеющая отношение к Дому Бурбонов, жадность буквально переходит в безумие.

– Как? Людовик Шестнадцатый навещал здесь даму сердца? Муся, давай задаток!

– Что вы говорите, мсье? Паскаль в этой комнате обдумывал свои «Пансы»? Володенька, вот где тебе писать мемуары о тверском земстве!

Мне известна, например, милая русская семья, живущая под Парижем в особняке Огюста Родена. Разбогатев, Роден, конечно, уехал отсюда, так дом уже тогда, в первые годы знаменитого скульптора, дал серьезные трещины.