Но дальнейшие наблюдения установили, однако, что постояльцы говорили правду. Мадам Карро, убирая по утрам комнаты, совершенно случайно пересмотрела содержимое всех чемоданов. Оказалось, ничего, кроме белья и домашних вещей. Кроме того, в продолжение нескольких вечеров мадам Карро забиралась в свой сарай, приставляла к стене лестницу, долго смотрела через щель в окна квартирантов: не едят ли они тайно ночью? Но и это не привело ни к чему. Русские что-то читали, говорили, спорили, играли в карты. Но еды никакой не было.
Чтобы проверить, не питаются ли русские где-нибудь вне фермы во время прогулок, в Ба-Эльбеф-де-ла-Тур-сюр-Сэн было мобилизовано пять подростков: три мальчика и две девочки, которые должны были ходить по пятам иностранцев и следить: не спрятана ли у них провизия в соседней роще или на маленьком холме Мон-дю-Диабль.
Однако и тут ничего не раскрылось. Дети ходили, русские с ними мило беседовали, как-то даже купили для них в лавке несколько плиток шоколада. А себе ничего.
Несколько раз за это время у лавочника Робера происходили совещания. Мадам Карро утверждала, что квартиранты их вампиры, пьющие по ночам чью-то кровь. Мсье Карро возражал, говорил, что квартиранты на вампиров не похожи, но что они, должно быть, привыкли в России ничего не есть и никак не могут отвыкнуть от этой привычки. А что касается лавочника, то тот хмуро качал головой, замечал, что все это не спроста, что быть может это совсем не русские, а немцы, что, по всей вероятности, готовятся они внезапно напасть на Ба-Эльбеф-де-ла-Тур-сюр-Сэн. А гард шампэтр[372], мрачно стоявший тут же, слушал, мычал что-то, и в конце концов заявил, что не потерпит этого безобразия, примет меры, сообщит комиссару.
– Господи! Как вы помолодели, Дмитрий Петрович! – изумленно восклицал сослуживец Канюгина. – Что с вами? Куда вы ездили во время отпуска?
– В Нормандию, дорогой мой, в Нормандию. Голодал со всей семьей по системе Алексея Суворина. Да что я! Вы бы посмотрели на жену, на дочь, на бабушку… Замечательное средство. Моей подагры, как ни бывало. У бабушки боли в желудке прошли. И как выгодно, подумайте, дорогой мой: пятьсот франков чистой экономии, несмотря на дорогу и наем помещения!
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 8 июля 1935, № 3687, с. 3.
Табль-д-от[373]
Люблю я эти русские пансионы во время летнего отдыха.
Придешь из Парижа в местность с прекрасным воздухом, с очаровательными прогулками, с торжественной тишиной. И сразу переменяешь обстановку. Окунаешься в новую жизнь, исцеляющую от неврастении.
Дома, в Париже, все уже налажено, все до тошноты привычно. А здесь – все свежо, ново, занимательно. И масса нахлынувших впечатлений.
Где умываться – неизвестно.
Каким образом взять ванну – непонятно.
Когда нужно вставать – неясно.
Где находится выключатель, никто не знает.
А главное – табль-д-от с яркими живыми впечатлениями, тоже нахлынувшими.
Сидишь, ждешь пять, десять, двадцать минут, пока подадут следующее блюдо. И за это время всякого рода неизведанные развлечения. Чья-то собака тычет мордой в колени. Какие-то дети ревут. Котенок ходит по столу. Кто-то за другим концом стола громко чавкает и ревет басом:
– У меня, батенька, в Париже…
Вот единственно, что немного раздражает меня в русских пансионах, это – вруны. Вруны везде существуют, конечно. Определенный процент их обязателен в каждом хорошо организованном коллективе.
Но в других случаях с врунами всегда можно как-нибудь полюбовно устроиться. Приходить тогда, когда их нет. Бывать там, где они не бывают. А в пансионах с обязательными обедами и ужинами – от врунов уже не уйти. Одно из двух: или не обедай, или внимательно слушай.
Вот, например, этот самый бас, который каждый день говорит: «У меня, батенька, в Париже…» В сущности, недурной человек, наверно. А послушаешь его неделю, другую, и с горечью начинаешь чувствовать, что с нервами у тебя опять нелады и что отдых как будто бы вырождается в какую-то другую, слишком тревожную форму существования.
Я не придирчив, отнюдь нет. Я охотно допускаю, что каждому человеку нужно хоть когда-нибудь немного соврать. Кажется, это говорил Достоевский, а если и не говорил, то мог сказать. Я совсем не обижаюсь, например, на собеседников, когда они преувеличивают размеры своих бывших имений или повышают себя в чине, или называют себя профессорами, будучи только магистрантами. За восемнадцать лет, в самом деле, все это легко могло произойти, если бы не было революции: и имения округлились бы у хорошего хозяина; и чин у каждого был бы значительно выше; и магистрант от приват-доцента уже дошел бы до ординарного профессора.
Это все пустяки.
Но вруны, хвастающие не прошедшими временами, освященными давностью, а кичащиеся нынешним реальным положением – это уже слишком. Это непереносимо. Прежде всего, неприятно за себя: почему он считает тебя дураком? А затем жутко каждый раз за него: а вдруг сорвется? Впадет в противоречие? Ведь врать систематически, непрерывно, настойчиво – это целая наука, это требует от вруна огромного напряжения памяти, внимания, сил, изучения своих собственных слов. У хорошего вруна все должно быть построено в гармоничную дедуктивную систему. А легко ли это? И главное: к чему себя мучить?
Впрочем, не люблю я за табль-д-отом и другую категорию людей: очень правдивых. Они тоже почему-то действуют на нервы.
Начнет муж рассказывать какой-нибудь смешной случай. Разукрасит рассказ художественным вымыслом по мере своих сил:
– И вот, понимаете, господа, стою я, разинув от удивления рот. Волосы взъерошены. Глаза выкатились…
– И вовсе у тебя волосы не были взъерошены, – солидно поправляет жена. – И вовсе глаза не выкатывались.
Что за странная порода этих кристально-правдивых людей! Кажется, нет на свете ничего скучнее их честности, убивающей полет фантазии, стремление к украшению жизни. Безусловно, если бы мы все, без исключения, не знали лжи, не существовало бы в мире никакой художественной правды. Не было бы красоты. Нет, подальше, подальше от таких пансионерок, как эта ужасная дама!
Впрочем, есть еще один тип непереносимых людей, отдыхающих в пансионатах и обязательно занимающих всех за столом: это болтуны.
В первый день или во второй, еще ничего. Забавно. Но на десятый, на четырнадцатый… Господи! Откуда столько звуковой энергии? К чему такой неразумный расход калорий? Я не придирчивый человек. Я понимаю, что болтливость иногда нужна: например – если она недурно оплачивается, или создает человеку карьеру. Но болтать зря, даром, бесплатно, без определенной задачи, без видов на будущее, за столом среди посторонних?
Боже, как тяжко!
Впрочем, все это еще ничего. Но вот есть в пансионах некоторые господа, которых я уже не только не люблю, но просто боюсь, и от которых впадаю в отчаяние. Это – люди совершенно молчаливые, насупившиеся, за весь обед или ужин не произносящее ни одного слова, кроме «благодарю вас» или «пожалуйста». Каким-то безнадежным холодом веет от них. Каким-то темным пятном кажутся они на общем жизнерадостном фоне. Почему молчат? О чем думают? Может быть, осуждают? Презирают? Но зачем же тогда сюда ездят? Чтобы действовать другим на нервы? Чтобы окончательно испортить всем отдых?
Да, есть, конечно, кое-какие недостатки, которые не нравятся мне в жизни русских пансионов. Но, в общем, люблю я все-таки проводить здесь время. Приедешь из Парижа, переменишь обстановку. Попадешь в прекрасную местность с прекрасным воздухом, с торжественной тишиной. И сразу окунаешься в новую жизнь…
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 15 сентября 1935, № 3756, с. 3.
Истлевшие слова
Кто из нас, представителей старшего поколения, не помнит этого мрачного психологического террора в дореволюционные времена?
Физический кровавый террор с истреблением отдельных представителей власти, был, в сущности, только частностью. Но террор другой, психологический, в виде бойкота, застращивания и жестокой травли против государственно настроенных людей захватывал всю общественность, царил безраздельно во всей предреволюционной России.
Робкая аморфная интеллигенция трепетала перед ним гораздо больше, нежели перед каким-нибудь полицмейстером или градоначальником. Что, в самом деле, мог сделать градоначальник против человека, который, не выходя из рамок закона, критиковал власть, не одобрял правительственных мероприятий, осуждал недочеты существующего строя?
Ничего.
А террористы общественности, засевшие в газетах, в земстве, в городском самоуправлении, в общественных учреждениях и корпорациях, – могли сделать все. За малейшую критику. За ничтожное сопротивление «освободительному» движению.
Стереть человека в порошок. Погубить карьеру. Вычеркнуть из списка живущих.
Государственная власть, как-никак, считалась с каким-то конституционным порядком. Разрешала свободно дышать и мыслить.
А террористы властители душ, не давали своей оппозиции даже этой урезанной конституции. Никакой свободы в критике левых течений. Или все революционное одобрять, всему поклоняться. Или жуткий застенок общественных кар. И обязательно клички:
Ретроград.
Мракобес.
Черносотенец.
Ура-патриот.
Погромщик.
Честно говоря, в дореволюционной России наиболее смелыми людьми были вовсе не те, которые шли за «освободителями» и рукоплескали их выступлениям, а те, кто не боялись прослыть черносотенцами, мракобесами и ретроградами.
Подлинная власть, самодержавная, деспотическая, безжалостно карающая, находилась именно в руках левой общественности. К этой власти, создававшей своих собственных сановников, своих приближенных, льнули все: профессора, искавшие популярности; литераторы, старавшиеся выплыть на широкую воду; адвокаты, мечтавшее о всероссийской известности. И на поклон в эту «Золотую Орду» шли даже купцы, стремившиеся «Капиталом» Маркса округлить свои капиталы.