Потому и сидим (сборник) — страница 83 из 153

* * *

Через полгода я снова приехал в гости на ферму. Генерала уже не было: говорят, он сильно поправился, пополнел, написал свои мемуары и вернулся обратно в Париж. Но вместо него встретил я у Константина Андреевича другого батрака, тоже рекомендованного каким-то приятелем.

Батрак этот, по фамилии Лучесветов, был полной противоположностью генералу. В то время как тот отличался кипучей энергией, воинственностью, неукротимой жаждой к новым боям, этот оказался человеком грустным, задумчивым, наверно, поэтом в душе. По профессии был он драматическим актером, одним из тех загадочных актеров Московского Художественного театра, которых сейчас около ста тысяч человек бродит по различным углам Европы, Азии, Африки.

Хозяева относились к новому батраку очень снисходительно, даже участливо. Да и понятно: бедняга страдал падучей болезнью, а кроме того нередко впадал в тяжкую меланхолию, из которой его не могли вывести ни куры, ни кролики, ни даже строптивый бородатый козел.

Когда я приехал, Лучесветов сидел недалеко от фермы на откосе ближайшего холма, курил и уныло смотрел на расстилавшуюся перед ним равнину.

– Это он? – осторожно спросил я Софью Николаевну, показывая глазами на холм.

– Да. Только не ходите туда. Он сегодня хочет побыть в одиночестве.

Впрочем, к ужину новый батрак явился аккуратно. Войдя в столовую, он торжественно протянул мне руку, представился: «известный артист Лучесветов», строго спросил Софью Николаевну: «а коз уже загнали?…» Затем сел за стол, с аппетитом поел. И, закурив папиросу, вдруг проговорил, не глядя ни на кого:

– Что наша жизнь? Игра!

Все промолчали.

– А что? Разве не правда? – после некоторой паузы обидчиво спросил он, обводя нас испытующим взглядом. В глазах его показался нехороший блеск.

– Отчего же не правда, – миролюбиво ответил Константин Андреевич. – Разумеется, правда.

– Ну, да. Конечно… Бывает… – растерянно подтвердила Софья Николаевна.

Однако, и такой батрак, как Лучесветов, долго продержаться на ферме не мог. Получил в один прекрасный для его хозяев день солидный ангажемент в какое-то несолидное русское театральное дело и внезапно уехал в Париж.

После этого на ферме решено было больше не брать интеллигентных батраков. Константин Андреевич долго бился, отыскивая по всей Франции простого черноземного мужичка, прямо от сохи, который раньше ничем не командовал, ни на какой сцене не играл, не писал ни стихов, ни романов, ни мемуаров. И в конце концов такая черноземная сила отыскалась: Петрусь Холява, с завода Рено.

Холява оказался здоровенным дюжим парнем, неутомимым работником. Но его свирепая внешность, глубокий шрам на щеке и не в меру взъерошенные черные волосы не на шутку пугали Софью Николаевну.

– Костенька, а не убьет ли он нас как-нибудь ночью? – тревожно шептала она мужу, ложась спать.

– Оставь пожалуйста. Зачем ему убивать русских, когда кругом столько французов?

К сожалению, и Петрусь прослужил у Константина Андреевича всего только несколько месяцев. Все при нем шло прекрасно. Курятник был чист, куры довольны, кролики сыты, козы не заходили к соседям. Но яиц почему-то оставалось для продажи все меньше и меньше. А Петрусь по каким-то личным делам часто уходил в соседнюю деревню.

Константин Андреевич несколько раз замечал странное явление: подойдет к кустам на границе своего участка… А там лежит под ветвями целая горка яиц. Почему горка? Откуда? Как куры могли такую горку снести? Но из чувства деликатности Константин Андреевич ничего не говорил об этом Холяве, не говорил до тех пор, пока не наткнулся однажды на совершенно небывалое в куроводстве явление:

Куры снесли в зарослях целую пирамиду яиц, но не просто так, на земле, а предварительно подложив под себя развернутый лист русской газеты.

– Петрусь! – строго сказал Константин Андреевич, подведя Холяву к этому месту. – Посмотрите сюда. Что это такое?

Петрусь заглянул в заросли, почесал за ухом и деловито заметил:

– Бачу.

– Что же вы бачите?

– Яйцы.

– Ну, да, яйца. Но почему они на бумаге?

– А я знаю? Сам тоже дивлюсь!

* * *

Да, с грустным чувством прочел я объявление Константина Андреевича. Так хорошо все у них шло. Столько было вложено в дело души. Столько средств. Столько человек помогало… И вот результат. Как видно, трудно на этом свете заниматься куроводством, господа!


«Возрождение», Париж, 27 февраля 1937, № 4067, с. 5.

Узкая масленица

Страшно вспомнить, как мы все много ели в доброе старое время.

Та работа, которую желудок должен при нормальных условиях проделать в десять лет, наваливалась на него в течение какого-нибудь одного года. И, вот, естественно – вся русская интеллигенция преждевременно старилась.

Здесь, за границей, где салат считается отдельным блюдом, человек пятидесяти лет признается еще женихом; а у нас, в России, где даже пироги с мясом за обедом на счет не шли, пятидесятилетний мужчина уже сдавался в архив; и все изумлялись, когда он, вдруг, начинал проявлять прыть.

– Что это наш старикашка расскакался?

Преждевременная старость, благодаря неумеренному образу жизни, у нас наблюдалась во всем. Кто такой, например, с точки зрения Запада Евгений Онегин? Мальчишка. Подросток, которого иногда недурно и выпороть. А в России этого мальчугана все принимали всерьез; он считался уже пресыщенным взрослым человеком, который в восемь лет «утратил жизни лучший цвет» и который рассуждал так, как будто ему стукнуло уже семьдесят:

«…Боюсь, брусничная вода

Мне не наделала б вреда».

Ишь, нежность организма какая! Молокосос.

Или взять хотя бы Тургенева, когда он сам был еще сравнительно молод и написал «Касьяна с Красивой Мечи». Касьяну Тургенев дает на вид пятьдесят лет; а, между тем, обращаясь к нему говорит:

– Послушай, старик, сделай одолжение, помоги.

Почему Касьян старик? С какой стати? Потому что пятьдесят лет? Скажите, пожалуйста!

Нет, мы, безусловно, сами себя старили. И, к сожалению, имели на то основание. Ведь, подумать только: как разрушительно, например, действовала на наш организм масленица! Где, в какой стране, можно встретить подобную вакханалию? Какой народ, кроме нашего, может ее выдержать?

Русский человек, переживший тридцать маслениц, естественно, выглядел как европеец, проведший на своем веку шестьдесят тощих «марди гра[387]». В наше доброе старое время гораздо правильнее было бы считать возраст совсем не по вращению земли вокруг солнца, не но летам и не но веснам, а по вращению вокруг обеденного стола и, прежде всего, по масленицам:

– Как вы думаете: какого он возраста?

– Да мне кажется – маслениц сорок пять ему есть.

– Ого! Старичок, значит.

И, вот, только теперь, после революции, все мы почувствовали, как преступно губили себя. Как много ели. Попав в Европу на салатное довольствие, сразу помолодели, приобрели талию, живость, легкость движений… И, перескочив даже через европейскую норму, в шестьдесят еще считаем себя женихами.

* * *

Правда, нужно признаться: старая привычка праздновать масленицу не выветрилась из нас и до сих пор.

Очень часто – то здесь, то там, то в одной семье, то в другой, как только начинается сырная неделя, вспыхивают воспоминания о балыке, о семге, об икре. Глаза мечтательно полузакрываются. Возле губ играет блаженная улыбка… И из груди, вдруг вырывается стон:

– Эх… Поесть бы блинков!

Но все это, к счастью, уже не опасно. Нынешние попытки праздновать масленичные дни большей частью совершенно невинны. Сердобольная судьба сама приняла меры, чтобы мы, ее баловни, не особенно увлекались сырной неделей; заботливо постаралась, чтобы наш организм не дряхлел раньше срока.

И чтобы возврата к прошлым блинам окончательно не было, вместо черной икры разрешила нам есть только красную; вместо балыка и семги – селедку; а относительно сметаны распорядилась, чтобы ее продавали на базаре не дешевле 9 франков за фунт.

* * *

И, вот, мы опять едим блины. Но уже совсем не так, как прежде. Редко, осмотрительно, осторожно.

Собственно говоря, о селедке, разрешенной судьбой, ничего плохого сказать нельзя. С блинами она совсем недурна. Но съесть с нею благополучно можно все-таки только блинов шесть-семь, не больше. После восьмого уже хочется выпить вина: после девятого – холодной воды; после десятого – содовой; а после одиннадцатого жажда достигает такой вирулентности, что человек уже не видит ничего – ни блинов, ни сметаны, ни тарелки, ни вилки, быстро срывается с места, бегает по квартире и лихорадочно хватается за всякую жидкость, которая подвернется под руку.

Таким образом, селедка от разгула несомненно удерживает нас. Но еще больше сдерживает красная икра, – кетовая, которую мы раньше никогда не видели за столом и которую нужно заранее изучить и понять, прежде чем начать с нею орудовать.

Кетовая икра разделяется на два определенных разряда. Одна – твердая, крупная, наподобие оранжевой шрапнели, опущенной в рыбий жир; другая – выше сортом: мелкая, мягкая, наподобие охотничьей дроби; и в ней уже совершенно не чувствуется рыбий жир, а наоборот: хороший первосортный гуммиарабик.

Конечно, и к тому, и к другому сорту, в конце концов, можно привыкнуть. Но, к сожалению, кетовая икра парализует охоту к блинам благодаря тому досадному обстоятельству, что склеивает челюсти. В начале, когда трапеза только наметилась, тревожных явлений еще нет. Но постепенно, блин за блином, зубы почему-то начинают раздвигаться все меньше и меньше, дружеская беседа затухает. И, в конце концов, губы смыкаются, дыхание становится тяжелым, исключительно через нос. И разговор принимает загадочный, неясный характер.

– Ыы… Мм? А?

– Ым, ым. Ммо…