Потому и сидим (сборник) — страница 91 из 153

Конечно, бывают в такой бесхитростной дешевой жизни и кое-какие другие неудобства. На что, например, щекотлив для многих русских людей вопрос об учреждении, которое должно находиться при каждом благоустроенном доме. Но, вот, на одной ферме, превращенной в пансион, я встретил такое необходимое строение, сделанное в виде своеобразной голубятни: поднимавшийся туда по узкой лестнице пансионер плотно закрывал за собой дверь, а голова его и бюст снизу все же были видны. И что же?

Чтобы не быть опознанным, каждый придумывал из подобного отвратительного положения выход: набрасывал себе на голову плед, пальто или одеяло, а иногда прибегал даже к предательству: раскрывал над собой чужой дамский зонтик. И все были уверены, что сейчас на голубятне находится Мария Ивановна. А, между тем, эта самая Мария Ивановна в данное время, ничего не подозревая, порхала где-нибудь в горах и кружила головы сопровождавшим ее молодым людям.

Нет, не отсутствие комфорта утомляет. И тем более, разумеется, утомляют не прогулки по окрестностям. Правда, лично у меня есть странное свойство. Находясь в Париже, я никогда добровольно не хожу осматривать достопримечательности города. Но достаточно мне попасть куда-нибудь в захолустье, в провинцию, как в душе, вдруг, ни с того ни с сего, разгорается неудержимая страсть к исследованию местности. Лесопильный завод? Иду осматривать лесопильный завод. Завод кирпичный? Иду смотреть завод кирпичный. Ни одна скромная старинная башенка, утонувшая в зарослях, не ускользает от моих изысканий. В Париже я бы прошел мимо такой башни с презрением, но здесь мне обязательно нужно пробиться к ней сквозь кусты ежевики, исцарапать руки, ноги, спугнуть семейство змей, потревожить летучих мышей и взобраться, наконец, на верхушку.

Но в общем все это – и мансарды, и бочки с водой, и голубятни, и прогулки к лесопильным заводам – все пустяки. Все терпимо. А вот что, действительно, тяжко, что треплет нервы, что утомляет глаза, уши, что доводит до изнеможения, до изнурения – это люди. Наша отдыхающая русская публика.

О, русские пансионеры! О, соотечественники!

* * *

Начнем, хотя бы с врунов. Удивительное дело: достаточно где-нибудь, в самом глухом месте, открыться скромному русскому пансиону человек на восемь, на десять, как в числе первых отдыхающих сюда обязательно явится врун и начнет задавать тон всему предприятию.

Голос у него, как полагается, зычный и мощный. Когда врун говорит, никакая посторонняя беседа уже невозможна. Сидящие за столом могут объясняться друг с другом только жестами, да и то осторожно, чтобы брехун не принял этих знаков на свой счет и не обиделся.

Какого происхождения врун? Обычно – в высшей степени родовит. Генеалогическое древо у него впивается корнями или в Рюрика или в Гедемина, – об этом среди ученых существуют различные мнения. И так как извлечение этого корня на свет Божий чересчур затруднительно, то врун не придает ему особенного значения. Он считает, что для оценки личности важны не предки, а важно то, каков гусь сам человек. И лично он, понятно, оказывается недюжинным гусем. Уже в начале Великой войны, когда ему, судя по некоторым рассказам, было всего четырнадцать лет, успел он окончить и университет, и Академию художеств, и Институт путей сообщения. Правда, контузия, приобретенная в гражданской войне, несколько ослабила память: брехун не только не помнит ни одного профессора из всех перечисленных учебных заведений, но не знает даже названия предметов, которые изучал в свое время. За то все дальнейшее он помнит отлично: и как заменял адмирала Колчака на Дальнем Востоке, и как сместил Юденича на северо-западе, и как помогал в Крыму Врангелю своими советами, находясь на ответственном посту генерал-губернатора в Карасубазаре.

Разумеется – почти все вруны – парижане. Провинция не может создать таких ярких людей уже потому, что стиль жизни там скромный, художественных образцов мало, и фантазии трудно развиться. А в Париже есть и Лувр, и Люксембург, и Салон независимых художников, и поэтический Монпарнас – брехуны естественно приучаются жить в области высоких художественных вымыслов. И врут широко, с размаху, как сюрреалисты.

Но, несмотря на свое парижское происхождение, наши вруны в самом Париже не так заметны. Во-первых, они растворяются в общей массе русского населения; во-вторых, редко кто приглашает их к себе в гости; в третьих, наконец, для своего пропитания врунам приходится все таки где-то работать, а во время работы, как известно, все лучшие порывы у людей заметно слабеют.

Зато, вырвавшись на волю, на отдых, обосновавшись в пансионе, где обеспечены не только стол и комната, но и обязательные слушатели, которые никуда не улизнут ни во время завтрака, ни во время обеда, брехун уже дает себе полную волю. Врет утром, врет в полдень, врет вечером. Врет за чашкой кофе, за бутылкой вина, за тарелкой супа, за рыбой, за мясом, во время подачи десерта.

И, разумеется, никому из правдивых людей, тоже любящих поговорить, одолеть его не под силу. Ибо – что такое правда? Прямая линия между двумя точками. Она только одна. А вранье – произвольные кривые и зигзаги между теми же точками. Их сколько угодно.

Другими словами: правда коротка, а вранье бесконечно.

И в том-то беда. И несчастье вселенной.

* * *

Я не буду говорить здесь про других утомительных мужчин в русских пансионах: про любителей потолковать о больных почках, о язве желудка, о пневматораксе; или про специалистов жаловаться на свою судьбу; или про бывших чиновников, подробно высчитывающих, в каком чине они теперь были бы, если бы не революция. Все это в сравнении с врунами – пустяки.

Но, вот, некоторые дамы… С детьми и с собачками… О, эти дамы!

Почему, например, они думают, что рев их избалованных детей или лай их собак должен ласкать слух и умилять обедающих за общим столом? Я согласен: дети цветы человечества, а собаки – друзья. Но, черт возьми, не всегда же приятно гулять по чужим цветникам! Или с какой стати солидному человеку быть в дружбе со всеми фокстерьерами в мире?

Сядешь за стол… С одной стороны мальчик-шалун льет мне на панталоны суп; с другой стороны на диване чешется бульдог Шарик, напускает блох. А я должен спокойно сидеть, улыбаться в обе стороны и замечать с милой улыбкой:

– Какая у него умная морда!

– Как он удивительно похож на вас, Елена Петровна! Причем, не дай Бог ошибиться с направлением и сказать: кивая на ребенка, про морду, взглянув на бульдога, про сходство.

И, все-таки – и дети, и бульдоги еще полбеды, если бы в придачу к ним за столом не сидели оголенные пожилые женщины, желающие щегольнуть приобретенным загаром.

Ни одно привидение любого средневекового замка не вызывает своим появлением такого безотчетного ужаса, как увядающая сильфида, открытые лопатки коей напоминают два гигантских бифштекса. Казалось бы, завернуться ей двадцать метров плотной материи, укутать руки, ноги, шею. Но нет. Обязательно нужно показать окружающим все свое плюс квам перфектум[414].

Что делать в таких случаях? Куда бежать? О, Господи… А вдруг ночью приснится?

* * *

Ах, это настоящая русская черта, характерный признак «ам слав»: тяжело нам, русским жить вместе. Вруны раздражают, дети надоедают, собаки злят, голые старушки вгоняют в панику…

А нет своих, русских, сидят вокруг иностранцы и еще хуже становится. Тоска. Скука.

Вот и выбирай, как быть.

Нет, безусловно – самое лучшее в мире, это – свой дом. Свой очаг. После летних скитаний ничто так не радует сердце, как он. Придешь усталый… Запрешь на ключ дверь. Облегченно вздохнешь.

И так хорошо. Так уютно. Никто без приглашения к тебе не войдет. Какое счастье!


«Возрождение», Париж, 27 августа 1937, № 4093, с. 4.

Живая вода

Беда с Петром Алексеевичем. Вот уже три года мечется, стараясь приобщиться к истокам великого могучего русского языка.

В сущности, желание это чрезвычайно похвальное. Петру Алексеевичу сейчас тридцать лет; было ему всего тринадцать, когда пришлось вместе с родителями бежать из России. И вырос молодой человек в эмиграции, помимо службы стал заниматься литературой. И когда пришла ему, наконец, в голову идея создать большой роман из эмигрантской жизни в четырех томах, тяжкое сомнение охватило его:

– А можно писать по-русски, не будучи окруженным русской народной стихией?

Эти сомнения он не раз высказывал мне. Придет, бывало, сядет, закурит. И грустно говорит:

– Знаете, что-то не ладится. План составил, действующих лиц наметил. А стал писать – ничего не выходит.

– Почему же не выходит, дорогой мой?

– Стихии языка, к сожалению, не чувствую. Истоков, так сказать, нет.

– Бросьте, Петр Алексеевич, – начинал успокаивать я молодого писателя. – Какая стихия? Родители ваши – образованные люди, передали вам отличную русскую речь; сами вы вращаетесь среди русских интеллигентов. Чего же еще надо? Пишите, как выходит, и дело с концом.

– Пишите! Как так – пишите, когда с Россией утрачена связь? Скажите, например: вы знаете, что такое: запендрячить?

– Запендрячить? Гм… Затрудняюсь сказать. А на что это вам?

– У советского писателя Олеши встретил. Какое шикарное слово, а? Запендрячить! Наши эмигранты так никогда не напишут. И еще слово видел у Шолохова, кажется: залоскотать. Вы знаете, что такое залоскотать?

– Как вам сказать… Это… как будто…

– А крынджолы что такое? А наводокша? А мастюшник? Что? Качаете головой? Сразу видно, что оторвались. А как в таком положении заниматься литературой? У Шекспира, я читал, пятнадцать тысяч разных слов в его драмах. Это я понимаю. А у нас эмигрантов? Дай Бог, чтоб пять тысяч набралось. Изволь с этими несчастными тысячами обойтись, когда план рассчитан на четыре тома!

Спустя некоторое время Петр Алексеевич, однако, втянулся в работу. Очевидно, перечел немало советских писателей, ознакомился с живым русским народным языком. И написал несколько глав.