– И я тоже. Ну, а у Соловьева, например? За двадцать не нашли бы. Как пить дать. Кстати… Посмотрите, как дешево масло! Полфунта – пять франков. Это знаете сколько? Франк – три с третью… Пять на три – пятнадцать, пять на треть, предположим два, итого семнадцать. Значит, фунт – тридцать четыре. А так как их фунт больше на пятую, то долой пятую, итого двадцать семь. А сколько вы платили за сливочное масло в Петербурге? Шестьдесят. Значить, здесь дешевле в два раза! Говорю: дешевизна удивительная! А смотрите – финики. Три франка пятьдесят сантимов, оказьон[440]. Это знаете сколько? Три на три… Нет, не так. Где карандаш? Ну, все равно: считайте четыре на три, итого двенадцать копеек. И одну пятую долой – итого десять. А в России вы встречали такой оказьон – купить фунт за десять копеек? Самые дешевые двадцать пять, а в длинных коробочках, с арабами и с финиковыми пальмами на крышке, – сорок пять копеек. Значит – в четыре с половиной раза дороже! Что? Неправильно я говорю?
С базара мы ушли вместе. В моей сумке болталось несколько тощих репок, кусок мяса, кусочек масла, три морковки, пять яичек. А у Антона Антоновича в сумке лежал всего навсего один предмет: небольшой артишок.
– И это все? – заглянув в его сумку, спросил я.
– Да. На обед. Что поделаешь: приходится жить по бюджету. В месяц за полдня работы получаю пятьсот франков. А это, знаете, сколько? Пять на три с третью – приблизительно семнадцать. И два нуля. Итого, семнадцать рублей. А разве я мог бы прожить России на семнадцать рублей? Между тем артишок, знаете, сколько? Пятьдесят сантимов. Прямо даром! На наши деньги… Погодите. Франк – три с третью, полфранка – полторы с шестой… Меньше двух копеек! А вы России ели артишок за две копейки? Нет. То-то и оно. Вот где она, дешевизна! Всего хорошего!
«Возрождение», Париж, 20 мая 1938, № 4132, с. 4.
На родину
Странно. Приснится же такое.
Переворот в Москве совершился 3-го марта. В течение нескольких месяцев происходило постепенное присоединение провинциальных городов к новой национальной власти. Кое-где были эксцессы. Продолжались стычки с небольшими бандами уцелевших коммунистов.
Но к июлю уже все стало входить в норму. Наладился правительственный аппарат; везде на местах установилась твердая власть. Из стран, где осело значительное количество наших эмигрантов, прибывали русские люди, главным образом – представители военных организаций. Уже пришел один поезд с военными из Франции. Поезд «Возрождения»… Поезд патриотических организаций…
И вдруг – неизвестно почему – лично я получаю приказ от Верховного Правителя: вернуться в Париж и организовать поезд для не успевших еще выехать беженцев.
В Париже, конечно, все эти месяцы наблюдалось длительное сплошное ликование. Эмигранты поздравляли друг друга, усиленно ходили в гости, провозглашали тосты, чокались, устраивали банкеты, собрания. Кое-где организовывались балы с танцами до утра, с серпантином национальных цветов. Русский драматический театр по настойчивому желанию публики отложил постановку «Чужого ребенка» Шкваркина, подменив его «Козьмой Мининым Сухоруком» Островского. И даже русская консерватория, после разноголосицы на общем собрании, поставила на авеню Токио в концертном исполнении «Жизнь за Царя».
Что же мне нужно было делать в связи с приказом из Москвы? Ясно. Отправился я в министерство путей сообщения, затем в управление железных дорог, поговорил там, выслушал любезное сожаление о том, что русские по доброй воле выезжают в таком огромном количестве, – заказал поезд, сдал в газеты соответственные объявления, указал, где находится наше бюро для репатриации…
И сел я в бюро. Начал ждать. День проходит – никого. Второй день проходит – никого. На третий, наконец, дверь отворяется. Просовывается какая-то нерешительная голова.
– Скажите… Это здесь… Отправляют на многострадальную родину?
– Да, пожалуйста, – радостно говорю я.
Голова вдвинулась в комнату. За нею туловище, ноги.
– А позвольте узнать… На каких условиях можно ехать? Платить надо?
– Нет, проезд даровой. Садитесь, пожалуйста.
– Благодарю вас. Даровой, значит? А багаж можно брать?
– Да. Но без мебели, разумеется. Вот, пожалуйста… Прочтите, тут все написано.
– Так. Благодарю вас. А собачку можно взять?
– Собачку можно.
– Благодарю вас. Только, видите, что. Мне нужно, собственно говоря, по делам не в Россию, а в Польшу. В Польше у меня родственнички. Вы не могли бы взять меня с собой до Варшавы?
После этого прошел еще день. Никого. Еще день. И дверь опять отворяется. Показываются седые усы.
– Это здесь?… Это самое?…
– Да, да. Входите, пожалуйста.
– Позвольте представиться. Действительный статский советник Конягин. Очень рад. Сейчас, знаете, игрушки для универсального магазина делаю. Но это все вздор. По-настоящему я директор департамента и потому хотел бы знать точно, прежде чем ехать: какую должность вы мне предоставите?
– Простите, но мы… Мы только организуем отправку…
– Отправку? Позвольте-с. Но разве могу я, директор департамента, занять, например, место столоначальника? Извините-с! Вы мне без обиняков, сейчас же, прямо и честно скажите: в качестве кого повезете меня? Нет, нет, не разводите руками. Довольно! Теперь я с Россией строг. Теперь я сам ставлю условия. Двадцать лет томили на игрушках, это что? Шутка? А место будущей службы где, позвольте спросить? Имейте в виду, я согласен только на Петербург или на Москву. Конотоп какой-нибудь или Кременчуг вы мне не подсунете! Да-с! Я, знайте наперед, и на Псков не согласен! И на Самару! Довольно игрушек! А где расписаться?
До отправки поезда осталось всего пять дней. А, между тем, на двадцать вагонов набралось до сих нор всего шестнадцать человек. Как быть?
Бросился я по знакомым. Уговаривать ехать, осуществить давножданную мечту.
– Здравствуйте, Мария Никифоровна!
– Здравствуйте, голубчик.
Мария Никифоровна, как мне было известно, всегда проводила во всех своих беседах глубоко-патриотические взгляды. Она твердо считала, что нигде не умеют так печь хлеб, как в России; что русская мануфактура до революции была куда лучше европейской; что у нас отлично выделывали сахарную пудру, между тем как здесь она продается затверделыми комками, которые нужно разбивать молоточком. Да и только ли хлеб, мануфактура, сахар! А огурцы? Разве на Западе понимают толк в огурцах? Огромные, длинные, безвкусные, без семян… А укроп? Почему никто не разводит укропа?
– Ну, как же? – спросил я, поговорив об условиях отправки. – Поедете?
– Ах, милый мой… – У Марии Никифоровны навернулись на глазах слезы. – Вы подумайте: снова увидеть наши березки!
– Ну, да!
– Снова слышать вокруг русскую речь… Вдохнуть русский воздух… Взглянуть на русское небо…
– Ну, да!
– А реки-то наши? Ведь здесь даже рек настоящих нет! Стоишь на одном берегу, а с другого доносится, как шепчутся влюбленные среди кустов. Волга, например… Боже мой, Боже мой! Сколько раз я ездила от Нижнего до Царицына и обратно!
– Значит, что же? Записать?
– Меня?
Мария Никифоровна утерла слезинки. Высморкалась. И лицо приняло задумчиво тревожное выражение.
– Да… Конечно… Я поеду… – нерешительно пробормотала она. – Безусловно, поеду… Но только не теперь. В настоящее время в России все так примитивно. А я не могу жить без газу. Вот через год, через два, когда национальная власть обзаведется в Петербурге и в Москве газом, тогда – даю слово – моментально же выеду! Боже мой, Боже мой! Увидеть русское небо… Услышать пенье русских птиц… А весна? Какая чудесная весна у нас! Разве здесь, на Западе, имеют понятие о настоящей весне?
В тот же день вечером я посетил еще две семьи, с намерением уговорить записаться: Ботовских и Веренковых.
– Да, да, читал в газетах, – любезно сказал мне Ботовский. – Очень хорошее дело. Главное – выгодно: до Москвы даром. Только, батенька, как же ехать, если у меня возле Версаля свой земельный участок? Вот, если бы российское национальное правительство купило у меня эту землю, тогда дело другое. Тогда поеду хоть завтра. А в самом деле: вы случайно не можете похлопотать? Уступлю дешево, право. Хотя сейчас цены возросли втрое, но для России я готов принести жертву, продам по себестоимости: по двадцати франков за метр!
А Веренковы приняли меня даже с некоторым удивлением. Мсье внимательно выслушал и нерешительно посмотрел на жену:
– Софи, как ты?
А та вздохнула, посмотрела на свою семнадцатилетнюю дочь и спросила:
– Мари, ве-тю партир пур ля Рюсси, пур ноар патри адорабль?[441]
– Мэ сертэнеман нон, маман,[442] – пожав плечами, брезгливо отвечала Мари. – К-эск-он пе фэр ля?[443]
– Да, да, – торопливо добавил Веренков, любовно глядя на дочь. – У меня, знаете, и дочь и сын… Оба башобузуки: должны в этом году башо сдавать. Ну, а когда предстоит башо, сами понимаете какие тут поездки? Па поссибль[444], дорогой мой!
Накануне отхода поезда я с отчаяния отправился в редакцию «Последних Новостей». Хотя эта оставшаяся здесь газета не обмолвилась до сих пор ни одним словом об отправке на родину беженцев и даже отказалась за деньги напечатать наше объявление, однако, кто знает? А, вдруг, кто-нибудь из сотрудников персонально все же поедет?
– Павел Николаевич, как вы? – спросил я редактора. – Не надумаете?
– Нет, – величественно сухо отвечал он.
– А почему?
– А потому, что я до сих пор не признал этого незаконного правительства и никогда не признаю.
– Позвольте… Но вы, ведь, до сих пор не признали тоже и итальянской империи, и австрийского аншлусса, и Испании Франко. Однако это все реальные факты?