И он снова начал ходить по комнате и обдумывать, но наконец ему надоело так долго оставаться одному.
В это время казачок внес свечи, поклонился в пояс и вышел, а следом за ним вошла и молодая хозяйка, с блестящим цинковым подносом в обеих руках, на котором стоял горшочек с дымящимся венгерским и резной хрустальный стакан с гербом Кмицицев. Старый Биллевич получил его когда-то от отца Андрея в память своего пребывания у него в гостях.
Увидев хозяйку, Кмициц подбежал к ней с распростертыми объятиями.
— Ага, — закричал он, — обе ручки заняты, теперь ты не вырвешься у меня. И он нагнулся через поднос, а она отвернула свою русую головку, защищенную только паром, выходившим из горшочка.
— Да перестаньте же, я уроню поднос.
Но он не испугался этой угрозы, а потому воскликнул:
— Клянусь Богом, можно с ума сойти от таких прелестей!
— Вы уж давно с него сошли. Ну садитесь, садитесь. Он повиновался, а она налила ему в стакан вина.
— Говорите теперь, как вы судили в Упите виновных?
— В Упите? Как Соломон.
— Ну и слава богу! Мне бы хотелось, чтобы все в окрестности считали вас человеком степенным и справедливым. Ну рассказывайте, как все было…
Кмициц хлебнул вина и начал:
— Я должен рассказать все по порядку. Дело было так: мещане, во главе с бургомистром, требовали бумаги от великого гетмана или от пана подскарбия[4]на выдачу провианта. «Вы, — обратились они к солдатам, — волонтеры и не имеете права ничего требовать от нас даром. Квартиры мы вам даем из любезности, а провизии дадим тогда, когда будем знать, кто нам за нее заплатит».
— Они были правы или нет?
— По закону правы, но у солдат были сабли, а по старой пословице — «у кого сабля, тот и прав». Поэтому они и ответили мещанам: «Мы сейчас же выпишем разрешение на вашей шкуре». С этого и началось. Бургомистр со своими лапотниками спрятались в одной из улиц, солдаты их осадили; не обошлось, конечно, без выстрелов. Для острастки солдаты зажгли несколько амбаров, а нескольких человек отправили на покой.
— Как на покой?
— Кто получит саблей по голове, тот и идет на покой.
— Господи боже! Да ведь это разбой.
— Поэтому я и поехал. Солдаты сейчас же явились ко мне с жалобами на голод и притеснения. «В брюхе у нас пусто, — говорили они, — что же нам делать?» Я велел позвать бургомистра. Он долго раздумывал, наконец пришел, а с ним еще трое и все стали плакаться: «Пусть бы уж денег не платили, но зачем убивать людей и жечь город? Есть и пить мы бы им дали, но они требовали сала, меду и всяких лакомств, а мы — люди бедные, и у нас этого нет. Мы будем жаловаться, и вы перед судом ответите за ваших солдат».
— Господь вас не оставит, — воскликнула панна, — если вы над ними учинили суд праведный.
— Праведный?
При этом Кмициц сделал виноватое лицо, как школьник, принужденный сознаться в своих шалостях.
— Королева моя, — проговорил он наконец жалобным голосом, — сокровище мое, не сердись на меня…
— Что же вы сделали? — спросила Оленька тревожно.
— Я велел дать по сто плетей бургомистру и тем троим, — выпалил торопливо Кмициц.
Оленька ни слова не ответила, опустила лишь голову на грудь и погрузилась в молчание.
— Вели казнить меня, — воскликнул Кмициц, — но не сердись. Я еще не все сказал…
— Еще? — простонала девушка.
— Они послали в Поневеж за помощью. Оттуда прислали сотню каких-то дураков под командой офицеров. Первых я усмирил раз навсегда, а офицеров… ради бога, не сердись… велел гнать голых по снегу, как сделал это с Тумгратом в Оршанском.
Девушка подняла голову; ее суровые глаза пылали гневом, а щеки покрылись краской.
— У вас нет ни стыда ни совести! — сказала она.
Кмициц взглянул на нее с изумлением, помолчал с минуту и, наконец, спросил нетвердым голосом:
— Это правда или шутка?
— Я говорю без шуток, такой поступок достоин разбойника, но не честного офицера. Я говорю это потому, что мне дорога ваша репутация, что мне стыдно за вас; не успели вы приехать, как все соседи считают вас насильником и пальцами на вас указывают.
— Что мне ваши соседи! Одна собака десять дворов сторожит, и то ей нечего делать.
— Они бедны — это правда, но над ними не тяготеет никаких преступлений, их имя ничем не запятнано. Никого кроме вас здесь не будет преследовать закон.
— Не беспокойся об этом. У нас всяк пан, кто может держать саблю в руках и собрать кое-какую партию. Что со мной могут сделать? Кого я боюсь?
— Если вы никого не боитесь, то знайте, что я боюсь гнева Божьего и… человеческих слез! А позора ни с кем делить я не хочу. Хоть я и слабая женщина, но честь имени, видно, дороже мне, чем тому, кто называет себя мужчиной и рыцарем.
— Ради бога, не угрожай мне отказом. Ты еще не знаешь меня…
— Верю, но, должно быть, и мой дед вас не знал.
Глаза Кмицица метнули молнии, но и в ней заговорила кровь Биллевичей.
— Кидайтесь, скрежещите зубами, — говорила она, — я не испугаюсь, хоть я одна, а у вас целая шайка разбойников: на моей стороне правда. Вы думаете, я не знаю, что вы в Любиче стреляли в портреты и насиловали девушек?! Вы меня не знаете, если думаете, что я всегда буду покорно молчать. Я требую от вас честности, и этого меня не может лишить никакое завещание. Напротив, дед мой поставил непременным условием, чтобы я сделалась женой только честного человека.
Кмицицу, видно, стало совестно за свои проделки в Любиче, потому что он опустил голову и спросил уже более тихим голосом:
— Кто вам рассказал об этом?
— Да вся шляхта говорит.
— Я рассчитаюсь с этими лапотниками, изменниками за их участие, — ответил мрачно Кмициц. — Все это произошло под пьяную руку, а в таких случаях солдаты не умеют себя сдержать. Что же касается девок, то я их не трогал.
— Я знаю, что это они, эти бесстыдники, эти разбойники, ко всему дурному вас подстрекают.
— Они не разбойники, а мои офицеры.
— Я этим вашим офицерам велела выйти вон из моего дома.
Оленька ожидала с его стороны вспышки, но, к своему великому изумлению, она заметила, что известие об изгнания его товарищей не только не произвело никакого впечатления, но, наоборот, привело его в прекрасное расположение духа.
— Ты им велела выйти вон? — спросил он.
— Да.
— И они ушли?
— Да.
— Ей-богу, ты смела и решительна, как рыцарь. С такими людьми шутить опасно. За это уж не один поплатился. Но они знают, что значит иметь дело с Кмицицем. Видишь, ушли покорно, как овечки. А почему? Потому что боятся меня!
При этом Кмициц взглянул самодовольно на Оленьку и стал подкручивать усы; но эта перемена настроения и это неуместное самодовольство рассердило ее вконец, и она сказала решительным тоном:
— Вы должны выбрать или меня, или их — иначе быть не может. Кмициц, казалось, не заметил ее решительного тона и ответил небрежно, почти шутливо:
— Зачем же мне выбирать, если и они, и ты принадлежите мне. Ты можешь делать себе в Водоктах все, что угодно… Но если мои компаньоны ничем тебя не оскорбили, то за что же мне их гнать? Ты не понимаешь, что значит — вместе служить. Никакое родство так не связывает людей, как совместная служба. Знай, что они чуть не тысячу раз спасли мне жизнь; а если их преследует закон, то я им обязан дать приют. Все это — шляхта и люди высокого происхождения за исключением Зенда. Но зато такого кавалериста, как он, нет во всей Речи Посполитой. Кроме того, если бы ты слышала, как он подражает голосам птиц и зверей, то он бы и тебе понравился.
При этом Кмициц рассмеялся так, точно никакого недоразумения между ними не было, а она сжимала в отчаянии руки, видя, что все, что она говорила об общественном мнении, о необходимости исправиться, о бесчестии, пролетело мимо его ушей. Уснувшая совесть этого солдата не могла понять ее отвращения к каждой несправедливости, к каждому бесчестному поступку. Как говорить с ним, чтобы он наконец понял?
— Да будет воля Божья! — сказала она наконец. — Если вы от меня отказываетесь, то идите своей дорогой… Бог не оставит сироты.
— Я от тебя отказываюсь? — спросил с изумлением Кмициц.
— Если не словами, то поступками; и если не вы, то я… Я не выйду за человека, на чьей совести лежат слезы и невинная кровь, на кого показывают пальцами и зовут разбойником и изменником.
— Как изменником? Не доводи меня до бешенства, не то сделаю что-нибудь такое, о чем потом буду жалеть! Пусть меня молния разразит, пусть черти возьмут мою душу, если я изменник, я, защищавший отчизну даже тогда, когда все уже опустили руки!
— Вы ее защищаете, а в то же время делаете то же самое, что и неприятель, — вы ее бесчестите, вы истязаете людей, презрев законы Божеские и человеческие. Пусть у меня сердце разорвется от боли, но я не хочу иметь такого мужа, не хочу!
— Не говори мне об отказе — я с ума сойду. Спасите меня, святые угодники! Не захочешь по доброй воле, я тебя силой возьму, хотя бы у тебя на страже стоял не только этот ляуданский сброд, но Радзивиллы и даже сам король, хотя бы для этого пришлось продать дьяволу свою душу…
— Не призывайте злого духа, не то он вас услышит, — воскликнула Оленька, протягивая вперед руки.
— Чего ты от меня хочешь?
— Будьте честны.
Оба замолчали, и наступила тишина. Слышны были только тяжелые вздохи Кмицица. Последние слова Оленьки прорвали кору, покрывавшую его совесть. Он чувствовал себя униженным, но не знал, что ей ответить, как защищаться. Начал быстрыми шагами ходить по горнице, а она сидела неподвижно. Над ними точно нависла черная туча. Им было тяжело друг с другом, и долгое молчание становилось все нестерпимее.
— Будь здорова, — промолвил вдруг Кмициц.
— Уезжайте, — ответила Оленька, — и пусть Господь вас наставит на путь истинный!
— Я уеду. Горько было твое питье, горек твой хлеб. Желчью меня здесь напоили…