Потоп — страница 112 из 233

— Нет, это из Познани… Дурные вести. В Великопольше восстала шляхта, народ соединился с ней… Во главе движения стоит Криштоф Жегоцкий, который хочет идти на помощь Ченстохову.

— Я предсказывал, что эти выстрелы отдадутся от Карпат до Балтики, — пробормотал Садовский. — Этот народ ужасно непостоянен. Вы еще не знаете поляков, но узнаете потом!

— Хорошо, узнаем! — ответил Мюллер. — Я предпочитаю открытого неприятеля, чем неискреннего союзника. Они сами покорились, а теперь восстают с оружием в руках… Хорошо, они понюхают нашего оружия.

— А мы ихнего, — проворчал Садовский. — Генерал, давайте кончать с Ченстоховом путем переговоров; мы согласимся на все условия. Тут вопрос уже не в крепости, а во власти его королевского величества над этой страной.

— Монахи сдадутся, — сказал Вжещович. — Сегодня-завтра сдадутся!

Так разговаривали шведские офицеры, а в монастыре после ранней обедни царила великая радость. Те, которые не участвовали в вылазке, расспрашивали о ней участников. А участники хвастались, славили свое мужество и победу, которую они одержали над неприятелем.

Даже монахов и женщин одолело любопытство. У стен пестрели белые рясы и пестрые платья женщин. Это был прекрасный, радостный день. Женщины окружили пана Петра Чарнецкого и кричали: «Спаситель наш! Защитник!» Он отбивался от них, особенно когда они стали целовать ему руки, и, указывая на Кмицица, сказал:

— Вот кого благодарите! Он хоть Бабинич, но не баба! Рук он целовать вам не даст, потому что они у него еще в крови; но если какая-нибудь молоденькая губы ему подставит, думаю, он не отвернется.

Молодые женщины стыдливо и вместе с тем кокетливо поглядывали на пана Андрея, изумляясь его необыкновенной красоте; но он не отвечал глазами на их немые вопросы, так как они напомнили ему Оленьку.

«Эх, горемычная моя, — подумал он, — если бы ты хоть знала, что я уже на службе у Девы Пресвятой, защищаю ее от того неприятеля, которому, на горе свое, раньше служил».

И он дал себе в душе обещание, что сейчас же после окончания осады напишет ей в Кейданы и пошлет с письмом Сороку. «Ведь я пошлю ей не одни пустые слова, — мои поступки теперь будут говорить за меня, и я без похвальбы опишу ей все подробности, пусть она знает, что все это сделала она, и пусть порадуется».

И он так обрадовался этой мысли, что даже не заметил, как женщины говорили друг дружке, отходя от него:

— Красивый кавалер, но, видно, только о войне думает и никакого обхождения не знает.

XVI

Согласно желанию своих офицеров Мюллер снова начал переговоры. В монастырь из неприятельского лагеря прибыл именитый польский шляхтич, человек почтенного возраста и ума. Ясногорцы приняли его радушно, так как думали, что он только для виду и по принуждению будет убеждать их сдать монастырь, а на самом деле ободрит их и подтвердит новости, которые проникли уже и внутрь монастырских стен: о восстании в Великопольше, о неприязни польских войск к шведам, о переговорах Яна Казимира с казаками, которые якобы снова хотели изъявить ему покорность, наконец, о грозных обещаниях татарского хана прийти на помощь изгнанному королю и преследовать огнем и мечом всех его неприятелей.

Но как обманулись монахи. Сановный шляхтич действительно привез немало новостей, но таких, которые могли охладить и испугать самых пылких людей, поколебать самые твердые решения, самую горячую веру.

В трапезной его окружили монахи и шляхта и слушали среди полнейшей тишины и напряженного внимания; из уст его, казалось, плыла сама искренность и скорбь о судьбах отчизны. Он часто хватался руками за седую голову, точно хотел удержать взрыв отчаяния, взирал на распятие и со слезами на глазах говорил медленным, прерывающимся голосом:

— Ах, каких дней дождалась наша бедная отчизна! Нет выхода! Надо покориться шведскому королю! Поистине, ради кого вы, святые отцы, и вы, братья шляхта, обнажили мечи? Ради кого вы не жалеете трудов, мучений, бессонных ночей, крови? Ради кого из упорства — увы, тщетного! — вы подвергаете опасности себя и святое место, навлекая на монастырь страшную месть непобедимых шведских полчищ? Ради Яна Казимира? Но ведь он сам покинул свое королевство! Разве вы не знаете, что он уже сделал выбор и, предпочитая жизнь в довольстве, веселые пиры и развлечения тяжелому венцу, отрекся от престола в пользу Карла-Густава? Вы не хотели его покидать, а он сам вас покинул; вы не хотели нарушить присягу, он сам ее нарушил; вы готовы умереть за него, а он не думает ни о вас, ни о нас… Законный государь наш теперь Карл-Густав! И вот подумайте, как бы вам не навлечь на головы ваши не только гнев, месть, но и грех перед небом, перед крестом и перед Пресвятой Девой, ибо вы подымаете руку теперь не против неприятеля, а против вашего законного государя…

Звучали в тишине эти слова: словно смерть пролетела через залу. Что могло быть страшнее, чем известие об отречении Яна Казимира? Известие это было действительно чудовищно и невероятно, но старый шляхтич говорил о нем перед распятием, перед образом Марии и со слезами на глазах.

И если оно было правдивым, то дальнейшее сопротивление было, конечно, явным безумием. Шляхта закрыла руками глаза, монахи надвинули на головы капюшоны, царила гробовая тишина; один только ксендз Кордецкий шептал молитву побледневшими устами, и глаза его, спокойные, глубокие, светлые и проникновенные, неподвижно уставились в старого шляхтича.

Он чувствовал на себе этот пристальный взгляд, и ему было под ним как-то неловко и тяжело; он не снимал еще маски добродетельного человека, исстрадавшегося над несчастьями отчизны, но носить ее ему было все трудней; глаза его забегали, он беспокойно смотрел на монахов и продолжал:

— Хуже всего вывести кого-нибудь из терпения долгим сопротивлением. А ваше сопротивление приведет к тому, что костел будет разрушен и вам будет навязана (да не допустит того Бог!) страшная воля, которой вы не сможете ослушаться. Презрение мирских дел и удаление от мира — вот оружие монахов. Что общего с войной у вас, коим устав монастырский предписывает одиночество и молчание? Братья мои, отцы святые! Не берите на сердце ваше, не берите на совесть вашу такую страшную ответственность… Не вашими руками выстроено это святое место, и не для вас одних оно должно существовать. Сделайте так, чтобы цвело оно, чтобы было оно благословением этой земли на долгие века, чтобы могло оно радовать детей и внуков наших!

Изменник скрестил руки и залился слезами; молчала шляхта, молчали монахи; сомнение охватило всех, сердца были измучены и близки к отчаянию; сознание, что все усилия пропали даром, тяжелым бременем легло на души.

— Я жду вашего ответа, отцы! — сказал именитый предатель, опуская голову на грудь.

Но вот ксендз Кордецкий встал и заговорил голосом, в котором не было ни малейшего колебания, ни малейшего сомнения — точно в пророческом видении:

— То, что вы говорите о Яне Казимире, будто он покинул нас, от престола отрекся и передал свои права Карлу, — ложь! В сердце нашего изгнанного короля вступила надежда, и никогда еще он не трудился так ревностно над тем, чтобы спасти отчизну, вернуть себе трон и прийти к нам на помощь.

Маска с лица предателя тотчас свалилась; злость и разочарование были явственны на его лице, — словно змеи выползли вдруг из тех нор его души, где они до сих пор гнездились.

— Откуда это известие? Откуда такая уверенность? — спросил он.

— Отсюда! — ответил ксендз Кордецкий, указывая на большое распятие на стене. — Подойди, вложи персты свои в язвы Господни и повтори еще раз то, что ты сказал.

Изменник согнулся, точно под тяжестью железной руки; из нор его души выползла новая змея: страх.

А ксендз Кордецкий все стоял, великолепный и грозный, как Моисей; лицо его было точно озарено огненным сиянием.

— Иди, повтори! — сказал он, не опуская руки, таким мощным голосом, что эхо дрогнуло под сводами трапезной и повторило, как бы с ужасом: «Иди, повтори!»

Настала минута глухого молчания; наконец раздался сдавленный голос шляхтича:

— Умываю руки…

— Как Пилат, — закончил ксендз Кордецкий.

Изменник выпрямился и вышел из трапезной. Он быстро прошел через монастырский двор и, когда очутился за воротами, почти бросился бежать, точно что-то гнало его из монастыря к шведам.

Между тем пан Замойский подошел к Чарнецкому и Кмицицу, которых не было в трапезной, чтобы рассказать им, что произошло.

— Он, верно, принес хорошие известия, этот посол? — спросил пан Петр. — У него было такое честное лицо!

— Да хранит нас Бог от таких честных людей, — ответил пан мечник серадзский, — он принес с собой сомнение и искушение!

— Что же он говорил? — спросил Кмициц, поднимая немного выше зажженный фитиль, который он держал в руке.

— Говорил, как предатель, которому заплатили.

— Вот потому он так сейчас и убегает, — сказал пан Петр Чарнецкий. — Смотрите, Панове, он к шведам сломя голову летит… Эх, выстрелить бы ему вслед.

— Ладно! — сказал вдруг Кмициц и поднес фитиль к пушке.

Раздался грохот выстрела, прежде чем Замойский и Чарнецкий могли спохватиться.

Замойский схватился за голову.

— Ради бога! — крикнул он. — Что вы сделали?.. Ведь это посол!

— Плохо сделал, — ответил Кмициц, глядя вдаль, — промахнулся! Вот он поднялся и удирает. Эх, жаль, перенесло!

Тут он обратился к Замойскому:

— Пан мечник, если бы я даже и попал в него, они не могли бы доказать, что мы стреляли именно в него, а я, ей-ей, не мог удержать фитиля в руках. Я бы никогда не стал стрелять в шведского посла, но когда я вижу поляков-изменников, то у меня внутри переворачивается.

— А вы все-таки себя сдерживайте, иначе и они станут наших послов обижать.

Во всяком случае, пан Чарнецкий был доволен в душе, так как Кмициц услышал, как он бормотал себе под нос:

— Зато уж этот изменник к нам во второй раз послом не заглянет! Расслышал это Замойский и сказал: