— Это не мое дело, — ответил ландграф гессенский, — но в таком случае, генерал, велите еще сегодня перерезать те две тысячи поляков, которые стоят в нашем лагере, ибо если вы этого не сделаете, то они завтра нападут на нас… И то уж шведскому солдату безопаснее быть среди стаи волков, чем попасть на их стоянку. Вот все, что я хотел сказать, а теперь позвольте пожелать вам успеха…
Сказав это, он вышел из квартиры.
Мюллер наконец сообразил, что зашел слишком далеко. Но приказаний своих он не отменил, и в тот же день стали строить виселицу на глазах у всего монастыря. А солдаты, пользуясь временным перемирием, подходили еще ближе к стенам, не переставали издеваться, кощунствовать и ругаться. Они подходили целыми толпами, точно намеревались идти на штурм.
Вдруг пан Кмициц, которого не связали, как он ни просил, не выдержал и выстрелил из пушки в самую большую толпу так искусно, что уложил на месте всех солдат, которые стояли в линии выстрела. Это было точно сигналом: в ту же минуту без приказаний и даже вопреки им загрохотали все орудия, затрещали ружья и самопалы.
Шведы, находясь со всех сторон под выстрелами, с воем и криками бросились бежать от монастыря, оставляя по дороге убитых и раненых.
Чарнецкий побежал к Кмицицу.
— А ты знаешь, что за это пуля в лоб?
— Знаю. Мне все равно, берите меня!
— Ну тогда целься лучше.
И Кмициц целился прекрасно. В шведском лагере все заволновалось, но было очевидно, что шведы первые нарушили перемирие, и Мюллер в душе находил, что ясногорцы были правы.
Даже больше, Кмициц и ожидать не мог, что своими выстрелами он спас жизнь обоим монахам, так как благодаря этим выстрелам Мюллер окончательно убедился, что монахи, в крайнем случае, действительно готовы пожертвовать двумя товарищами ради блага церкви и монастыря. Кроме того, выстрелы привели его к убеждению, что, если хоть один волос упадет с головы послов, он никогда уже не услышит со стороны монастыря ничего, кроме этого грохота.
На следующий день он пригласил обоих монахов к обеду и через день отослал их в монастырь.
Ксендз Кордецкий заплакал, увидев их; все обнимали их и изумлялись, слыша из их уст, что именно эти выстрелы их и спасли. Настоятель, который раньше сердился на Кмицица, позвал его и сказал:
— Я сердился на тебя, думал, что ты их погубил, но тебя, верно, Пресвятая Дева вдохновила. Это знак благодати, радуйся!
— Отец дорогой, теперь уж переговоров не будет? — спросил Кмициц, целуя его руки.
Но не успел он этого спросить, как вдруг у ворот раздался звук трубы, и новый посол Мюллера вошел в монастырь.
Это был пан Куклиновский, полковник добровольческого полка, таскавшегося за шведами.
В полку этом служили одни беспутные люди, без чести и совести, а частью диссиденты: лютеране, ариане и кальвинисты. Этим и объяснялась их дружба со шведами; к Мюллеру их загнала жажда грабежей и добычи. Шайка эта, состоявшая из шляхты, преступников и беглых арестантов, а частью из висельников, сорвавшихся с веревки, немного напоминала прежнюю «партию» Кмицица; но Кмицицовы люди дрались как львы, а эти предпочитали грабить, насиловать женщин, уводить лошадей и взламывать сундуки.
И Куклиновский тоже не был похож на Кмицица. Волосы его уже серебрились, лицо его было увядшее, нахальное и бессовестное. Огромные хищные глаза говорили о необузданном характере. Это был один из тех солдат, в которых благодаря разгульной жизни и постоянным войнам совесть выгорела до последней искры. Много ему подобных участвовало в Тридцатилетней войне. Они готовы были служить кому угодно, и зачастую простая случайность решала, на чью сторону им стать.
Ни отчизны, ни веры — словом, ничего святого для них не существовало. Они знали только войну, в ней искали наслаждения, разврата, денег и забвения. Поступая к кому-нибудь на службу, они служили довольно верно, в силу каких-то особенных понятий о военно-разбойничьей чести, и еще потому, чтобы не портить себе и другим репутации. Таков был и Куклиновский. Благодаря своей храбрости и необыкновенной настойчивости он пользовался большим авторитетом среди своей шайки. Он с легкостью набирал людей. Жизнь свою он провел в разных полках и в разных войсках. Был он атаманом в Сечи, водил полки в Валахию, набирал добровольцев в Австрии, а во время Тридцатилетней войны прославился как командир конного полка. Его кривые, дугообразные ноги говорили о том, что большую часть своей жизни он провел на коне. Притом он был худ как палка и слегка сутуловат от распутной жизни. Немало крови, пролитой не только на войне, тяготело на его совести, и все же это был по натуре человек не совсем плохой; у него бывали иногда благородные порывы; он был просто испорчен до мозга костей. Сам он говорил не раз в компании, под пьяную руку:
— Случались и такие дела, за которые меня громы должны были поразить, а вот не поразили!
Эта безнаказанность была причиной того, что он не верил в справедливость и кару Божью не только при жизни, но и после смерти, иначе говоря, в Бога он не верил, верил только в черта, в колдунов, в астрологов и в алхимиков.
Одевался он по-польски, так как считал этот костюм наиболее подходящим для кавалериста; и только подстригал по-шведски свои черные усы, закручивая вверх их длинные концы. Речь свою он пересыпал уменьшительными и ласкательными именами, как ребенок, и их странно было слышать из уст такого воплощенного дьявола, волка, лакающего человеческую кровь. Говорил он много и пространно, считал себя знаменитостью и одним из первых в мире кавалеристов.
Мюллер, который, вообще говоря, тоже принадлежал к подобному сорту людей, очень ценил его и любил сажать у себя за стол. Теперь Куклиновский сам навязался помочь ему, ручаясь, что он своим красноречием тотчас образумит монахов. Еще раньше, когда после ареста ксендзов пан Замойский, мечник серадзский, лично собирался в лагерь Мюллера и требовал заложника, Мюллер послал Куклиновского; но пан Замойский и ксендз Кордецкий его не приняли, как человека не надлежащего сана.
С тех пор Куклиновский оскорбился смертельно на защитников Ясной Горы и решил всеми силами им вредить.
И он отправился послом, во-первых, чтобы выполнить эту функцию, а во-вторых, чтобы все осмотреть и заронить кое-где злые семена. Так как он давно знал пана Чарнецкого, то вошел в те ворога, которые охранял пан Петр; но пан Чарнецкий спал еще, его заменял Кмициц; он и проводил гостя в трапезную.
Куклиновский глазами знатока осмотрел пана Андрея, и ему сейчас же понравились не только лицо, но и прекрасная военная выправка молодого человека.
— Солдат всегда разглядит солдата! — сказал он, приподнимая колпак. — Я никогда не ожидал, чтобы у монахов гостили такие прекрасные офицеры! Позвольте узнать, как вас зовут?
У Кмицица вся душа переворачивалась при виде поляков, служивших шведам, все же он вспомнил недавний гнев ксендза Кордецкого и то значение, которое он придавал переговорам, и ответил ему холодно и спокойно:
— Я Бабинич, бывший полковник литовских войск, а теперь волонтер на службе у Пресвятой Девы.
— А я Куклиновский, тоже полковник, о котором вы, должно быть, слышали, ибо и имя мое, и саблю мою вспоминали не раз во время войн как в Речи Посполитой, так и за границей.
— Челом вам, — сказал Кмициц, — слышал!
— Ну вот видите… значит, вы с Литвы… И там бывают славные солдаты… Мы всегда друг про друга знаем, ведь трубы славы далече слышно!.. Знали вы там некоего Кмицица?
Вопрос был задан так неожиданно, что пан Андрей остановился как вкопанный.
— А вы, ваша милость, почему о нем спрашиваете?
— Ибо я его люблю, хоть не знаю: мы похожи друг на друга, как пара сапог… Я это всегда повторю: только два солдата и есть во всей Речи Посполитой — я в Польше, а Кмициц на Литве. Пара голубков! А вы его лично знали?
«Чтобы тебя разорвало!» — подумал Кмициц.
Но, вспомнив о цели прихода Куклиновского, он сказал громко:
— Я его лично не знал… Войдите, пожалуйста, вас совет ожидает.
Сказав это, он указал ему на дверь, куда встретить гостя вышел один из монахов. Куклиновский отправился вместе с ним в трапезную, но успел обернуться и сказать Кмицицу:
— Приятно мне будет, пан кавалер, если вы, а не другой и назад меня проводите.
— Я подожду вас, — ответил Кмициц.
И он остался один. Стал ходить взад и вперед быстрыми шагами. Вся душа была возмущена в нем, и сердце обливалось черной кровью от злости.
— Смола не так прилипчива, как худая слава, — пробормотал он. — Этот негодяй, этот предатель называет меня братом и считает товарищем, вот чего я дождался! Все висельники считают меня своим братом, и никто из честных людей не вспомнит обо мне без отвращения. Мало я еще сделал, мало! Если бы я мог хоть проучить эту шельму… Не может быть иначе, надо это сделать…
Совещание в трапезной еще продолжалось. Стемнело.
Кмицицу пришлось ждать долго. Наконец показался пан Куклиновский. Лица его пан Андрей разглядеть не мог, но по его частому сапу он догадался, что миссия его оказалась неудачной и не особенно ему понравилась, так как у него даже пропала охота разговаривать. Некоторое время они шли молча; Кмициц решил разузнать у него всю правду и сказал с притворным сочувствием:
— Должно быть, вы возвращаетесь ни с чем… Наши ксендзы упорны, и, говоря между нами, они поступают не очень умно! — Тут он понизил голос. — Ведь не век же нам защищаться.
Пан Куклиновский остановился и взял его за руку.
— Ага, вот и вы, стало быть, думаете, что они делают глупость? Есть у вас умишко, есть! А попиков мы в муку измелем — помяните мое слово! Не хотят слушать Куклиновского — послушают его саблю!
— Мне, изволите ли видеть, до них дела нет, — ответил Кмициц, — а беспокоит меня участь места этого: оно ведь как-никак свято! Чем позже оно сдастся, тем тяжелее будут условия… Разве что верны слухи, будто вся страна поднимается, будто шведов местами уже начинают бить и будто хан идет с помощью… Если так, то Мюллер должен будет отступить.