— А вы думаете, что мне сладко? — ответила она голосом, в котором дрожали слезы. — Будьте здоровы!
— Будь здорова!
Кмициц направился было к дверям, но вдруг повернулся, подбежал к ней и, схватив ее за обе руки, сказал:
— Не отталкивай меня, ради Христа, неужто ты хочешь, чтобы я умер по дороге?!
При этих словах девушка зарыдала, а он держал ее в своих объятиях и повторял сквозь стиснутые зубы:
— Бейте меня, кто в Бога верует, бейте! Наконец воскликнул:
— Не плачь, Оленька, ради бога, не плачь! Я сделаю все, что хочешь. Тех отправлю… в Упите все улажу… буду жить иначе… я люблю тебя… Ради бога не плачь, у меня сердце разрывается. Я сделаю все, только не плачь и люби меня.
И он продолжал ее ласкать и успокаивать, а она, наплакавшись, сказала:
— Поезжайте! Господь водворит между нами мир и согласие. Я не сержусь на вас, мне только больно…
Луна уже высоко поднялась над снежными полями, когда Кмициц возвращался в Любич, а за ним, растянувшись длинной цепью по широкой дороге, следовали его солдаты. Они ехали через Волмонтовичи, но более кратким путем, был сильный мороз, и можно было безопасно ехать через болота.
К Кмицицу подъехал вахмистр Сорока.
— Пане ротмистр, — спросил он, — а где нам остановиться в Любиче?
— Иди прочь, — ответил Кмициц.
И он поехал вперед, ни с кем не разговаривая. Это была первая ночь в его жизни, когда в нем заговорила совесть, и он стал сводить с нею счеты, и счеты эти были для него тяжелее его панциря. Вот, например, он приехал сюда с запятнанной уже репутацией, а что он сделал, чтобы ее исправить? В первый же день позволил стрелять в портреты и развратничать, потом солгал, что сам не принимал в этом участия; потом позволял повторять это каждый день. Затем солдаты избили и обидели мешан, а он не только не наказал виновных, а бросился на поневежское войско, перебил солдат, офицеров погнал голыми по снегу. Они пожалуются на него, и он, конечно, будет присужден к лишению чести, состояния, а может быть, и жизни… Ведь нельзя же ему будет, как прежде, собрать шайку кое-как вооруженного сброда и смеяться над законом. Ведь он хочет жениться и поселиться в Водоктах. Ему придется служить под начальством гетмана, а там его легко могут найти и наказать по заслугам. Но даже если допустить, что все пройдет безнаказанно, то все-таки поступки останутся бесчестными, недостойными рыцаря, и воспоминание о них не изгладится ни в сердцах людей, ни в сердце Оленьки.
И когда он вспомнил, что она его все-таки не оттолкнула, что, уезжая, он прочел в ее глазах прощение, она показалась ему доброй, как ангел. Ему захотелось вернуться не завтра, а сейчас же, упасть к ее ногам, молить о прощении и целовать эти чудные глаза, которые плакали сегодня из-за него.
Он готов был разрыдаться и чувствовал, что так любит эту девушку, как никогда в жизни никого не любил. «Клянусь Пресвятой Богородицей, — думал он, — что сделаю все, чего она от меня потребует; награжу щедро моих товарищей и отправлю их на край света: действительно, они подстрекают меня ко всему дурному».
Тут ему пришла в голову мысль, что, приехав в Любич, он, вероятно, застанет их пьяными или с девками, и им овладела такая злоба, что он готов был броситься на кого попало, хотя бы на этих солдат, и рубить их без милосердия.
— Задам я им! — бормотал он, теребя свои усы. — Они меня еще таким никогда не видели.
И он начал с ожесточением вонзать свои шпоры в бока лошади, дергать за узду и хлестать ее, так что она взвилась на дыбы, а вахмистр Сорока сказал солдатам:
— Наш ротмистр взбесился. Не дай бог теперь попасться ему под руку.
Кмициц действительно бесился. Кругом царила полнейшая тишина. Луна светила ярко, небо горело тысячами звезд, только в сердце рыцаря бушевала буря. Дорога в Любич казалась ему бесконечно длинной. И мрак, и лесная глубина, и поля, в зеленоватом свете луны, наполняли его сердце незнакомым до сих пор страхом. Наконец Кмициц почувствовал страшную усталость, что, впрочем, было и не странно, так как накануне он всю ночь кутил. Но быстрой ездой и утомлением он хотел стряхнуть с себя беспокойство и потому повернулся к солдатам и скомандовал:
— В галоп.
И помчался, как стрела, а за ним помчался весь отряд. Они неслись по лесам и пустынным полям, как адский отряд рыцарей-крестоносцев, которые, по преданию жмудинов, появляются иногда в ясные лунные ночи и летят по воздуху, предвещая войну и несчастья; и лишь когда показались покрытые снегом любичские крыши, они убавили шагу.
Ворота были раскрыты настежь. Кмицица удивляло, что, когда двор наполнился людьми и лошадьми, никто не вышел навстречу. Он рассчитывал увидеть освещенные окна, услышать звуки чекана, скрипок или громкие голоса своих товарищей, а между тем везде было темно, тихо, и лишь в окнах столовой мерцал слабый огонек. Вахмистр Сорока соскочил с лошади, чтобы поддержать ротмистру стремя.
— Ступай спать, — сказал Кмициц. — Часть поместится в людской, остальные в конюшнях. Лошадей тоже разместите, где можно, и принесите им сена.
— Слушаю, — ответил вахмистр.
Кмициц сошел с лошади, дверь в сени была открыта настежь.
— Эй, вы! Есть здесь кто-нибудь? Никто не откликался.
— Эй, вы! — повторил он еще громче. Молчание.
— Перепились, — пробормотал Кмициц. И он стиснул зубы от овладевшего им бешенства. Дорогой его охватывал неописанный гнев при мысли, что он застанет здесь пьянство и разврат, теперь эта тишина раздражала его еще больше.
Он вошел в столовую. На огромном столе горела красноватым светом сальная свеча. Ворвавшийся из сеней воздух заколебал пламя, и в течение нескольких секунд Кмициц ничего не мог рассмотреть. Лишь когда свеча перестала мерцать, он заметил ряд фигур, лежавших рядом вдоль стены.
— Перепились насмерть, что ли? — пробормотал он с беспокойством.
С этими словами он быстро подошел к первой фигуре с краю. Лица ее нельзя было рассмотреть, так как оно лежало в тени, но по белому поясу он узнал Углика и стал толкать его ногой.
— Вставайте вы, такие-сякие, вставайте!
Но Углик лежал неподвижно, с руками, вытянутыми вдоль туловища, а за ним и остальные; никто из них не зевнул, не дрогнул, не проснулся, не издал ни звука. Только теперь Кмициц заметил, что все они лежат на спине, в одинаковых позах, и сердце его сжалось от какого-то страшного предчувствия.
Он подбежал к столу и, схватив дрожащей рукой свечу, поднес ее к лицам лежащих.
Волосы дыбом встали у него на голове при виде страшной картины. Углика он узнал лишь по белому поясу, лицо и голова его представляли одну бесформенную, окровавленную массу, без глаз, носа и губ, и лишь огромные усы торчали в этой луже крови. Кмициц подошел к следующему: это лежал Зенд с оскаленными зубами и вышедшими из орбит глазами; в них отражался предсмертный ужас. Третьим был Раницкий; глаза у него были полузакрыты, а лицо покрыто белыми, кровавыми темными пятнами. Четвертый был Кокосинский, его любимец. Он, казалось, спокойно спал, и лишь сбоку на шее у него зияла большая рана, должно быть нанесенная кинжалом. За ним лежал громадный Кульвец-Гиппоцентавр с разорванным на груди кафтаном и с изрубленным сабельными ударами лицом. Кмициц снова поднес свечу ко всем лицам по очереди, и когда он подошел к Рекуцу, то ему показалось, что веки несчастного дрогнули.
Он сейчас же поставил свечу на пол и стал его слегка шевелить.
— Рекуц, Рекуц, — кричал он, — я Кмициц.
Лицо Рекуца дрогнуло, глаза и рот то открывались, то закрывались.
— Это я, — повторил Кмициц.
Глаза Рекуца открылись совсем, — он узнал друга и простонал.
— Ендрек… ксендза…
— Кто вас перебил? — кричал Кмициц, хватаясь за волосы.
— Бутрымы… — послышался едва внятный голос.
Затем Рекуц вытянулся, открытые глаза закатились, и он скончался.
Кмициц молча подошел к столу, поставил на нем свечу, а сам сел в кресло и стал ощупывать себе лицо, как человек, который, проснувшись, еще не знает, проснулся ли он на самом деле или продолжает спать.
Потом он снова взглянул на лежащие в полумраке тела. Холодный пот выступил у него на лбу, волосы поднялись дыбом, и он крикнул с такой страшной силой, что стекла задрожали:
— Все, кто жив, ко мне!
Солдаты, разместившиеся в людской, первые услышали его голос и мигом сбежались в комнату. Кмициц указал им рукой на трупы.
— Убиты, убиты! — повторял он хриплым голосом.
Они бросились туда, куда он указывал, и остолбенели; но через несколько минут поднялся шум и суматоха. Прибежали и те, что спали в сараях. Дом наполнился светом и людьми, раздавались вопросы, восклицания, угрозы, и одни лишь убитые лежали тихо, равнодушные ко всему вокруг и, вопреки своей натуре, спокойные. Душа их улетела, а тел не могли разбудить уже ни призывы к битве, ни даже звон стаканов.
Между тем среди этого шума и говора все чаще и чаще слышались крики угроз и бешенства. Кмициц, смотревший на все до сих пор блуждающими глазами, вдруг вскочил и крикнул:
— На лошадей!
Все бросились к дверям. Не прошло и получаса, как сто с лишком человек мчалось во весь дух по широкой снежной дороге, а впереди летел, как безумный, Кмициц без шапки, с обнаженной саблей в руках. В ночной тишине раздавались от времени до времени восклицания:
— Бей, режь!
Луна дошла уже до предела своего небесного пути, и ее свет смешался с розовым светом, выходившим точно из-под земли. Небо все больше алело, точно от утренней зари, и, наконец, кровавое зарево залило всю окрестность. Целое море огня бесновалось над огромным бутрымовским «застенком», а разъяренные солдаты среди дыма и огня резали без пощады растерявшееся и обезумевшее от страха население.
Жители соседних «застенков» тоже поднялись. Госцевичи, Домашевичи, Гаштофты и Стакьяны, собравшись кучками около своих домов, указывали в сторону пожара и говорили: «Должно быть, ворвался неприятель и поджег Бутрымов, это не простой пожар».