— Как же он себя чувствует? — спросил он у пана маршала.
— Медик от него не отходит и ручается за его жизнь; кроме того, его взяли под свое попечение придворные дамы и уж, наверное, не позволят его душе покинуть тело, ибо оно молодое и красивое, — весело ответил маршал.
— Слава богу! — воскликнул король. — Я слышал из его уст нечто такое, чего даже не могу вам повторить, Панове, ибо мне самому кажется, что я ослышался или что он говорил это в бреду; но если я не ошибаюсь, то у меня будет чем вас изумить.
— Только бы это не опечалило ваше величество, — сказал маршал.
— Ничего подобного, — сказал король, — наоборот, это нас непомерно обрадовало, ибо оказывается, что даже те, кого мы имели основание считать нашими величайшими врагами, готовы пролить за нас кровь.
— Ваше величество, — воскликнул маршал, — настал час исправления, но под этой кровлей вы находитесь среди таких людей, которые никогда даже мыслью не прегрешили перед особой вашего величества!
— Правда, правда, — ответил король, — и вы, пан маршал, в числе их первый!
— Я только последний слуга вашего величества!
Говор за столом становился все шумнее. Зашли разговоры о политических конъюнктурах, о предполагаемой помощи австрийского императора, которой до сих пор ждали тщетно, о подкреплениях со стороны татар и о будущей войне со шведами. Взрывом радости были встречены слова маршала, что посол, которого он нарочно выслал к хану, вернулся два дня тому назад и подтвердил, что сорок тысяч орды стоят наготове, и число это может возрасти до ста тысяч, как только король приедет во Львов и заключит союз с ханом. Тот же посол сообщил, что и казаки, из страха перед татарами, вернулись к послушанию.
— Вы обо всем думали, пан маршал, — сказал король, — и сами мы не могли бы лучше придумать!
Вдруг король встал, поднял бокал и воскликнул:
— Здоровье пана маршала коронного, нашего хозяина и друга!
— Невозможно, ваше величество, — воскликнул маршал, — ни за чье здоровье пить здесь не будут, пока не выпьют за здоровье вашего величества.
Все подняли вверх бокалы, а Любомирский, с сияющим и потным лицом, сделал знак дворецкому.
И в тот же миг слуги, которые метались по залу, стали наливать самое лучшее вино, которое черпали золотыми ковшами из серебряной бочки. Еще большая радость охватила сердца, и все ждали тоста пана маршала.
Дворецкий принес два бокала из венецианского хрусталя такой дивной работы, что их можно было счесть за восьмое чудо света. Хрусталь, который гранили и полировали, быть может, целыми годами, горел алмазным блеском; бокалы были гравированы итальянскими мастерами. Ножки были из чистого золота с мелким рисунком, представлявшим торжественный въезд победоносного вождя в Капитолий: вождь ехал в золотой колеснице по дороге, вымощенной жемчужинками. За ним шли пленники со связанными руками: какой-то король в чалме из смарагдов, дальше следовали легионеры со знаменами и орлами. На каждой ножке было более пятидесяти фигур, ростом с лесной орешек, но исполненных с таким мастерством, что по чертам лица можно было угадать чувства каждой из них: гордость победителей и удрученность побежденных.
Дворецкий подал один бокал королю, а другой маршалу — оба были наполнены вином. Тогда все встали со своих мест, пан маршал поднял бокал и крикнул во весь голос:
— Да здравствует король Ян Казимир!
— Виват, виват, виват!
В эту минуту загрохотали пушки, так что стены замка дрогнули. Шляхта, пировавшая в другой зале, вбежала с бокалами; пан маршал хотел удержать ее, но это было невозможно, так как все слова тонули в общих заздравных криках.
Маршала охватила такая радость, такой восторг, что глаза его дико блеснули, и, выпив до дна свой бокал, он крикнул так, что покрыл своим голосом общий шум:
— Egoultimus![37]
И он разбил бесценный бокал о свою голову — хрусталь рассыпался на мелкие кусочки, которые со звоном упали на пол, а на виске магната показалась кровь.
Все изумились, а король сказал:
— Пан маршал, нам не бокала жаль, а вашей головы… Очень она нам нужна!
— Что мне сокровища и драгоценности, если я имею высокую честь принимать ваше величество в своем доме. Да здравствует король Ян Казимир! — воскликнул маршал.
Дворецкий подал ему другой бокал.
— Виват! Виват! Виват! — гремело без конца.
С криками смешивался звон разбитого стекла. Только епископы не последовали примеру маршала, ибо им не позволял их сан.
Папский нунций, который не знал этого обычая разбивать бокалы о голову, наклонился к сидевшему рядом епископу познанскому и сказал:
— Господи боже, я просто изумляюсь… В вашей казне пустота, а ведь за один такой бокал можно бы сформировать два прекрасных полка!
— Так у нас всегда, — ответил, кивая головой, епископ познанский. — Как начнут веселиться, так меры ни в чем не знают!
А веселье все росло. Под конец пира в окнах замка блеснуло яркое зарево.
— Что это? — спросил король.
— Ваше величество, прошу пожаловать на зрелище, — сказал маршал.
И, слегка пошатываясь, он повел короля к окну. Глазам их предстало чудесное зрелище. Весь двор был освещен, как днем. Несколько десятков бочек со смолой бросали желтоватый блеск на мостовую, тщательно очищенную от снега и усыпанную еловыми ветками. Кое-где голубоватым огнем горели бочки со спиртом; в некоторые из них насыпали соли, чтобы сделать огонь красным.
Началось зрелище: сначала рыцари на всем скаку срубали головы с чучел, гонялись друг за другом и бились на саблях; потом огромные овчарки травили медведя; потом какой-то горец, похожий на Самсона, подбрасывал мельничный жернов и ловил его на лету. И только полночь положила конец этим увеселениям.
Так принимал короля коронный маршал, хотя шведы были еще в стране.
XXVI
Несмотря на пиры, на приезд новых сановников, рыцарей и шляхты, добрый король не забыл своего верного слугу, который защищал его с таким мужеством в горном ущелье, и на другой день по прибытии в Любомлю навестил раненого Кмицица. Он застал его уже в полном сознании и почти веселым, у него не было ни одной серьезной раны, он был только бледен от сильной потери крови.
При виде короля он поднялся на постели и ни за что не хотел лечь, хотя король на этом настаивал.
— Государь, — сказал он, — через два дня я поеду далее, так как чувствую себя почти здоровым.
— Но тебя порядочно потрепали! Неслыханное дело — броситься одному на стольких!
— Это мне не в первый раз. По-моему, хорошая сабля и решительность — первое дело. На моей шкуре столько ран, что их не сосчитать. Уж, видно, такое мое счастье!
— Ты не можешь жаловаться на свое счастье, так как сам бросаешься туда, где раздают не только раны, но и смерть! Давно ли ты с войной так освоился? Где ты раньше отличался?
Лицо Кмицица на минуту окрасилось легким румянцем.
— Государь, — сказал он, — ведь это я некогда налетал на отряды Хованского, когда все уже опустили руки. За мою голову была назначена награда!
— Послушай, — прервал его король, — в ущелье ты мне сказал одно странное слово, но я подумал, что ты в горячке и бредишь. Теперь ты опять говоришь, что воевал с Хованским. Кто ты такой? Неужели в самом деле ты не Бабинич? Мы отлично знаем, кто налетал на Хованского!
Наступило молчание. Наконец молодой рыцарь поднял свое исхудалое лицо и проговорил, бледнея и закрывая глаза:
— Нет, государь, я тогда не бредил и сказал правду… Я — Андрей Кмициц, оршанский хорунжий…
Кмициц прикрыл глаза и побледнел.
Король ни слова не мог проговорить от удивления.
— Государь, — проговорил Кмициц, — я — тот преступник, осужденный и Богом и людьми на смерть за убийства и насилия; я служил Радзивиллу и вместе с ним изменил отчизне и вам, а теперь, исколотый неприятельскими рапирами, истоптанный копытами лошадей, лежащий в постели без сил, каюсь и повторяю: «Меа culpa! Mea culpa!»[38] — и молю вас отечески простить меня! Я уже давно проклял мои прежние поступки и вернулся с той адской дороги на истинный путь!
И из глаз рыцаря хлынули слезы. Он дрожащими руками стал искать королевскую руку. Ян Казимир не отнял руки, но нахмурился и сказал:
— Кто в этой стране носит корону, должен иметь неисчерпаемое милосердие, и мы готовы простить тебя, тем более что ты так верно служил Ясной Горе и жертвовал своей жизнью за нас в дороге.
— Так простите, государь, и сократите мои страдания!
— Одного только мы не можем забыть: что, позоря доброе имя всего народа, ты обещался князю Богуславу схватить меня и живым или мертвым выдать шведам.
Услышав это, Кмициц, несмотря на свою слабость, вскочил с постели, схватил висевшее у изголовья распятие и с горящими глазами, с лихорадочным румянцем на щеках, едва переводя дыхание, проговорил:
— Клянусь спасением души моего родителя и матери моей, клянусь этими ранами Распятого, — это неправда! Пусть Бог меня накажет внезапной смертью и вечным огнем, если я виновен в этом. Если вы не верите мне, государь, то я сейчас же сорву с себя повязки, пусть моя кровь, которую еще оставили во мне шведы, вытечет до капли! Никогда я этого не предлагал! Подобной мысли у меня никогда и в голове не было! Ни за какие блага мира я не пошел бы на такое дело! Аминь! Этим крестом клянусь! Аминь!
Он весь дрожал от волнения и лихорадки.
— Значит, князь солгал? — с изумлением спросил король. — Но зачем и с какой целью?
— Да, государь, солгал! Это его адская месть за то, что я сделал!
— Что же ты сделал?
— Я схватил его на глазах его приближенных и войска и хотел связанного бросить к ногам вашего величества.
Король провел рукой по лбу.
— Странно, — сказал он. — Я верю тебе, но не понимаю. Как же так? Ты служил Янушу, а похитил Богуслава, который был виноват перед нами меньше, и намерен был привезти его ко мне?