Заглоба посмотрел на маршала, прищурив один глаз, и пробормотал под нос:
— Схватил крючок, вот я тебя сейчас и вытащу!
— Что вы говорите? — спросил его маршал.
— Я говорю, что войско кричало в честь вашей вельможности «vivat», a в Пшеворске, когда мы всю ночь щипали шведов, каждый полк кричал, налетая: «Любомирский! Любомирский!» — и это действовало на шведов лучше всяких «Алла» и «Бей! Режь!». Вот свидетель, пан Скшетуский, знаменитый солдат, который никогда в жизни не солгал!
Маршал невольно взглянул на Скшетуского, а тот, покраснев до ушей, пробормотал что-то под нос.
Офицеры маршала принялись в один голос восхвалять послов:
— Весьма учтиво поступил пан Чарнецкий, прислав таких послов; оба славные рыцари, а у одного просто мед из уст течет.
— Я знал, что пан Чарнецкий расположен ко мне, но теперь уже нет ничего, чего бы я для него не сделал! — воскликнул Любомирский, глаза которого увлажнились от радости.
А Заглоба уже вошел в азарт:
— Ясновельможный пане! Кто не любит вас, кто не чтит вас, образец всех добродетелей гражданина, вас, который своей справедливостью напоминает Аристида, а мужеством Сципионов! Много книг я прочел в своей жизни, многое видел, многое слышал, и сердце мое разрывалось, когда я увидел, что творится в Речи Посполитой. Я видел Опалинских, Радзейовских, Радзивиллов, которые из гордости, из спеси, ради личных выгод готовы были отречься от отчизны каждую минуту. И я подумал: погибла Речь Посполитая из-за порочности сынов своих! Но кто меня утешил, кто меня ободрил в горе? Пан Чарнецкий. «Воистину, — сказал он, — не погибла Польша, пока в ней есть Любомирский! Те думают, говорит, только о себе, а он только и смотрит, только и ищет случая принести в жертву свои личные интересы на алтарь общего дела; те лезут вперед, а он становится в тени, ибо хочет быть примером для других. Вот и теперь, говорит, Любомирский идет с сильным и победоносным войском, а я уже слышал, говорит, что он хочет отдать его под мою команду, чтобы научить этим других, как надо жертвовать своим честолюбием для блага отчизны! Поезжайте к нему, говорит, и скажите, что я этой жертвы принять не могу, ибо он вождь лучший, чем я, и скажите, что мы готовы даже избрать его не только вождем, но — пошли, Господи, нашему Яну Казимиру многая лета! — готовы избрать его королем… и изберем!!!»
Пан Заглоба даже сам испугался, не хватил ли он через край, и действительно, после восклицания «Изберем!» настала глубокая тишина. Но перед магнатом точно небо разверзлось. В первую минуту он побледнел немного, затем покраснел, потом снова побледнел и наконец, пожевав губами, ответил после минутного молчания:
— Речь Посполитая есть и будет всегда госпожой своей воли, ибо в этом фундамент нашей старопольской свободы… Но я только слуга ее слуг, и видит Бог, я не взираю на те высоты, на которые не должен взирать гражданин… Что касается команды над войском… пан Чарнецкий принять ее должен! Я хочу подать пример тем, кто думает только о знатности своего рода и не хочет знать над собой никакой власти, хочу показать, что ради общественного блага надлежит забыть о своем происхождении! И вот, хотя я и сам не очень плохой вождь, все же я, Любомирский, добровольно иду под команду Чарнецкого и прошу Господа только о том, чтобы он помог нам одержать победу над врагами!
— Римлянин! Отец отечества!! — воскликнул Заглоба, схватив руку маршала и прижав ее к губам.
И в то же время старый плут подмигнул Скшетускому своим здоровым глазом.
Раздались громкие крики офицеров. Толпа в квартире маршала все росла.
— Вина! — крикнул маршал.
Когда бокалы были поданы, он провозгласил тост за короля, потом за Чарнецкого, которого называл своим вождем, и, наконец, за послов. Заглоба не остался в долгу и так понравился всем, что сам маршал проводил послов на улицу, а офицеры — до самой ярославской заставы.
Наконец они остались одни; тогда Заглоба остановил Скшетуского и, взявшись за бока, сказал:
— Ну что, Ян?
— Богом клянусь, — ответил Скшетуский, — если бы я не видел собственными глазами и не слышал собственными ушами, я бы ни за что не поверил!
— А? Ну?! Я готов поклясться, что Чарнецкий самое большее просил и умолял Любомирского идти вместе с ним! И знаешь, чего бы он добился? Любомирский, наверно, пошел бы один, особенно если в письме Чарнецкий заклинал его любовью к отчизне и упоминал о каких-нибудь личных счетах, — а что он упоминал, я уверен, — маршал сейчас же надулся бы и сказал: «Он, кажется, хочет быть моим учителем и учить меня, как надо служить отчизне!.. Знаю я их…» К счастью, старый Заглоба взял это дело в свои руки, поехал и не успел еще открыть рот, как Любомирский не только хочет идти вместе, но даже идет под команду Чарнецкого. Чарнецкий теперь, должно быть, беспокоится, но я его утешу… А что, Ян? Умеет Заглоба справляться с магнатами?
— Говорю вам, что я от удивления не мог ни слова вымолвить.
— Знаю я их! Только покажи кому-нибудь из них корону и конец горностаевой мантии, так можешь гладить его против шерсти, как борзого щенка; он еще сам нагнется и спину подставит. Ни один кот не будет так облизываться, если даже покажешь ему кусок отменного сала! У самого честного из них глаза от жадности на лоб вылезут, а попадется шельма, как вот князь-воевода виленский, так он готов изменить и отчизне. Вот что значит человеческая суетность! Господи Боже, если бы ты дал мне столько тысяч, сколько создал ты претендентов на эту корону, то и сам бы я выставил свою кандидатуру. Если кто-нибудь из них думает, что я считаю себя ниже его, то пусть у него живот от спеси лопнет!.. Заглоба так же хорош, как и Любомирский, разница только в богатстве… Да, да, Ян… Ты, может быть, думаешь, что я на самом деле поцеловал ему руку? Я поцеловал свой большой палец, а его только носом ткнул. Должно быть, никто еще так не провел его за нос!.. Он растаял, как масло. Пошли, Господи, нашему королю долгие лета, но в случае выборов я скорее подам голос за себя, чем за него. Рох Ковальский подал бы второй голос, а Володыевский изрубил бы всех противников… А тогда я бы сейчас назначил тебя великим гетманом коронным, а Володыевского — после смерти Сапеги — гетманом литовским, а Жендзяна — подскарбием. Вот уж он стал бы жидов налогами душить! Ну да все это пустяки, самое главное то, что я поймал Любомирского на крючок, а удочку я отдам в руки Чарнецкого. О ком-нибудь другом написали бы в истории, но мне счастья нет! Хорошо еще, если Чарнецкий не накинется на старика, зачем не отдал письма? Такова уж человеческая благодарность… Ну да это мне не впервые… Другие уже давно старостами сидят и салом обросли, как свиньи, а ты, старик, по-прежнему растряхивай брюхо на этой кляче… И Заглоба махнул рукой.
— Ну ее, эту благодарность человеческую! И так и этак умирать надо, а отчизне послужить приятно! Самая лучшая награда — хорошая компания! С такими товарищами, как ты и Михал, можно на край света ехать! Такая уж наша польская натура. Немец, француз, англичанин или смуглый испанец сразу из себя выйдет, а у поляка есть врожденное терпение; он многое перенесет, позволит, например, какому-нибудь шведу долго терзать его, но, когда чаша терпения переполнится, он как даст в морду, так швед перекувыркнется три раза; у нас удаль есть, а пока есть удаль, не погибнет Речь Посполитая. Запомни это, Ян!..
И долго еще рассуждал пан Заглоба, так как был очень доволен собой, а в таких случаях он был необыкновенно разговорчив и высказывал много мудрых мыслей.
VI
Чарнецкий действительно не смел даже и думать о том, чтобы пан маршал коронный отдал свои войска под его команду. Он хотел только действовать с ним заодно, но сомневался даже и в этом, зная самолюбие маршала, так как гордый вельможа не раз говорил своим офицерам, что он предпочитает воевать со шведами собственными силами, чем соединяться с Чарнецким, ибо в случае победы вся слава ее была бы приписана Чарнецкому. Так и было.
Чарнецкий понимал это и беспокоился. Послав из Пшеворска письмо, он в десятый раз перечитывал его копию, желая убедиться, не написал ли он чего-нибудь такого, что могло бы задеть этого тщеславного человека.
И жалел, что написал некоторые выражения, а потом стал вообще жалеть, что послал это письмо. Он сидел мрачный в своей квартире, то и дело подходил к окну, поглядывая на дорогу, не возвращаются ли послы. Офицеры видели его в окне и угадывали, что с ним происходит, так как на лице его была ясно выражена озабоченность.
— Смотрите! — сказал Поляновский Володыевскому. — Ничего хорошего не будет, у каштеляна лицо стало пестрым, а это дурной признак!
Лицо Чарнецкого носило следы сильной оспы, и в минуту забот или тревоги оно покрывалось белыми и темными пятнами. Черты лица его вообще были резки — очень высокий лоб с юпитерскими бровями, загнутый нос и пронизывающий взгляд, — и, когда появлялись эти пятна, он становился почти страшен. Казаки в свое время называли его «пестрым псом», но на самом деле он был скорее похож на пестрого орла. Когда, бывало, он вел своих солдат в атаку, в развевающейся, наподобие гигантских крыльев, бурке, тогда это сходство поражало и своих и неприятелей. Он возбуждал страх и в тех и в других. Во время казацких войн предводители сильных отрядов теряли голову, когда им приходилось действовать против Чарнецкого. Боялся его и сам Хмельницкий, а особенно советов, которые он давал королю. Из-за них-то казаки и потерпели такое страшное поражение под Берестечком. Но слава его и стала расти после берестецкой битвы, когда он вместе с татарами, точно пламя, носился по степям, истреблял толпы бунтовщиков, брал штурмом крепости, города, окопы, с быстротой ветра переносился с одного конца Украины на другой.
С тем же неутомимым бешенством терзал он теперь и шведов. «Чарнецкий не перебьет, а выкрадет у меня войско по частям!» — говорил Карл-Густав. Но именно теперь Чарнецкому и надоело выкрадывать; по его мнению, настало уже время бить, но у него совсем не было пушек и пехоты, без которых нельзя было ничего предпринять, поэтому он так и хотел соединиться с Любомирским, у которого, правда, пушек было немного, но который вел с собой пехоту, состоявшую из горцев. Пехот