— С Богом! — сказал, снимая шапку, мечник.
— Стой! — воскликнула Оленька. И тихим, торопливым, лихорадочным голосом стала спрашивать: — Жив он еще? Или умер?
— Жив, но смерть близка.
Мечник, взглянув в лицо Кмицицу, произнес:
— Не довезти вам его до Любича!
— Приказал непременно везти, хочет там умереть.
— С Богом! Торопитесь!
— Бьем челом!
Телега тронулась дальше, Оленька и мечник во весь опор помчались в противоположную сторону. Точно два ночных призрака, пронеслись они через Волмонтовичи и примчались в Водокты, не сказав дорогой ни слова друг другу. Только, слезая с коня, Оленька обратилась к дяде:
— Надо послать ему ксендза. Пусть кто-нибудь сейчас же едет в Упиту.
Мечник пошел исполнить ее поручение, а она побежала в свою комнату и опустилась на колени перед образом Пресвятой Девы.
Часа два спустя, уже ночью, у ворот усадьбы раздался звук колокольчика. Это ксендз проезжал мимо со Святыми Дарами, направляясь в Любич.
Панна Александра все еще стояла на коленях. Уста ее шептали молитву, которую читают за умирающих. Когда она кончила ее, она сделала три земных поклона, повторяя:
— Господи, да зачтется ему, что он погибает от руки неприятеля! Да зачтется ему, что он погибает от руки неприятеля!.. Прости прегрешения его! Помилуй его!
Так прошла для нее вся ночь. Ксендз пробыл в Любиче до утра и, возвращаясь, заехал в Водокты. Она выбежала к нему навстречу.
— Уже? — спросила она.
— Жив еще! — ответил ксендз.
В течение следующих дней из Водокт в Любич ежедневно скакали гонцы и каждый раз возвращались с одинаковым ответом: «Жив еще!» Наконец один из них привез известие, полученное от цирюльника, что Кмициц не только жив, но даже выздоровеет, так как раны заживают и силы рыцаря возвращаются.
Панна Александра пожертвовала щедрые дары в упитскую церковь, но с этого дня гонцов уже не посылали, и — странное дело! — в сердце девушки ожила прежняя обида на пана Андрея.
Ежеминутно приходили ей на память его преступления, которые она не могла ни забыть, ни простить. Одна смерть могла их предать забвению. Но раз он выздоравливает, они опять будут тяготеть над ним. А все-таки все, что можно было сказать в оправдание этого человека, она твердила каждый день…
Она так измучилась за эти дни, пережила такую страшную внутреннюю борьбу, что это даже отразилось на ее здоровье.
Пан Томаш встревожился этим и однажды вечером, когда они остались одни, спросил ее:
— Оленька, скажи мне откровенно, что ты думаешь о хорунжем оршанском?..
— Богу известно, что я не хочу о нем думать! — ответила она.
— Видишь ли… Ты исхудала… Гм… Может быть, ты еще… Я не настаиваю нисколько, но мне хотелось бы знать, что у тебя в душе… Не полагаешь ли ты, что воля твоего покойного дедушки должна быть исполнена?
— Никогда! — ответила она. — Дедушка оставил мне еще один выход… И в день Нового года я исполню его волю.
— Не верилось и мне, — ответил мечник, — когда тут прошли слухи, что Бабинич и Кмициц — одно лицо. Но ведь под Магеровом он сражался за отчизну против неприятеля и пролил кровь. Хоть и поздно он исправился, а все же исправился…
— Но ведь и князь Богуслав теперь уже служит королю и отчизне, — возразила с грустью девушка. — Да простит их обоих Бог, а особенно того, кто пролил кровь. Люди всегда будут вправе сказать, что в минуту несчастий и бедствий, в минуту упадка отчизны оба они были ее врагами и перешли на ее сторону только тогда, когда у врагов поскользнулась нога и когда им стало выгодно перейти На сторону победителей. Вот в чем их вина! Теперь уже нет изменников, ибо измена не приносит никакой выгоды. Какая же это заслуга? Разве это не новое Доказательство, что такие люди всегда готовы служить тому, у кого сила? Дал оы Бог, чтобы было иначе, но таких преступлений Магеровом не искупить.
— Правда! Не спорю… Печальная истина, но истина! Все прежние изменники перешли на службу к королю.
— Над хорунжим оршанским, — продолжала Оленька, — тяготеет преступление более страшное, чем над князем Богуславом: он дерзнул посягнуть на жизнь короля, чего испугался сам князь… Разве случайная рана может искупить такую вину? Я бы дала на отсечение вот эту руку, если бы этого не было… Но это было, и этого не вернешь! Бог, видно, сохранил ему жизнь, чтобы дать возможность покаяться… Дядя, дядя, ведь мы бы обманывали друг друга, если бы стали друг друга уверять, что он чист! И какая польза от этого? Разве совесть можно обмануть? Да будет воля Господня! Что разорвано, того не связать больше… Я счастлива, что пан хорунжий жив… Значит, Бог еще не отвернулся от него… Но вот и все! Я буду еще счастливее, если узнаю, что он искупил свои грехи! Большего я не хочу! Помоги ему Бог!
Больше Оленька не могла говорить; она разрыдалась; но это были ее последние слезы. Она высказала все, что было у нее на душе, и к ней снова вернулось спокойствие.
XXX
Молодецкая душа рыцаря ни за что не хотела расставаться с своей телесной оболочкой и не рассталась.
Через месяц после возвращения в Любич раны пана Андрея стали заживать, и скоро к нему вернулось сознание. Когда он в первый раз осмотрелся кругом, он сразу понял, что он в Любиче.
Затем он позвал к себе верного Сороку.
— Сорока, — сказал он, — Господь милосерд ко мне! Чувствую, что не умру!
— Слушаюсь, — ответил старый солдат, вытирая кулаком слезу. А Кмициц продолжал как бы про себя:
— Кончены мои испытания! Ясно вижу… Господь милосерд ко мне… Он с минуту молчал, и только губы его шептали молитву.
— Сорока! — сказал он снова.
— Чего изволите, пан полковник?
— А кто там в Водоктах?
— Панна и пан мечник россиенский.
— Слава тебе, Боже! Узнавали обо мне?
— Присылали каждый день, пока не узнали, что ваша милость выздоровеет.
— А потом перестали присылать?
— Потом перестали.
— Они еще ничего не знают, но узнают от меня самого. Ты никому не говорил, что я воевал здесь под именем Бабинича?
— Не было приказа! — ответил солдат.
— Ляуданцы с паном Володыевским еще не вернулись?
— Никак нет, но их ждут со дня на день. Этим и кончился первый разговор.
Две недели спустя Кмициц встал с постели и начал ходить на костылях, а в следующее воскресенье решил во что бы то ни стало отправиться в костел.
— Поедем в Упиту, — сказал он Сороке. — С Бога надо начать, а после обедни в Водокты!
Сорока не посмел прекословить и велел выложить сеном повозку. Пан Андрей оделся по-праздничному, и они поехали.
Приехали они довольно рано; костел был почти пуст. Пан Андрей, опираясь на плечо Сороки, прошел прямо к главному алтарю, занял место на скамье и опустился на колени. Никто не узнал его — так он изменился.
Лицо его было бледно, исхудало и обросло за время войны и болезни длинной бородой. Все думали, что это какой-нибудь проезжий сановник заехал помолиться. Всюду было много проезжей шляхты, которая возвращалась теперь с войны.
Костел стал понемногу наполняться народом; стали съезжаться и помещики даже из отдаленных местностей, ибо во многих местах костелы сгорели и обедню можно было слушать только в Упите.
Кмициц, погруженный в молитву, не видел никого; только скрип скамьи, на которой сел кто-то рядом, прервал его благочестивое раздумье.
Он поднял голову и увидел рядом с собой нежное и печальное лицо Оленьки…
Она также узнала его, так как вдруг посторонилась, словно в испуге. Лицо ее сначала вспыхнуло, потом вдруг побледнело, но страшным усилием воли она овладела собой и опустилась на колени возле него; третье место занял мечник.
И Кмициц, и она склонили головы и, закрыв лицо руками, стояли рядом на коленях. У обоих сердце билось так, что они слышали его биение…
Наконец пан Андрей первый сказал:
— Да славится имя Господне!
— Во веки веков! — вполголоса ответила Оленька.
И больше они не говорили. Тем временем ксендз вышел говорить проповедь. Кмициц слушал его, но, несмотря на все усилия, не слышал и не понимал.
Так вот она, его желанная, по которой он тосковал целые годы, которая всегда была в его мыслях и сердце! Она была теперь тут, подле него…
И он чувствовал ее рядом и не смел повернуть в ее сторону глаза, ибо был в костеле, и только, закрыв глаза, прислушивался к ее дыханию.
— Оленька, Оленька со мной, — говорил он себе. — Бог повелел нам встретиться в костеле после разлуки. — И мысли его беспрестанно повторяли это имя: «Оленька, Оленька!..» То ему хотелось плакать от радости, то охватывало его лихорадочное желание благодарить Бога молитвой, наконец, он перестал сознавать, что с ним и где он.
А она по-прежнему стояла на коленях, закрыв лицо руками.
Ксендз кончил проповедь и сошел с амвона.
Вдруг перед костелом послышалось бряцание оружия и конский топот. Кто-то крикнул на паперти: «Ляуда возвращается!» — и в храме поднялся шум, шепот, наконец, громкие восклицания:
— Ляуда, Ляуда!
Толпа всколыхнулась, глаза всех устремились к входным дверям.
В этих дверях показались вооруженные ляуданцы и вошли в костел. Впереди их, звеня шпорами, шли пан Володыевский и пан Заглоба. Толпа расступилась перед ними, а они, пройдя через весь костел, опустились на колени перед алтарем, помолились и вошли прямо в ризницу. Ляуданцы остановились посреди костела, ни с кем не здороваясь ввиду святости места.
Ах, что за вид! Грозные лица, загоревшие от ветра, исхудалые от военных трудов, изрубленные саблями шведов, немцев, венгерцев, валахов. Вся история войны, вся слава христолюбивой Ляуды была написана на этих лицах. Вот угрюмые Бутрымы, вот Стакьяны, Домашевичи, Госцевичи, но всех понемногу. Едва лишь четвертая часть вернулась из тех, что ушли под командой Володыевского…
Сколько женщин тщетно искали своих мужей, сколько старцев своих сыновей. В толпе раздался плач: ибо плакали от радости и те, что увидели своих близких. Во всем костеле слышались рыдания. Временами чей-нибудь голос громко выкрикивал дорогое имя, но тотчас же смолкал; они стояли, покрытые славой, опираясь на свои мечи, но и по их глубоким рубцам скатывались на усы слезы.