Вахмистр начал его трясти без всякой церемонии:
— Мосци-пане комендант! Мосци-пане комендант!
— Я Ковальский, а это пани Ковальская! — бормотал Рох.
— Мосци-комендант, пленный удрал! Ковальский вскочил и открыл глаза.
— Чего тебе?
— Удрал тот толстый шляхтич, с которым вы разговаривали.
— Не может быть! — крикнул испуганным голосом Ковальский. — Как это? Как удрал?
— В вашем шлеме и плаще: ночь была темная, солдаты его не узнали.
— Где моя лошадь? — крикнул Ковальский.
— Нету… шляхтич на ней-то и уехал.
— На моей лошади?
— Да.
Ковальский схватился за голову и воскликнул:
— Господи Иисусе! Затем прибавил:
— Давайте мне сюда этого подлеца, который ему дал лошадь.
— Мосци-комендант, солдат не виноват. Ночь была темная, хоть глаз выколи, а на нем был ваш плащ и шлем. Он проехал мимо меня, и я его тоже не узнал. Не садись вы на телегу, ничего такого и не могло бы случиться!
— Бей меня! Бей меня! — кричал несчастный офицер.
— Что прикажете делать, мосци-комендант?
— Ловите его!
— Это невозможно! Он ведь на вашей лошади уехал, а это одна из лучших. Наши лошади страшно устали, кроме того, он удрал уже давно. Мы его не можем догнать.
— Ищи ветра в поле! — сказал Станкевич.
Тогда Ковальский накинулся на пленных:
— Это вы помогли ему удрать! Я вас!..
И он сжал кулаки и стал приближаться к ним. Вдруг Мирский сказал грозно:
— Не кричите и помните, что говорите со старшими!
Ковальский вздрогнул и машинально вытянулся в струнку; его значение, в сравнении с значением Мирского, равнялось нулю, да и остальные пленные стояли выше его как по чинам, так и по происхождению.
— Куда вам приказали нас везти, туда и везите, но голоса не возвышайте, ибо завтра же можете попасть под нашу команду! — прибавил Станкевич.
Рох вытаращил глаза и молчал.
— Ну и оболванились же вы, пане Рох, — сказал Оскерко. — А что касается того, будто мы помогли ему удрать, то это глупость, каждый из нас прежде всего помог бы самому себе! Никто тут не виноват, кроме вас. Слыханная ли вещь, чтобы комендант позволил удрать своему пленному в своем плаще, в своем шлеме и на своей лошади.
— Старая лиса провела молодую! — сказал Мирский.
— Иезус, Мария, у меня и сабли нет! — крикнул Ковальский.
— А вы думали, что ему сабля не нужна? — сказал, улыбаясь, Станкевич. — Справедливо заметил пан Оскерко, что вы оболванились… У вас, верно, были и пистолеты?
— Были… — точно не сознавая того, что происходит, ответил Ковальский. Вдруг он схватился обеими руками за голову и крикнул страшным голосом:
— И письмо князя-гетмана к биржанскому коменданту. Что я теперь, несчастный, буду делать? Я пропал навек! Остается только пуля в лоб!
— Это вас не минует! — возразил Мирский. — Как же вы теперь повезете нас в Биржи? Что будет, если вы скажете, что привезли нас как пленных, а мы, как старшие вас чинами, скажем, что арестовать нужно вас! Кому комендант скорее поверит? Неужели вы думаете, что шведский комендант задержит нас только потому, что пан Ковальский его об этом попросит?
— Пропал я! Пропал! — стонал Ковальский.
— Пустяки! — утешал его Володыевский.
— Что нам делать, мосци-комендант? — спрашивал вахмистр.
— Убирайся ко всем чертям! — крикнул Ковальский. — Разве я знаю, что делать и куда ехать?
— Ехать в Биржи! — посоветовал Мирский.
— Поворачивай в Кейданы! — крикнул Ковальский.
— Не будь я Оскерко, если вас там сейчас же не расстреляют! Как же вы покажетесь на глаза князю? Ведь вас ждет там позор и пуля в лоб!
— Я большего и не стою! — воскликнул несчастный офицер.
— Глупости, пане Рох! Мы одни можем вас спасти, — сказал Оскерко. — Вы знаете, что мы за князя готовы были идти в огонь и в воду. За нами было немало и других заслуг. Мы не раз проливали кровь за отчизну и никогда от этого не откажемся; но гетман изменил отчизне, изменил королю, коему мы поклялись в верности. Неужто вы думаете, что нам легко было идти против гетмана и против дисциплины? Но кто на стороне гетмана, тот против короля и Речи Посполитой. Поэтому мы бросили ему под ноги булавы. И кто это сделал? Не я один, но лучшие и умнейшие люди! Кто при нем остался? Негодяи! Вы хотите опозорить свое имя? Хотите быть изменником? Спросите собственную совесть, что надо делать: остаться на стороне изменника Радзивилла или идти с теми, кто готов пожертвовать ради отчизны последней каплей крови?
Слова эти, казалось, произвели сильное впечатление на Ковальского. Он вытаращил глаза, открыл рот и, после некоторого молчания, сказал:
— Чего вы, Панове, от меня хотите?
— Чтобы вы вместе с нами шли к воеводе витебскому, который стоит на стороне отчизны.
— Да ведь мне велено отвезти вас в Биржи.
— Вот и разговаривай с ним после этого! — воскликнул с нетерпением Мирский.
— Мы хотим, чтобы вы нарушили приказ и шли с нами, понимаете ли вы наконец? — крикнул Оскерко, потеряв терпение.
— Вы можете говорить что угодно, но из этого ничего не выйдет. Я солдат и должен повиноваться гетману. Если он грешит, то он ответит перед Богом, а не я! Я человек простой, чего рукой не сделаю, того и голова не рассудит! Знаю одно: что я должен во всем его слушаться.
— Делайте как знаете! — крикнул, махнув рукой, Мирский.
— Я уж и теперь нарушил приказ, ибо велел возвращаться в Кейданы, вместо того чтобы везти вас в Биржи; но меня одурачил этот шляхтич. И это называется родственник! У него совести нет! Из-за него я должен лишиться не только княжеской милости, но и жизни! Но будь что будет, а вы должны ехать в Биржи.
— Нечего терять попусту время! — сказал Володыевский.
— Поворачивать в Биржи, черти! — крикнул Ковальский драгунам.
И они повернули.
Комендант приказал одному из солдат сесть в телегу, а сам взял его лошадь и поехал рядом с пленными, не переставая бормотать:
— Родственник — и так меня подвел!
Узники, хоть и озабоченные своей судьбой, не могли все же удержаться от смеха, и Володыевский наконец сказал:
— Утешьтесь, пане Ковальский, не такие, как вы, но даже и сам Хмельницкий не раз попадался ему на удочку. В этом отношении равных ему нет!
Ковальский ничего не ответил, он лишь поотстал немного от телеги, чтобы избежать насмешек. Впрочем, ему было стыдно и перед собственными солдатами, и он был так убит, что на него жаль было смотреть.
Между тем полковники говорили о Заглобе и его волшебном исчезновении.
— Странная вещь, право, — говорил Володыевский, — нет такого затруднительного положения, из которого этот человек не сумел бы выкарабкаться. Где нельзя взять силой и храбростью, он берет хитростью. Другие теряются, когда у них смерть висит над головою, а у него в это время голова работает, как никогда. В случае нужды, он храбр как Ахиллес, но предпочитает идти по стопам Улисса.
— Не хотел бы я его караулить, будь он даже закован в кандалы, — сказал Станкевич. — Было бы еще полбеды, если бы только удрал, но ведь он, кроме того, Ковальского на смех подымет.
— Еще бы, — сказал Володыевский, — он теперь до смерти не забудет Ковальского. А уж не дай Бог попасться ему на язык, острее языка нет, вероятно, во всей Речи Посполитой. При этом он обычно не щадит красок в своих повествованиях, и слушатели просто помирают со смеху.
— Но в случае нужды, вы говорите, он и саблей умеет работать? — спросил Станкевич.
— Как же! Ведь он на глазах всего войска зарубил Бурлая под Збаражем.
— Клянусь Богом, — воскликнул Станкевич, — я таких еще не видывал!
— Теперь он тоже оказал немалую услугу тем, что увез письмо князя; кто знает, что там было написано. Сомневаюсь, чтобы шведский комендант поверил нам, а не Ковальскому! Мы едем как пленные, а он командует конвоем. Но во всяком случае, там не будут знать, что с нами делать. И мы останемся живы, а это главное.
— Я ведь просто пошутил, чтобы еще более сконфузить Ковальского, — сказал Мирский. — Но нам нечего особенно радоваться, если даже пощадят нашу жизнь! Все складывается так ужасно, что лучше умереть. Зачем мне, старику, смотреть на все эти ужасы!
— Или мне, человеку, который помнит другие времена? — прибавил Станкевич.
— Вы не должны так говорить: милосердие Божье сильнее злобы людей; Господь может послать нам свою помощь, когда мы меньше всего ее ждем.
— Святая истина говорит вашими устами! — сказал Ян Скшетуский. — Конечно, нам, служившим под начальством князя Еремии, тяжело теперь жить, мы привыкли к победам. Но если Бог пошлет нам настоящего вождя, на которого можно было бы положиться, то мы еще послужим родине.
— Каждый из нас готов будет сражаться день и ночь! — воскликнул Володыевский.
— В том-то все несчастье! — сказал Мирский. — Каждый ходит во мраке и не знает, что делать. Меня так мучит то, что я не мог не бросить князю под ноги булаву и стал зачинщиком бунта. Когда я вспомню об этом, у меня остатки волос дыбом встают на голове. Но что же было делать ввиду явной измены? Счастлив тот, кому не пришлось искать в душе ответов на все эти страшные вопросы!
— Господи милосердный, пошли нам истинного вождя! — воскликнул Станкевич, подняв глаза к небу.
— Говорят, что воевода витебский честнейший человек, — заметил Станислав Скшетуский.
— Это верно, — ответил Мирский, — но он не гетман, и, пока ему король не пожалует этого титула, он может вести военные действия только на собственный страх. Я уверен, что он не перейдет ни к шведам, ни к кому бы то ни было!
— А Госевский, гетман польный, в плену у Радзивилла!
— Вот тоже прекрасный человек, — воскликнул Оскерко. — Когда я узнал об его аресте, то меня точно кольнуло какое-то недоброе предчувствие.
Пан Михал на минуту задумался, а потом стал рассказывать:
— Когда я после сражения под Берестечком удостоился чести быть приглашенным на обед нашим милостивым королем, я познакомился там с паном Чарнецким, в честь коего и устроено было торжество. Король, выпив слегка, стал обнимать Чарнецкого и наконец сказал: «Я уверен, что если даже все меня покинут, то и тогда ты останешься со мной!» Я собственными ушами слышал эти его пророческие слова. Чарнецкий от волнения почти не мог говорить и все повторял: «До последнего издыхания!» И король заплакал.