— Да спустись ты наконец с этих облаков, — крикнул нетерпеливо Кмициц. Услышав это, все разразились громким смехом, но, вспомнив предостережение Кмицица, вдруг замолкли и стали покручивать усы.
Кокосинский окончательно растерялся и, покраснев, сказал:
— Говорите сами, черти, если меня конфузите. Панна опять взялась кончиками пальцев за платье.
— Я не могу соперничать с вами в красноречии, но знаю, что недостойна тех похвал, коими вы польстили мне от имени всех оршанцев.
И снова сделала глубокий реверанс. Оршанские забияки чувствовали себя неловко в присутствии этой светской девушки. Они старались показать себя людьми воспитанными, но им это как-то не удавалось, и они стали покручивать усы, бормотать что-то невнятное, хвататься за сабли, пока Кмициц не сказал:
— Мы приехали, чтобы, по вчерашнему уговору, взять вас и прокатиться вместе в Митруны. Дорога прекрасная, да и морозец изрядный.
— Я уже отправила тетю в Митруны, чтобы она позаботилась о закуске. А теперь попрошу вас обождать несколько минут, пока я оденусь.
С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подбежал к товарищам.
— Ну что, мои овечки, не княжна?.. А, что, Кокошка? Ты все смеялся, что она меня оседлала, а почему сам стоял перед ней, как школьник? Скажи мне по правде, видел ли ты такую?
— А зачем вы меня сконфузили? Хоть должен сознаться, что не рассчитывал говорить с такой особой.
— Покойный Биллевич всегда бывал с нею при дворе князя-воеводы или у Глебовичей, где она и переняла эти панские манеры. А красота какая? Вы и до сих пор не в состоянии промолвить слова.
— Нечего говорить, недурное мнение она себе о нас составила, — сказал со злостью Раницкий. — Но самым большим дураком должен был показаться ей Кокосинский.
— Ах ты, Иуда! Зачем же ты меня все подталкивал? Нужно было самому выступить с речью, послушали бы мы, что бы ты сказал своим суконным языком.
— Помиритесь, панове, — сказал Кмициц. — Я разрешаю вам восхищаться ее красотой и умом, но не ссориться.
— Я за нее готов в огонь, — воскликнул Рекуц. — Хоть убей меня, а я не откажусь от своих слов.
Но Кмициц не думал на это сердиться, напротив, он самодовольно покручивал усы и победоносно смотрел на своих товарищей. Между тем вошла панна Александра, одетая в шубку и кунью шапочку. Все вышли на крыльцо.
— Мы в этих санях поедем? — спросила молодая девушка, указывая на серебристого медведя. — Я еще в жизни своей не видела таких красивых и диковинных саней.
— Кто прежде в них ездил, я не знаю, но теперь будем ездить мы. Они подходят мне тем более, что в моем гербе тоже есть девушка, сидящая на медведе. Есть еще другие Кмицицы, у тех в гербе знамя, но они происходят от Филона Кмиты Чернобыльского, и мы не принадлежим к их дому.
— А где же вы приобрели этого медвежонка?
— Недавно, во время последней войны. Мы, изгнанники, потерявшие все состояние, имеем только то, что нам дает война, а так как я этой пани служил верой и правдой, то она меня и наградила.
— Послал бы Господь более счастливую войну, ибо эта одного наградила, а всю нашу дорогую отчизну сделала несчастной.
— С Божьей и гетманской помощью все изменится к лучшему.
Говоря это, Кмициц закутывал молодую девушку белой суконной, подбитой белыми волками полостью, потом сел сам, крикнул кучеру: «Трогай» — и лошади понеслись.
Холодный воздух пахнул им в лицо, они замолчали, и слышен был только скрип мерзлого снега под полозьями, фырканье лошадей, звук колокольчиков и крики кучера.
Наконец Кмициц нагнулся к Оленьке и спросил ее:
— Хорошо тебе?
— Хорошо, — ответила она, закрывая лицо муфтой.
Сани мчались, как вихрь. День был ясный, морозный. Снег сверкал и искрился, с белых крыш подымался вверх розоватый дым. Стаи ворон летели впереди саней, среди голых деревьев, с громким карканьем. Отъехав версты две от Водокт, они выехали на широкую дорогу, в темный, безмолвный лес, что спал еще под толстым покровом снега. Деревья мелькали перед глазами и точно убегали куда-то за сани, а они неслись все быстрее и быстрее, точно на крыльях. От такой езды кружилась голова, и было в ней какое-то упоение… Откинувшись назад, панна Александра закрыла глаза и вдруг почувствовала приятную томность: ей казалось, что оршанский боярин схватил ее и мчится, как вихрь, а она не в силах ни сопротивляться, ни кричать. Они летят все быстрее и быстрее… Она чувствует, что ее обнимают чьи-то руки… чувствует на щеках что-то жгучее… но не может открыть глаз, точно во сне. Они мчатся и мчатся… Вдруг ее разбудил чей-то голос, который спрашивал:
— Любишь ли ты меня?
— Как собственную душу.
— А я — на жизнь и на смерть.
И снова соболья шапка Кмицица наклонилась к куньей шапке Оленьки. Она сама теперь не знала, что доставляет ей больше наслаждения: поцелуи или эта бешеная езда?
Они мчались все дальше, все через лес. Деревья перед ними убегали, снег скрипел, лошади фыркали, и они были счастливы.
— Я хотел бы так ехать до скончания веков, — воскликнул Кмициц.
— Да ведь то, что мы делаем, грешно, — прошептала Оленька.
— Какой грех. Позволь еще грешить.
— Нельзя, Митруны близко.
— Близко, далеко, не все ли равно.
И Кмициц встал, вытянул вверх руки и стал кричать, точно выплескивая из груди избыток счастья:
— Гей, га, гей!
— Гей, гоп, гоп! — отозвались товарищи.
— Чего вы так кричите? — спросила девушка.
— Так, от радости! Крикните и вы.
— Гей! — раздался тонкий мелодичный голосок.
— Королева ты моя! Я готов сейчас упасть к твоим ногам.
И ими овладело какое-то безумное веселье. Кмициц стал петь, а молодая девушка долго слушала его со вниманием и наконец спросила:
— Кто вас выучил таким прекрасным песням?
— Война, Оленька. Мы так пели от скуки.
Дальнейший разговор прервали товарищи, кричавшие изо всех сил: «Стой, стой».
Кмициц повернулся к ним, разозлившись и удивившись тому, что они осмелились его останавливать; вдруг на расстоянии нескольких десятков шагов он увидел мчавшегося к нему во весь опор верхового.
— Да ведь это мой вахмистр Сорока, — должно быть, что-нибудь случилось! — воскликнул Кмициц.
В это время вахмистр подъехал и с такой силой осадил коня, что тот присел на задние ноги; затем он проговорил, задыхаясь:
— Пане ротмистр!
— Что случилось, Сорока?
— Упита горит; дерутся!
— Иезус, Мария! — воскликнула Оленька.
— Не бойся, дорогая. Кто дерется?
— Солдаты с мещанами. На рынке пожар. Мещане послали за помощью в Поневеж, а я примчался к вашей милости. Все еще отдышаться не могу.
Во время этого разговора подъехали задние сани, и Кокосинский, Раницкий, Кульвец, Углик, Рекуц и Зенд, выскочив на снег, окружили разговаривающих.
— Из-за чего это произошло? — спросил Кмициц.
— Мещане не хотели давать без денег припасов ни людям, ни лошадям. Мы окружили бургомистра и всех, кто заперся в рынке; потом подожгли два дома; поднялась страшная суматоха, стали бить в колокол.
Глаза Кмицица метали искры гнева.
— Значит, и нам нужно идти на помощь! — крикнул Кокосинский.
— Лапотники войску сопротивляются! — кричал Раницкий, и все его лицо покрылось белыми и багровыми пятнами. — Шах, шах, Панове!
Зенд засмеялся так громко, что лошади испугались, а Рекуц закатил глаза и пищал:
— Бей, кто в Бога верует! Поджечь этих лапотников!
— Молчать, — крикнул Кмициц так, что лес дрогнул, а стоявший ближе других Зенд покачнулся, как пьяный. — Вы там не нужны. Садитесь все в сани и поезжайте в Любич, а третьи оставьте мне. Там и ждите моих распоряжений.
— Как же так? — возразил Раницкий.
Но Кмициц положил ему руку на плечо, и глаза его еще больше засверкали.
— Ни слова! — сказал он грозно.
Все замолчали; его, видно, боялись, хотя обыкновенно обращались с ним очень фамильярно.
— Возвращайся, Оленька, в Водокты, — сказал Кмициц, — или поезжай за теткой в Митруны. Не удалось нам катание. Я знал, что они там не усидят спокойно. Но сейчас все успокоится, только несколько голов слетит. Будь здорова и покойна, я постараюсь вернуться как можно скорее.
Сказав это, он поцеловал ей руку, окутал полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:
— В Упиту!
IV
Прошло несколько дней, а Кмициц не возвращался, но зато в Водокты приехало трое из ляуданской шляхты, чтобы что-нибудь разузнать у своей панны о Кмицице. Приехал Пакош Гаштофт из Пацунелей, тот, у которого гостил пан Володыевский, — славившийся своим богатством и шестью дочерьми, из которых три были замужем за тремя Бутрымами, и каждая получила в приданое по сто чеканных талеров кроме недвижимости. Другой был Касьян Бутрым, самый старший из ляуданцев, прекрасно помнивший Батория, а с ним Юзва Бутрым, зять Пакоша. Он хотя и был полон сил, так как ему было не более пятидесяти лет, но не пошел в Россиены, ибо во время войн с казачеством ему пулей оторвало ступню, почему его и прозвали Юзвой Безногим.
Это был шляхтич необыкновенной силы и ума, но резкий и суровый. Его побаивались даже в столицах, ибо он не спускал ни себе, ни другим. В пьяном виде он был даже страшен, но это случалось с ним очень редко.
Молодая девушка приняла их очень радушно и сразу догадалась о причине их приезда.
— Мы хотели к нему ехать, но говорят, он еще не вернулся из Упиты, — говорил Пакош, — мы и приехали к тебе узнать, когда он будет.
— Думаю, что он вернется очень скоро, — ответила девушка. — Он вам будет очень рад, так как слышал о вас много хорошего как от дедушки, так и от меня.
— Лишь бы только он не принял нас так, как Домашевичей, когда они приехали к нему с известием о смерти полковника, — проворчал Юзва.
— Не упрекайте его в этом. Может быть, он и недостаточно любезно их принял, в чем и сознался предо мной, но нужно помнить, что он возвращался с войны, где ему пришлось испытать немало трудов и огорчений. Не нужно удивляться, если воин и прикрикнет на кого-нибудь: у них обращени