Рана на лице горела, но еще более мучительный огонь жег душу… К довершению всего страдало и его рыцарское самолюбие. Богуслав разбил его самым позорным образом. Что в сравнении с этим были сабельные удары Володыевского, которых он не сумел отразить в Любиче? Там его победил вооруженный рыцарь, которого он вызвал на поединок, здесь — безоружный пленник, который был у него в руках!
С каждой минутой Кмициц видел все отчетливее, в какое страшное, в какое позорное положение он попал. И чем больше присматривался он к нему, тем явственнее вставал перед ним весь его ужас… Он находил все новые темные стороны: позор, стыд, гибель его самого, гибель Оленьки, обида, нанесенная отчизне, — и в конце концов его охватил страх и изумление.
— Неужели все это сделал я? — спрашивал он самого себя. И волосы дыбом вставали у него на голове. — Это невозможно. Меня, должно быть, еще лихорадка трясет! — вскрикнул он. — Матерь Божья, ведь это невозможно!..
«Слепой, глупый сумасброд! — сказала ему совесть. — Разве не лучше было тебе стать на сторону короля и отчизны, не лучше было послушаться Оленьки?»
И скорбь забушевала в нем вихрем. Эх! Если бы он мог себе сказать: «Шведы против отчизны — я против них! Радзивилл против короля — я против Радзивилла!» Как ясно, как чисто было бы тогда на душе. Он набрал бы тогда шайку забияк и головорезов и гулял бы с ними, как вихрь по полям, подкрадывался бы к шведам и проезжал по их трупам, с чистым сердцем, с чистой совестью… Как лучами солнца, залитый славой, он стал бы перед Оленькой и сказал:
— Я уже не разбойник, преследуемый законом, я защитник отчизны, — люби же меня так, как я тебя люблю!
А теперь что?
Но гордая душа слишком привыкла делать себе поблажки, не хотела сразу во всем сознаться: это Радзивиллы опутали его, довели до гибели, покрыли позором, связали руки, лишили чести и любимой девушки.
Пан Кмициц заскрежетал зубами, протянул руку в сторону Жмуди, где сидел князь Януш, гетман, как волк на трупе, и вскрикнул сдавленным от бешенства голосом:
— Мести! Мести!
Вдруг, охваченный отчаянием, он бросился на колени среди горницы и проговорил:
— Даю обет тебе, Господи Иисусе Христе, изменников этих бить и избивать, огнем и мечом преследовать, до последнего издыхания и скончания живота! В том мне, Царю Назарейский, помоги! Аминь!
Но какой-то внутренний голос сказал ему в эту минуту: «Отчизне служи, месть — потом!»
Глаза пана Андрея лихорадочно горели, губы ссохлись, он дрожал всем телом, как в горячке, размахивал руками и, разговаривая с самим собой, ходил или, вернее, бегал по горнице и наконец опять упал на колени:
— Вдохнови же меня, Господи, что мне делать, чтобы мне не сойти с ума!
Вдруг он услышал гул выстрела — лесное эхо отбрасывало его от сосны к сосне, пока не донесло до избы, словно раскат грома. Кмициц вскочил и, схватив саблю, выбежал в сени.
— Что там? — спросил он солдата, стоявшего у порога.
— Выстрел, пан полковник!
— Где Сорока?
— Поехал письма искать.
— Где выстрелили?
Солдат указал на восточную часть леса, поросшую густым кустарником:
— Там!
В эту минуту послышался топот лошадей, которых еще не было видно.
— Слушать! — крикнул Кмициц.
Из зарослей показался Сорока, летевший во весь дух на коне, а за ним Другой солдат.
Оба они подъехали к избе и, соскочив с лошадей, стали за ними, как за прикрытием, с мушкетами, обращенными к зарослям.
— Что там? — спросил Кмициц.
— Шайка идет! — ответил Сорока.
II
Стало тихо, но вскоре в ближайших зарослях послышался шум, точно там проходило стадо кабанов. Но шум этот чем был ближе, тем становился все слабее, потом опять воцарилась тишина.
— Сколько их там? — спросил Кмициц.
— Человек шесть будет или восемь, сосчитать не успел, — ответил Сорока.
— Тогда наше дело верное. Они с нами не сладят.
— Не сладят, пан полковник, только нужно одного живьем взять и попытать, чтобы он нам дорогу указал…
— Успеем еще. Слушай!
И едва Кмициц проговорил «слушай», как из зарослей показался белый дымок, и точно птицы прошуршали по траве в каких-нибудь тридцати шагах.
— Мелкими гвоздями стреляют из самопалов, — проговорил Кмициц. — Если у них мушкетов нет, они нам ничего не сделают, оттуда не донесет.
Сорока, держа одной рукой мушкет, положенный на седло стоявшего перед ним коня, приложил другую к губам, сложил ладонь в трубку и закричал:
— А покажись-ка кто-нибудь из кустов, мигом кувыркнешься! Настала тишина, потом громкий голос спросил из зарослей:
— Кто вы такие?
— Лучше тех, что по проезжим дорогам грабят.
— По какому праву вы нашу избу заняли?
— Разбойник о праве спрашивает?! Палач научит вас праву — к палачу и ступайте!
— Мы выкурим вас, как барсуков из норы.
— Ну выкуривай, только смотри, как бы самому тебе не задохнуться в этом дыму.
Голос в зарослях умолк; вероятно, нападающие стали совещаться; между тем Сорока прошептал Кмицицу:
— Надо будет кого-нибудь заманить и связать, тогда у нас заложник и проводник будет.
— Нет! Если кто-нибудь из них придет, — сказал Кмициц, — то только на наше честное слово.
— С разбойниками можно и честного слова не держать.
— Тогда и давать не надо! — возразил Кмициц.
Но вот из зарослей послышался новый вопрос:
— Чего вы хотите?
Отвечать стал сам Кмициц:
— Мы бы как приехали, так и уехали, если бы ты, болван, рыцарское обхождение знал и не начинал с самопала.
— Ты тут не загостишься, вечером наши приедут сто человек!
— А до вечера к нам двести драгун придет, и болота вас не защитят — есть и такие, что дорогу знают, они же нам дорогу и показали.
— Значит, вы солдаты?
— Не разбойники, ясное дело.
— А из какого полка?
— А ты что за гетман? Не тебе нам отчет давать.
— Ну так съедят вас волки!
— А вас вороны заклюют!
— Говорите, чего хотите, черт вас дери! Зачем в нашу избу залезли?
— Иди-ка сюда ближе! Нечего горло драть из зарослей. Ближе!
— На слово?
— Слово рыцарям дают, а не разбойникам. Хочешь — верь, хочешь — не верь.
— А можно вдвоем?
— Можно.
Немного погодя из зарослей, шагах в ста, вышло двое высоких и плечистых людей. Один из них шел немного сгорбившись: он был, должно быть, уже пожилой человек; другой же шел прямо и только с любопытством вытягивал шею по направлению к избе. Одеты они были в серые суконные полушубки, какие носила мелкая шляхта, в высокие кожаные сапоги и меховые шапки, надвинутые на глаза.
— Что за черт? — пробормотал Кмициц, пристально разглядывая этих двух людей.
— Пан полковник, — сказал Сорока, — чудо какое-то! Ведь это наши люди!
Те подошли еще на несколько шагов, но не могли разглядеть стоявших у избы, так как их закрывали лошади…
Кмициц вышел к ним навстречу. Но они все еще не узнавали его, так как лицо полковника было обвязано платком; все же они остановились и стали рассматривать его с любопытством и тревогой.
— А где же твой другой сын, Кемлич? — спросил пан Андрей, — Уж не убит ли?
— Кто это? Как? Что? Кто говорит? — спросил старик странным и как бы испуганным голосом. И застыл в неподвижности, широко открыв глаза и рот; вдруг сын, у которого были молодые и зоркие глаза, сорвал шапку с головы.
— Господи боже! Отец, да ведь это пан полковник! — воскликнул он.
— Иисусе! Иисусе сладчайший! — затараторил старик. — Это пан Кмициц!
— Ах вы такие-сякие, — сказал, улыбаясь, пан Андрей, — так вот вы как меня встречаете!
Старик подбежал к избе и закричал:
— Эй! Идите сюда все! Сюда!
Из зарослей показалось еще несколько человек, между ними был второй сын старика и смолокур; все бежали сломя голову, так как не знали, что произошло…
Старик снова крикнул:
— На колени, шельмы! На колени! Это пан Кмициц! Какой дурак из вас стрелял? Давайте его сюда!
— Да ты сам стрелял, отец! — сказал молодой Кемлич.
— Врешь, врешь, как собака! Пан полковник, кто же мог знать, что это ваша милость в нашем жилье. Ей-богу, я глазам еще не верю!
— Я сам собственной персоной! — сказал Кмициц, протягивая ему руку.
— Господи! — отвечал старик. — Такой гость в лесу! Глазам не верю. Чем же мы вашу милость принимать будем? Если б мы только догадаться могли, если б мы знали…
И он обратился к сыновьям:
— Ну, живо, болваны, беги кто-нибудь в погреб, меду неси!
— Так дай ключ от колоды, отец! — сказал один из сыновей.
Старик стал искать за поясом и в то же время подозрительно посматривал на сына:
— Ключ от колоды? Знаю я тебя, мошенника! Сам выпьешь больше, чем принесешь. Что? Нет, уж лучше я сам пойду! Идите только бревна отвалите, а я открою и принесу сам.
— У тебя, значит, погреб под бревнами, пан Кемлич? — спросил Кмициц.
— Да разве можно что-нибудь спрятать от таких разбойников? Они и отца родного готовы съесть! — отвечал он, указывая на сыновей. — А вы еще здесь? Идите бревна отвалить. Так вот вы как отца слушаете!
Молодые люди опрометью бросились на двор, к кучам нарубленных дров.
— Вижу, ты по-старому с сыновьями воюешь, — сказал Кмициц.
— Да кто же с ними поладит? Драться умеют, добычу брать умеют, а когда придется с отцом поделиться, я у них из горла должен свою часть вырывать… Вот какая мне, старику, от них радость!.. А парни как туры. Пожалуйте в избу, ваша милость, тут мороз пощипывает. Господи боже, такой гость, такой гость! Ведь мы под командой вашей милости больше добычи взяли, чем за весь этот год… Теперь — хоть шаром покати. Нищие мы! Времена плохие, и все хуже… А старость не радость… В избу пожалуйте, челом бью. Господи! Кто мог тут вашу милость ожидать!..
Старик Кемлич говорил как-то особенно быстро и жалостно и все время украдкой поглядывал по сторонам тревожными глазами. Это был костлявый старик, огромного роста, с вечно недовольным и сердитым лицом. Глаза у него косили, как и у обоих сыновей, брови нависли, под огромными усами торчала отвисшая нижняя губа, и, когда он говорил, она поднималась у него почти до самого носа, как у беззубых людей. Его дряхлость страшно не соответствовала крепости всей его фигуры, обнаруживавшей необычайную физическую силу и выносливость. Движения у него были быстрые, точно весь он был на заводных пружинах; он вечно поворачивал во все стороны голову, стараясь охватить глазами все, что его окружало: и людей, и вещи. По отношению к Кмицицу он с каждой минутой становился все подобострастнее, по мере того как в нем оживала привычка слушаться прежнего начальника, страх перед ним, а может быть, преклонение или привязанность.