Но, по-видимому, счастливая звезда этого могучего полководца уже заходила, и самого его мучили дурные предчувствия. Он пытливо смотрел в будущее и не видел ничего ясного. Он пойдет на Полесье, разгромит бунтовщиков, велит содрать шкуру с ненавистного Заглобы, — а что же дальше? Что дальше? Что изменится от этого? Он пойдет на Хованского, отомстит за цыбиховское поражение и украсит свою голову новыми лаврами. Хотя князь и говорил так, но он сомневался, так как появились слухи, что северные полчища Хованского, боясь возрастающего могущества шведов, перестали воевать и, может быть, даже заключат союз с Яном Казимиром. Сапега сталкивался с ними и громил, где мог, но и он уже вошел с ними в переговоры. Те же планы были и у Госевского.
И вот если бы Хованский отступил, для Радзивилла было бы закрыто и это поле действий и исчезла бы последняя возможность доказать свое могущество; а если бы Яну Казимиру удалось заключить союз и толкнуть на шведов прежнего врага, тогда счастье могло бы перейти на его сторону и обратилось бы против шведов и тем самым против Радзивилла.
Из Польши к князю приходили самые утешительные известия. Успех шведов превосходил всякие ожидания. Воеводства сдавались одно за другим; в Великопольше было уже шведское правительство, Варшавой управлял Радзейовский; Малопольша не сопротивлялась; Краков должен был пасть с минуты на минуту; король, покинутый войском и шляхтой, с разбитой верой в свой народ, бежал в Силезию, и сам Карл-Густав удивлялся той необычайной легкости, с которой он сломил ту мощную силу, которая всегда раньше побеждала шведов.
Но именно в этой легкости Радзивилл видел опасность для себя, так как предчувствовал, что ослепленные успехом шведы не захотят с ним считаться, не будут обращать на него внимания, особенно потому, что он не оказался таким могущественным и властным на Литве, каким его считали все, не исключая и его самого.
А в таком случае отдаст ли ему шведский король Литву или хотя бы Белую Русь? Не захочет ли он удовлетворить вечно голодного соседа какой-нибудь восточной окраиной Речи Посполитой, чтобы развязать себе руки в остальной Польше?
Это были вопросы, которые вечно мучили душу князя Януша. Дни и ночи он проводил в тревоге. Он подозревал, что Понтус де ла Гарди не осмелился бы обращаться с ним так высокомерно, почти пренебрежительно, если бы не был уверен, что король одобрит такое обращение, или, что еще хуже, если бы у него не было уже готовой инструкции.
«Пока я стою во главе нескольких тысяч войск, — думал Радзивилл, — до тех пор со мной будут считаться. Но когда у меня не хватит денег и наемные полки разбредутся, что будет тогда?»
А тут как раз огромные имения князя не принесли в этом году никакого Дохода: огромная часть их, рассеянная по всей Литве, до самого Полесья, была разорена, полесские же имения разграбили конфедераты.
Минутами князю казалось, что он валится в пропасть. Из всех его начинаний, из всех его планов для него могло остаться только одно: имя изменника, и больше ничего.
Его пугал и другой призрак, призрак смерти; каждую ночь почти он появлялся за пологом его ложа и манил его к себе рукой, точно хотел сказать: «Пойдем со мной во мрак, по ту сторону неведомой реки…»
Если бы он был на вершине славы, если бы он хоть на один день, хоть на один миг мог надеть на свою голову ту корону, которой он так страстно желал, он бы встретил этот страшный немой призрак не моргнув глазом. Но умереть и оставить после себя бесславие и презрение людей — казалось этому магнату, гордому, как сам дьявол, адом еще при жизни.
И не раз, когда он был один или со своим астрологом, которому он особенно доверял, он хватался за голову и повторял задыхающимся голосом:
— Горю! Горю! Горю!
При таких обстоятельствах он собирался в поход на Полесье; вдруг накануне выступления ему дали знать, что князь Богуслав приехал в Тауроги.
При одном известии об этом князь Януш, еще не видавший брата, точно ожил, так как этот Богуслав привозил с собой молодость и слепую веру в лучшее будущее. В нем должна была возродиться линия Радзивиллов, для него только и работал князь Януш.
Узнав, что он едет, он во что бы то ни стало хотел выехать к нему навстречу, но, так как этикет не позволял встречать младшего, он послал ему навстречу золоченую карету и целый полк Невяровского; с укреплений, возведенных Кмицицем, и из самого замка он велел палить из пушек, точно встречал короля.
Когда братья, после официальной встречи, остались наконец одни, Януш схватил Богуслава в объятия и стал повторять взволнованным голосом:
— Вот ко мне и молодость вернулась! Вот ко мне и здоровье вернулось! Но князь Богуслав посмотрел на него пристально и сказал:
— Что с вами, ваше сиятельство?
— К чему титулы, раз нас никто не слышит… Что со мной? Болезнь меня изводит, и я, наконец, свалюсь, как подгнившее дерево. Но это пустяки. Как моя жена и как Марыська?
— Обе уехали из Таурогов в Тильзит. Обе здоровы, а Мари — как розовый бутон; она станет прелестной розой, когда расцветет! Ma foi! Более красивой ноги во всем свете нет, а волосы у нее до самой земли.
— Она показалась тебе такой красивой? Это и хорошо. Господь внушил тебе мысль сюда приехать! У меня лучше на душе, когда я тебя вижу… Ну, какие же вести ты мне привозишь? Что курфюрст?
— Ты знаешь, что он заключил союз с прусскими городами?
— Знаю.
— Но они ему не очень верят. Гданьск не хотел принять его гарнизона… У немцев есть чутье!
— И это знаю. А ты не писал к нему? Что он о нас думает?
— О нас? — рассеянно повторил Богуслав.
И стал разглядывать комнату, потом встал; князь Януш думал, что он чего-нибудь ищет, но он подбежал к зеркалу, стоявшему в углу, и, повернув его к свету, стал ощупывать лицо и наконец сказал:
— У меня кожа немного потрескалась с дороги, но это до завтра пройдет… что курфюрст думает о нас? Ничего… Он писал мне, что нас не забудет.
— То есть как это — не забудет?
— У меня письмо с собой, я тебе его покажу… Он пишет, что, чтобы ни случилось, он нас не забудет… А я ему верю, так как это в его интересах. Курфюрсту столько же дела до Речи Посполитой, сколько мне до старого парика, и он охотно отдал бы ее Швеции, если бы мог зацапать Пруссию. Но могущество шведов начинает его беспокоить, и ему хочется на будущее время иметь готового союзника, и он у него будет, если ты сядешь на литовском троне.
— Дал бы Бог… Я не для себя хочу трона!
— Всей Литвы сначала выторговать не удастся, но для начала довольно было бы Белой Руси и Жмуди.
— А шведы?
— Шведы будут рады защититься нами с востока.
— Ты мне бальзам вливаешь в душу…
— Бальзам, ага… Какой-то чернокнижник в Таурогах хотел продать мне бальзам, о котором он говорил, что если им натереться, то можно не бояться ни сабли, ни шпаги, ни копья. Я велел натереть его самого и ударить его копьем; вообрази: копье прошло насквозь.
Князь Богуслав захохотал, показывая при этом белые, как слоновая кость, зубы. Но Янушу не понравился этот разговор, и он опять заговорил о политике.
— Я послал письма к шведскому королю и ко многим нашим сановникам, — сказал он. — Ведь и ты должен был получить письмо через Кмицица.
— Постой! Ведь я, отчасти, по этому делу и приехал. Что ты думаешь о Кмицице?
— Это горячий, шальной человек, не выносящий узды, но один из тех редких людей, которые служат нам верно.
— Несомненно, — ответил Богуслав, — я по его милости чуть не попал в царство небесное.
— Как так? — спросил с беспокойством Януш.
— Говорят, что, если тебе затронуть желчь, у тебя сейчас же бывает удушье. Обещай мне, что ты будешь слушать терпеливо и спокойно, а я расскажу тебе о твоем Кмицице нечто такое, что даст тебе возможность узнать его лучше, чем ты знал его до сих пор.
— Хорошо, я буду терпелив, но поскорее к делу.
— Я каким-то чудом вырвался из рук этого воплощенного дьявола, — ответил князь Богуслав.
И он начал рассказывать обо всем, что произошло в Павлишках.
Каким-то чудом с князем Янушем не случилось припадка астмы, хотя вид его был такой, будто с ним вот-вот случится удар. Он весь дрожал, скрежетал зубами, закрывал рукой глаза, наконец воскликнул хриплым голосом:
— Так! Хорошо! Он забыл только, что его зазноба здесь в моих руках…
— Да подожди ты, ради бога, и слушай дальше, — ответил Богуслав. — Я расправился с ним по-рыцарски, и, если я этим приключением не буду хвастать, то только потому, что мне стыдно: как я мог дать провести себя этому наглецу. Я, про которого говорят, что в интригах и в хитрости я не имею себе равных при всем французском дворе! Но это неважно… Я думал раньше, что убил твоего Кмицица, между тем у меня теперь есть доказательства, что он жив.
— Это ничего. Мы его найдем. Мы его откопаем, хотя бы из-под земли. А пока я нанесу ему такой удар, который будет для него больнее, чем если бы с него живьем кожу содрали.
— Никакого удара ты ему не нанесешь, а только повредишь своему здоровью. Слушай! Когда я ехал сюда, я заметил какого-то человека, который ехал верхом и все время держался около моей коляски. Я заметил его потому, что лошадь у него была серая, в яблоках, и велел его наконец позвать: «Куда едешь?» — «В Кейданы». — «Что везешь?» — «Письмо к пану воеводе». Я велел подать себе письмо, и так как секретов между нами нет, то я прочел. Вот оно!
Сказав это, он подал князю Янушу письмо Кмицица, написанное в лесу в то время, когда он с Кемличами отправлялся в дорогу.
Князь пробежал его глазами, скомкал в бешенстве и наконец воскликнул:
— Правда! Видит Бог, правда! У него мои письма, а в них такие вещи, которые не только наведут шведского короля на подозрение, но и оскорбят его смертельно…
Тут с ним случился припадок икоты, а потом удушья. Рот его широко открылся, губы ловили воздух, руками он разрывал ворот; князь Богуслав, видя это, захлопал в ладоши, и, когда прибежали слуги, он им сказал: