Потоп. Огнем и мечом. Книга 2 — страница 71 из 255

– Что говорить! – подхватил Ганхоф. – Насмотришься всякого дива, самого шведского короля увидишь, а он после нашего князя самый великий воитель в мире.

– И пана Чарнецкого, – прибавил Харламп. – Все громче слава о нем идет.

– Пан Чарнецкий стоит на стороне Яна Казимира и потому враг наш! – сурово сказал Ганхоф.

– Удивительные дела творятся на свете, – в задумчивости произнес Харламп. – Да скажи кто-нибудь год или два назад, что сюда придут шведы, так мы бы все думали, что станем бить их, а смотрите, что…

– Не мы одни, – прервал его Ганхоф, – вся Речь Посполитая встретила их с распростертыми объятиями!

– Да-да, это верно, – промолвил в задумчивости Кмициц.

– Кроме пана Сапеги, и пана Госевского, и пана Чарнецкого, и коронных гетманов! – заметил Харламп.

– Лучше об этом не говорить? – воскликнул Ганхоф. – Ну, полковник, возвращайся счастливо… ждет тебя чин повыше…

– И панна Биллевич, – прибавил Харламп.

– А тебе до нее дела нет! – жестко оборвал его Кмициц.

– Верно, что нет, стар уж я. В последний раз… погоди-ка, когда же это было? Ах да! В последний раз в день выборов милостивого нашего короля Яна Казимира…

– Ты, брат, от этого отвыкай! – прервал его Ганхоф. – Ныне правит нами милостивый король Карл Густав.

– Верно! Consuetudo altera natara! Так вот, в последний раз во время выборов Яна Казимира, нашего бывшего короля и великого князя литовского, по уши врезался я в одну панну, придворную княгини Вишневецкой. Хороша была, шельмочка! Но всякий раз, как хотел я заглянуть ей в глазки, пан Володыёвский подставлял мне саблю. Должен был я драться с ним, да Богун помешал, вспорол его Володыёвский, как зайца. А то бы не видать вам меня нынче живым. Но в ту пору готов я был драться с самим Сатаной. Володыёвский только per amicitiam[75] за нее заступался, она с другим была помолвлена, еще худшим забиякой… Эх, скажу я вам, друзья мои, думал я, совсем меня любовь иссушит. Не до еды мне было и не до питья. Только после того, как послал меня наш князь из Варшавы в Смоленск, растряс я по дороге всю свою любовь. Нет лучше лекарства против этого лиха, как дорога. На первой же миле мне полегчало, а как доехал до Вильно, так и думать о девке забыл, так по сию пору в холостяках и хожу. Вот оно какое дело! Нет ничего лучше против несчастной любви, как дорога!

– Что ты говоришь? – воскликнул Кмициц.

– Клянусь Богом! Да пусть черти унесут всех красоток изо всей Литвы и Короны! Мне они уже без надобности.

– И не простясь уехал?

– Не простясь, только красную ленточку бросил за собой, это мне одна старуха посоветовала, в любовных делах очень искушенная.

– За твое здоровье, пан Анджей! – прервал его Ганхоф, снова обращаясь к пану Анджею.

– За твое здоровье! – ответил Кмициц. – Спасибо тебе от всего сердца!

– Пей до дна! Пей до дна! Тебе, пан Анджей, на коня пора садиться, да и нас служба ждет. Счастливой дороги!

– Оставайтесь здоровы!

– Красную ленточку надо бросить за собой, – повторил Харламп, – либо на первом ночлеге самому залить костер ведром воды. Помни, пан Анджей, коли хочешь забыть!

– Оставайся с Богом!

– Не скоро увидимся!

– А может, на поле боя, – прибавил Ганхоф. – Дай Бог, чтобы рядом, не врагами.

– Иначе и быть не может! – ответил Кмициц.

И офицеры вышли.

Часы на башне пробили семь. Во дворе кони цокали копытами по булыжной мостовой, а в окно видны были люди, ждавшие наготове. Странная тревога овладела паном Анджеем. Он повторял себе: «Еду! Еду!» В воображении плыли перед ним незнакомые края и вереницы незнакомых лиц, которых ему предстояло увидеть, и в то же время страшна была мысль об этой дороге, точно раньше он никогда о ней и не помышлял.

«Надо сесть на коня и трогаться в путь, а там будь что будет. Чему быть, того не миновать!» – подумал он про себя.

Но теперь, когда кони фыркали уже под окном и час отъезда пробил, он чувствовал, что та жизнь будет ему чуждой, и все, с чем он сжился, к чему привык, с чем невольно сросся сердцем и душой, все останется в этом краю, в этих местах, в этом городе. Прежний Кмициц тоже останется здесь, а туда поедет словно бы другой человек, такой же чуждый там всем, как все чужды ему. Придется начать там совсем новую жизнь, а Бог один знает, станет ли у него на то охоты.

Смертельно изнемогла душа пана Анджея, и в эту минуту он чувствовал свое бессилие перед новыми этими картинами и новыми лицами. Он подумал, что тут ему было плохо, но и там будет плохо и, уж во всяком случае, невыносимо тяжко.

Однако пора! Пора! Надо надеть шапку и ехать!

Но ужели не простясь?

Можно ли быть так близко и, не молвив ни слова, уехать так далеко? Вот до чего дошло! Но что сказать ей? Пойти и сказать: «Все расстроилось! Иди, панна Александра, своей дорогой, а я пойду своей!» Но к чему, к чему эти слова, когда без слов так оно сталось. Ведь он уже не нареченный жених ей, и она не нареченная ему невеста и не будет его женою. Все пропало, все оборвалось, и не воротится, и не свяжет их вновь. Не стоит тратить попусту время и слова, не стоит снова терзаться.

«Не пойду!» – думал Кмициц.

Но ведь, с другой стороны, их все еще соединяет воля покойного. Надо ясно и без гнева уговориться о том, что они расстаются навечно, и сказать ей: «Ты меня, панна, не хочешь, и я возвращаю тебе слово. Будем оба считать, что не было завещания… и всяк пусть ищет счастья, где может».

Но она может ответить: «Я тебе, пан Анджей, давно уж об этом сказала, зачем же ты опять повторяешь мне это?»

– Не пойду! Будь что будет! – повторил про себя Кмициц.

И, надев на голову шапку, он вышел в сени. Он хотел прямо сесть на коня и поскорее выехать за ворота замка.

И вдруг в сенях ему словно в голову ударило.

Такое желание увидеть ее, поговорить с нею овладело им, что он перестал раздумывать о том, идти или не идти, перестал рассуждать и побежал, нет, опрометью бросился к ней с закрытыми глазами, как будто хотел кинуться в воду.

Перед самой дверью, у которой стража уже была снята, он наткнулся на слугу россиенского мечника.

– Пан мечник дома? – спросил он у слуги.

– Пан мечник с офицерами в арсенале.

– А панна?

– Панна дома.

– Поди доложи, что пан Кмициц отправляется в дальнюю дорогу и хочет ее видеть.

Слуга подчинился приказу; но не успел он вернуться с ответом, как Кмициц нажал ручку двери и вошел без спроса.

– Я пришел проститься с тобою, панна Александра, – сказал он, – не знаю, увидимся ли мы еще в жизни. – Внезапно он повернулся к слуге. – А ты чего торчишь тут?.. Панна Александра, – продолжал он, когда за слугою закрылась дверь, – хотел я не простясь уехать, да не мог. Бог один знает, когда ворочусь я, да и ворочусь ли, всякое может статься. Так уж лучше разлучиться нам, не тая в сердце обиды и злобы, чтобы кара небесная не постигла кого-нибудь из нас. Ах, столько мне надо сказать, столько надо сказать, да все разве скажешь! Что ж, не было счастья, не было, видно, воли Божьей, а теперь хоть головой об стену бейся, ничем не поможешь! Не вини же меня, панна Александра, и я тебя винить не буду. Незачем нам связывать себя завещанием, потому сказал уж я: выше воли Божьей не станешь. Дай тебе Бог покоя и счастья. Главное, надо нам друг друга простить. Не знаю, что ждет меня там, куда я еду. Но нет больше сил моих терпеть эти муки, ссоры и обиды. Бьешься головой об стену и не знаешь, чем горю помочь, панна Александра, чем горю помочь! Нечего мне тут делать, разве только с лихом идти на кулачки, разве только день-деньской думу думать, пока голову всю не разломит, и так ничего и не придумать. Нужна мне дорога, как рыбе вода, как птице небо, не то я ума лишусь.

– Дай Бог, пан Анджей, и тебе счастья! – ответила панна Александра.

Она стояла перед ним, ошеломленная его отъездом, речами и видом. На лице ее читались смущение и удивление, и видно было, силится она совладать с собою; широко раскрытыми глазами смотрела она на рыцаря.

– Я на тебя, пан Анджей, зла не держу, – промолвила она через минуту.

– Уж лучше бы всего этого не было! – воскликнул Кмициц. – Злой дух встал между нами и разделил нас, как морем. Ни вплавь, ни вброд не перейти… Не делал я того, что хотел, не шел туда, куда хотел, все точно бес толкал меня, вот и пришли мы оба в тупик. Но коль приходится уж нам навек расставаться, так лучше хоть издали крикнуть друг другу: «С Богом!» Надо и то тебе знать, что гнев и зло – это одно, а обида – совсем другое. Остыл уж мой гнев, а обида осталась – может, и не на тебя. Разве я знаю на кого и за что? Сколько ни думай, ничего не придумаешь; но сдается мне, легче станет и мне и тебе, когда поговорим мы с тобою. Ты вот почитаешь меня за изменника… А это мне всего обидней, ибо, клянусь в том спасением души моей, не был я и не буду изменником!

– Я уже так не думаю! – ответила Оленька.

– Ах, да как же ты могла хоть один час думать про меня такое! Ты ведь знала, что раньше я готов был на всякое бесчинство – зарубить, подпалить, застрелить, но ведь это одно дело, а изменить корысти ради, чина ради и звания – никогда! Избави Бог, суди меня Бог! Ты женщина, и не понять тебе, в чем спасение отчизны, и не пристало тебе судить и выносить приговоры. Так почему же ты меня осудила? Так почему же ты вынесла мне приговор? Бог с тобою! Знай же, что спасение в князе Радзивилле и в шведах, а кто думает иначе и особенно поступает иначе, тот-то и губит отчизну. Не время, однако, мне спорить с тобою, время ехать. Одно знай: не изменник я, не предатель. Да лучше мне погибнуть, коли стану я им! Знай, несправедливо ты унизила меня, несправедливо обрекла на смерть! Клянусь тебе в том в минуту прощания, клянусь, чтобы тут же сказать: прощаю я тебя от всего сердца, но зато и ты меня прости!

Панна Александра уже совсем овладела собою.

– Несправедливо заподозрила я тебя в измене, это ты верно сказал, моя в том вина, каюсь