Потрясающие приключения Кавалера & Клея — страница 116 из 126

Все эти люди жили в Пекоте и окрестностях и знали друг друга по меньшей мере в лицо, даже не будучи в деталях осведомлены о биографиях, трудовом стаже, полицейских досье, музыкальных и бейсбольных предпочтениях, любимых боксерах, женах, дочерях и сыновьях других завсегдатаев; но через три дома по Гей-стрит все-таки железнодорожная станция, и появление незнакомцев в любое время суток – вполне обычное дело. Особо никто и бровью не повел, когда морозным утром несколько месяцев назад двое неизвестных мужчин вошли и тихонько заняли пару табуретов у стойки; трудно, а то и невозможно точно припомнить момент, когда местные сообразили, что и эти двое стали завсегдатаями.

Приезжали они по пятницам, за считаные минуты до того, как грек включал неоновую вывеску в окне. Оба некрупные; младший (едва ли старше двадцати пяти) – ухоженный щеголь, изящный, болезненно стройный (видно по косточкам запястий и крупному выступу кадыка). Стригся он так коротко, что не нужна никакая помада, и всегда – ну, во всяком случае, по пятницам – надевал красный галстук-бабочку. Другой был скорее крепыш, широкогрудый и широкоплечий, с широким же задиристым лицом и смутной тенью даже на свежевыбритом подбородке. Выглядел он неизменно так, будто поутру не столько оделся на работу, сколько повздорил с костюмом, рубашкой и галстуком. Был он старше первого разве что лет на десять, но темный глянец его висков исполосовала седина, а лоб даже в бесстрастии кривился морщинами, отчего на лице навеки застыла гримаса недоверия и легкого удивления.

Два товарища всегда занимали кабинку в дальнем углу прежней гостиной желтоватого домика – давным-давно похороненной под слоем блестящего ламината и рябящего хрома – или же, если кабинка была занята, ту, что напротив, у двери в туалет. Они здоровались с владельцем, улыбались его дочери, неизменно отвечали на кивки других посетителей, но редко предлагали или откликались на предложение поболтать, и со временем такие предложения поступать перестали. Эти двое просто заходили, садились, завтракали, расплачивались по счету и уходили. Если шел дождь или снег, они пожимали друг другу руки в прихожей; если нет – коротко прощались на стоянке: единожды встряхивали друг другу руки, сверху вниз, решительно, словно всякий раз о чем-то уговаривались и отныне будут партнерами в каком-то скромном, но благодарном бизнесе – или же словно им больше незачем видеться. Потом щеголь, едва ли час назад сошедший с поезда на восток, из Джамейки, бежал на станцию вместе с прочими устремившимися на запад мужчинами, торопился поспеть на 07:14, а крепыш садился в машину и уезжал.

В то утро они заняли кабинку в глубине, номер 11. Тощий, довольно-таки проглот, поедал свой традиционный утренний рацион: глазунья из трех яиц, гамбургер, жареная картошка и четыре ржаных тоста. Спутник его – в закусочную он нырнул с гримасой утренней тошноты, характерной для заядлых курильщиков и не покинувшей его до самого ухода, – ограничивал себя, по обыкновению, двумя «улитками» с маслом. Непривычная ажитация или предвкушение проглядывало в том, как он косился на часы, кивком пальца подзывал официантку, ерзал, и вертелся, и раскачивался взад-вперед. Впрочем, он, крепыш этот, всегда был довольно суетлив.

Как водится, эти двое весь завтрак проговорили, тихо, но не заговорщицки, ничем не выдавая напряженности, или спешки, или нужды затолкать в этот еженедельный совместный час богатый, неторопливый, разнообразный нарратив подлинной жизни. Их глаза встречались, заглядывали друг в друга, затем отыскивали тарелки, или кофе, или сигарету, балансирующую на краю пепельницы. Оба вполне склонялись – желали даже – причаститься общим стараниям завсегдатаев «Каллодена» отогнать адских тварей и тьму негасимым огнем острот и сентенций. Проходя мимо их стола, любой мог уловить обрывки диалога, решительно ничем не отличавшегося от разговоров по всей «Аварии».

– Зря уволили Дрессена, – сказал человек в красном галстуке-бабочке.

– Мужик всего-то хотел гарантий занятости, – согласился тот, что постарше. – И я считаю, вполне заслужил. Два вымпела и ничья за три сезона.

– Ты чего раскачиваешься? Молишься?

– Извини. – Тот, что постарше, подчеркнуто прекратил ровную легкую качку, обеими руками ухватившись за хромированную кромку стола.

– Тебе в туалет надо?

– Я перестану. Как твоя мать?

– Лучше. Уснула.

– Слава тебе господи.

– Ночью удалось поспать. Пять часов. Впервые за месяц. Как бы не больше.

– Ты гораздо лучше выглядишь.

Тот, что постарше, взял свою сигарету, отложил, опять взял. Ошметок горящего пепла упал на бумажную салфетку. Крепыш прихлопнул его ладонью. Стаканы с водой зазвенели, кофейные чашки подпрыгнули.

– Ешкин кот, – сказал он.

– Ты полегче.

– Извини. Что-то меня сегодня потряхивает, не знаю почему.

– Невероятное дело. – В голосе у молодого проскочила резкая нота. Он прикрыл ее кофейной чашкой, от души отхлебнув. – Трясись, я не против.

– Ты видел?

Вчера утром пожилой сенатор из Невады в прямой трансляции с заседания сенатского подкомитета по расследованию подростковой преступности вынудил старшего отвечать на унизительные вопросы касательно склонности этого последнего писать про отношения супергероических мужчин и мальчиков.

– Слышал по радио в учительской.

– Ой мамочки. А учителя что, сидели и слушали?

– Кое-кто слушал. Остальные учительствовали.

Человек в галстуке-бабочке отставил кофейную чашку. Подобрал нож и вилку, разрезал остатки гамбургера на три аккуратных куска и один за другим отправил их в рот.

Старший опять закачался. Друг наблюдал за ним, жуя. Хотел было отпустить замечание, но раздумал.

– Мой брат в Монреале, – наконец произнес он. – Говорит, у «Роялз» есть один парень. Из Пуэрто-Рико. Аутфилдер. Брат видел, как он запулил три тройных за один матч. Бобби его зовут. Бобби Клементе. Такой, знаешь, ну просто молодой парень.

– Вундеркинд.

– Un chico maravilloso.

– Жалко, что ему сунуться некуда. Еще же Робинсон. И Фурилло. И Снайдер.

– Это да. Если ты еще раз посмотришь на часы, я за себя не ручаюсь.

Молодой говорил насмешливо, но уголки его глаз собрались морщинками, точно от боли или досады.

– Извини, извини. – Старший оторвал взгляд от часов, поднял голову, краснея, и печально повторил: – Снайдер.

– Снайдер, – согласился щеголь, а затем: – Господи боже мой. Ты сам-то себя видел? – Голос его помрачнел, стал нежным, сардоническим и – впервые с начала этого свидания за яичницей и кофе, в дыму, среди шляп, в резком свете закусочной «Каллоден» – заговорщицким. – У тебя стоит на полвторого. Мой отец так говорил. Ты же доволен.

– Бог его знает почему. Это какой-то бред, Феликс. Мне бы надо стыдиться.

– А ты нет.

– Не-а.

– Тебе хорошо.

– Мне… слово никак не подберу.

– Тебе повезло.

– По-моему, тут надо другое слово.

– Я тебе завидую, между прочим. Всегда завидовал. А теперь можно завидовать еще сильнее.

– Чему тут завидовать?

– Таланту.

– Таланту к ерунде.

– Я совершенно серьезно. Ты даже не понимаешь, как тебе повезло. Ты забываешь, – продолжал молодой, – я учу пятиклассников. Я изо дня в день вижу, как из них мало-помалу высасывается фантазия. Как она фокусируется. Упрощается. Для многих пятый класс – последний год жизни. – Он отер губы салфеткой, аккуратно, почти грациозно. Затем смял салфетку комом и бросил на тарелку. – Да что я говорю – «вижу». Я сам так с ними делаю. Это моя работа. Мне за это платят.

Его компаньон, видимо, не нашелся с ответом. После паузы просто сказал:

– Мне пора.

– Не стану тебя задерживать. – Лицо опять скривилось – сморщилось даже – обиженной насмешкой. – Ты и так уже не здесь.

– Прости. Прости, что я отвлекаюсь.

– Это ты прости, что я тебя плохо отвлекаю, – ответил молодой щеголь. И прикрыл губы рукой, словно сказанул лишнего.

– Ты слишком к себе суров, – сказал старший.

– У тебя свой талант, – ответил молодой. – У меня свой.

Они встали, и надели пальто, и забрали шляпы с настенной вешалки в глубине. Свою трилби – зеленый меринос, нечто среднее между серо-зеленым сукном и елкой – молодой щеголь нахлобучил на короткостриженую голову решительно – так железнодорожный проводник захлопывает крышку часов. Оба плечом к плечу постояли у кассы, подождали владельца и расплатились, каждый за себя. Старший вернулся к столу и оставил семьдесят пять центов – тридцать процентов чаевых для дочери хозяина. Затем они вышли на гравийную стоянку, и повернулись друг к другу, и разок встряхнули друг другу руки, точно вновь скрепляли свою неведомую и непроизносимую сделку.

– Ну.

– Ну.

– Что теперь?

– Даже и не знаю. – Рук они не разняли. – Я подумал, надо бы развеяться. Скатаюсь, наверное, в Калифорнию. Я давно…

– Развеяться. – Молодой бесстрастно кивнул. На линзах очков сгустилось легкое марево.

– Ага. Слушай, Феликс… хочешь со мной?

Молодой ответил не сразу, будто вдумчиво размышлял. Потом улыбнулся и легонько фыркнул завитками пара из ноздрей.

– Я тебе завидую, – сказал он.

Отнял руку, повернулся и пошел прочь, хрустя гравием. Сегодня он придет к поезду прежде времени.

Феликс Ландауэр удалялся, поддергивая брюки и осторожно петляя между лужами, а Сэмми смотрел вслед не с грустью, но с виноватым облегчением. Столько было за многие годы таких рукопожатий, столько мужчин; столько таких партнерств и прощаний, теоретических, целомудренных романов, что прикидывались дружбами и не дарили ни радостью дружбы, ни радостью романа. Затем Сэмми водрузил на голову свой твидовый хомбург и вновь двинулся в путь – прочь из мира мужчин и их шляп, мужчин, что протискивались к барной стойке в руинах дома и трамвая, и ели свои яичницы, и обсуждали бейсбол, и кашляли в кулаки как ненормальные.

Возвращение потрясающего Кавальери

Центральный корпус начальной школы Уильяма Флойда вместе с баптистской церковью «Гора Мориа», старой пожарной станцией, несчастным рядком лавок (в их числе и «Аптека Шпигельмана») и немногочисленными обшитыми вагонкой домиками на восточной окраине Блумтауна – рудименты вымершей деревни Мэнтикок. Школу Уильяма Флойда возвели в годы Депрессии для всех окрестных городишек – теперь-то ее давным-давно заполонили блумтаунские дети – на земле, вырезанной из туши старого лонг-айлендского поместья. Здание сложили из пятнистого кирпича, снабдили мансардной крышей и высокими многостворчатыми фабричными окнами; строили на совесть, но без радости, готовясь к худшим выходкам, на какие только способны будущие обитатели – маленькие психи, уродцы и закоренелое хулиганье. Джо еще не бывал в американской школе, но его гимназические воспоминания окрашены были вполне тюремно, и, вслед за Томми шагая по дорожке к парадной двери, он пережил миг внезапных сомнений, чуть ли не паники. Сбавил шаг, вдохнул поглубже, огляделся. Воздух загустел от мелкого дождика – моросило до того плотно, что казалось, будто детскую болтовню, ослепительную колонну школьных автобусов, нарциссы, нитями накаливания сиявшие под флагштоком, замешали в это утро, и теперь все это повисло вокруг взвесью блестящего порошка в мензурке. Из-за моросливой завесы, пихаясь и грохоча зонтиками, вырывались дети в ярких дождевиках, и по