Потрясающие приключения Кавалера & Клея — страница 12 из 126

Размышления эти оборвались, когда Йозеф на что-то наступил – оно хрустнуло под ногой, мягкое и твердое одновременно. Сердце зашлось, и Йозеф опустил глаза, в омерзении протанцевав задом, но увидел не раздавленную мышь, а кожаный чехол с отмычками, которые некогда подарил ему Бернард Корнблюм. Веки у Томаша затрепетали, и он хлюпнул носом, а Йозеф, морщась, подождал: может, брат снова уснет. Томаш рывком сел. Локтем отер слюну с губ, поморгал и коротко выдохнул.

– Ой мамочки, – сказал он, в полусне не удивившись тому, что подле него, в коридоре их дома в сердце Праги, на корточках сидит брат, который три дня назад отправился в Бруклин. Томаш открыл было рот опять, но Йозеф прихлопнул его ладонью и прижал палец к губам. Потряс головой и показал на их квартиру.

Переведя взгляд на дверь, Томаш, похоже, наконец-то проснулся. Сморщил губы, точно от кислятины. Густые черные брови собрались над переносицей. Он потряс головой и снова попытался что-то сказать, и снова Йозеф прикрыл ему рот, на сей раз не так мягко. Йозеф подобрал старые отмычки, которых не видел уже много месяцев, а то и лет, – если и вспоминал о них, думал, что потерялись. В иную эпоху замок на двери Кавалеров Йозеф взламывал не раз, и с успехом. Сейчас он отомкнул его без особого труда и шагнул в прихожую, благодарный за знакомые запахи трубочного табака и нарциссов, за далекий гул электрического холодильника. Затем ступил в гостиную и увидел, что диван и фортепиано покрыты стегаными одеялами. Аквариум пустовал – ни рыбы, ни воды. Исчез обляпанный замазкой терракотовый горшок с китайским апельсином. Посреди комнаты грудой высились ящики.

– Переехали? – спросил Йозеф как можно тише.

– На Длоугу, одиннадцать, – ответил Томаш с нормальной громкостью. – Утром.

– Переехали, – сказал Йозеф, не в силах повысить голос, хотя слушать было некому – некого насторожить, некого обеспокоить.

– Там гадостно. И Кацы – гадостные люди.

– Кацы? – У матери была не самая любимая родня с такой фамилией. – Виктор и Рената?

Томаш кивнул:

– И Слизнявые Близняшки. – Он до предела закатил глаза. – И их гадостный попугай. Они его научили говорить: «Иди в зад, Томаш».

Он хлюпнул носом, хихикнул вслед за братом, а затем, снова медленно сведя брови над носом, закашлялся канонадой всхлипов, аккуратных и придушенных, словно выпускать их наружу было больно. Йозеф неловко его обнял и вдруг сообразил, как давно не слыхал, чтобы Томаш открыто плакал, – а некогда его рыдания звучали в доме сплошь и рядом, обыденные, как свисток чайника или чирканье отцовской спички. Вес Томаша у Йозефа на колене был громоздок, тело неловко и объятию не поддавалось; за три дня брат как будто вырос из мальчика в юношу.

– Еще зверская тетка, – прибавил Томаш, – и болванский зять приедут завтра из Фридланта. Я хотел прийти сюда. Только на сегодня. Но с замком не справился.

– Я понимаю, – сказал Йозеф, понимая только, что до сего дня, до сего мгновения сердце у него еще никогда не разбивалось. – Ты же родился в этой квартире.

Томаш кивнул.

– Ну и денек был, – сказал Йозеф, пытаясь ободрить мальчика. – Я расстроился будь здоров.

Томаш вежливо улыбнулся.

– Почти весь дом переехал, – сказал он, слезая с Йозефова колена. – Разрешили остаться только Кравникам, и Поличкам, и Златным. – И он предплечьем отер щеку.

– Вот соплей на моем свитере не надо, – сказал Йозеф, отпихивая его руку.

– Ты его тут оставил.

– Может, я за ним пришлю.

– Ты почему не уехал? – спросил Томаш. – А как же корабль?

– Возникли сложности. Но сегодня я должен уехать. Не говори маме с папой, что меня видел.

– Ты к ним не зайдешь?

Этот вопрос, этот жалобно скрипнувший братнин голос больно укололи Йозефа. Он потряс головой:

– Мне просто нужно было забежать сюда, взять кое-что.

– Откуда забежать?

А этот вопрос Йозеф пропустил мимо ушей.

– Тут все вещи на месте?

– Кроме одежды какой-то и кухонных разных штук. И моей теннисной ракетки. И моих бабочек. И твоего радио.

Двадцатиламповый приемник, встроенный в массивный чемодан из промасленной сосны, Йозеф сам собрал из деталей – в череде его увлечений радиолюбительство сменило иллюзионизм и предшествовало современному искусству: Гудини, а затем Маркони уступили Паулю Клее, и Йозеф пошел учиться в Академию изящных искусств.

– Мама везла его на коленях в трамвае. Сказала, что слушать радио – все равно что слушать твой голос и лучше она будет помнить твой голос, чем даже твою фотографию.

– А потом сказала, что на фотографиях я все равно плохо получаюсь.

– Вообще-то, да, сказала. Утром приедет телега за остальными вещами. Я поеду с возчиком. Буду вожжи держать. А тебе что здесь нужно? Ты почему вернулся?

– Подожди тут, – сказал Йозеф. Он и так уже много чего выболтал; Корнблюм совсем не обрадуется.

Йозеф пошел по коридору в отцовский кабинет, проверяя, не увязался ли Томаш следом, и изо всех сил стараясь не глядеть на гору ящиков, на распахнутые двери, которым в такой час положено быть давно закрытыми, на скатанные ковры, на сиротливый стук собственных каблуков по оголенным половицам. Стол и книжные шкафы в отцовском кабинете обернули стегаными одеялами и обвязали кожаными ремешками, картины и шторы сняли. Ящики с невероятными нарядами эндокринных чудищ выволокли из кладовки и, к Йозефову удобству, сложили штабелем прямо у двери. На каждом наклеена этикетка – отцовская сильная строгая рука аккуратными печатными буквами поясняла, что именно хранится внутри:

ПЛАТЬЯ (5) – МАРТИНКА

ШЛЯПА (СОЛОМЕННАЯ) – РОТМАН

КРЕСТИЛЬНАЯ РУБАШКА – ШРУБЕК

Отчего-то этикетки тронули Йозефа. Буквы разборчивы, будто напечатаны на машинке, каждая – в ботиночках и перчаточках засечек, скобки – аккуратными завитками, волнистые тире – как стилизованные молнии. Этикетки писались с любовью; отец всегда наилучшим образом выражал это чувство, усердствуя над деталями. В этом отеческом старании – в этом упрямстве, настойчивости, упорядоченности, терпении и спокойствии – Йозеф всегда находил утешение. На коробках с диковинными сувенирами доктор Кавалер писал свои послания алфавитом воплощенной невозмутимости. Этикетки как будто свидетельствовали о тех свойствах, что понадобятся отцу и родным, дабы пережить это испытание, от которого Йозеф сбежит без них. Во главе с отцом Кавалерам и Кацам, несомненно, удастся создать один из тех редких домов, где царят приличия и порядок. Преследования, унижения и лишения они встретят лицом к лицу – терпением и спокойствием, упорством и стоицизмом, разборчивым почерком и аккуратными этикетками.

Но затем, глядя на этикетку, где значилось:

ТРОСТЬ-ШПАГА – ДЛУБЕК

ОБУВНАЯ РАСПОРКА – ХОРА

КОСТЮМЫ (3) – ХОРА

ПЛАТКИ, РАЗНЫЕ (6) – ХОРА,

Йозеф почувствовал, как в животе цветком распускается ужас, и внезапно накатила уверенность, что ни на йоту не важно, как его отец и остальные будут себя вести. Не имеет значения, порядок или хаос, тщательная инвентаризация и вежливость или кавардак и ссоры; пражские евреи – пыль под немецкими сапогами, их всех сметут метлой без разбора. Стоицизм и внимание к деталям ничем не помогут. В позднейшие годы, вспоминая эту минуту, Йозеф готов будет поддаться соблазну счесть, будто, глядя на заляпанные клеем этикетки, провидел грядущий ужас. Но сейчас все было проще. Волоски на загривке встали дыбом, испуская разряды ионов. Сердце запульсировало в ямке под горлом, словно кто-то надавил туда пальцем. И на миг почудилось, будто он любуется почерком умершего.

– Это что? – спросил Томаш, когда Йозеф вернулся в гостиную, на плече неся чехол с исполинским костюмом Хоры. – Что такое? Что случилось?

– Ничего, – сказал Йозеф. – Слушай, Томаш, мне пора. Прости.

– Да я понимаю, – ответил Томаш почти раздраженно. Он сидел на полу, скрестив ноги. – Я здесь на ночь.

– Нет, слушай, по-моему, не стоит…

– Ты тут не командир, – сказал Томаш. – Тебя вообще тут больше нет, не забыл?

Слова прозвучали эхом здравого совета Корнблюма, но отчего-то Йозеф от них похолодел. Никак не удавалось стряхнуть впечатление – говорят, популярное среди призраков, – будто сущности, смысла, грядущего лишена не его жизнь, но жизни тех, кому он является.

– Может, и правильно, – после паузы сказал он. – Все равно тебе ночью на улицу соваться нельзя. Слишком опасно.

Положив Томашу руки на плечи, Йозеф завел его в комнату, которую они делили последние одиннадцать лет. Из одеял и подушки без наволочки, найденных в сундуке, соорудил постель на полу. Затем порылся в ящиках, отыскал старый детский будильник – медвежья морда с парой латунных звонков вместо ушей, – завел его и поставил на пять тридцать.

– Тебе надо вернуться к шести, – сказал Йозеф. – А то хватятся.

Томаш кивнул и забрался в гнездо из одеял.

– Я бы лучше хотел поехать с тобой, – сказал он.

– Я знаю, – ответил Йозеф. И смахнул волосы Томашу со лба. – Я бы тоже хотел. Но ты скоро ко мне приедешь.

– Обещаешь?

– Я все сделаю, – сказал Йозеф. – Я не успокоюсь, пока не встречу тебя с корабля в Нью-Йоркской бухте.

– На острове – у них там остров, – сказал Томаш, затрепетав веками. – Где Статуя Освобождения.

– Обещаю, – сказал Йозеф.

– Поклянись.

– Клянусь.

– Поклянись рекой Стикс.

– Клянусь, – сказал Йозеф, – рекой Стикс.

Затем наклонился и, к изумлению обоих, поцеловал брата в губы. Впервые с тех пор, как младший был грудным, а старший – любящим мальчиком в штанишках до колен.

– До свиданья, Йозеф, – сказал Томаш.

Вернувшись на Николасгассе, Йозеф увидел, что Корнблюм, явив типическую смекалку, разрешил проблему извлечения Голема из комнаты. В тонкой гипсовой панели, которой дверной проем закрыли, доставив Голема внутрь, Корнблюм, применив какие-то несусветные инструменты похоронного ремесла, вырезал над полом прямоугольник – как раз хватит пропихнуть гроб. Аверс, выходивший в коридор, покрывали поблекшие обои югендстиля с узором из переплетенных маков, как и во всех коридорах дома. Эту тонкую шкурку Корнблюм осторожно надрезал лишь с трех сторон – гипсовый прямоугольник повис на куске обоев. Получился вполне пристойный опускной люк.