– Я так вам соболезную, – сказала она. – Я всей душой с ними.
– Все не так плохо, – сказал Джо. – Будет хорошо.
– Мы вступаем в войну, вы же знаете, – объявила Роза. Она больше не краснела. Светская девчонка с луженым горлом, что травит байки о себе и завершает их ругательством, испарилась. – Мы должны, и мы вступим. Рузвельт добьется. Он уже старается. Мы им не позволим победить.
– Да, – сказал Джо, хотя позиция Розы была едва ли популярна среди ее соотечественников: большинство считали, что события в Европе – свара, от которой нужно уклониться любой ценой. – Мне кажется…
К легкому своему изумлению, договорить он не смог. Роза взяла его под локоть.
– Я просто хочу сказать… ну, не знаю. Видимо, «не отчаивайтесь», – пояснила она. – Я очень, очень серьезно это говорю, Джо.
От ее слов, от касания ее руки, оттого, что она произнесла его короткое и безликое американское имя, лишенное груза, семейных связей, Джо мощной волной захлестнула благодарность, и он перепугался, ибо величие и сила этого цунами будто доказывали, сколь мало у него надежды. Он высвободил локоть.
– Благодарю, – сухо сказал он.
Она уронила руку, в смятении оттого, что его обидела.
– Я соболезную, – повторила она.
Задрала бровь – вопросительно, смело и, почудилось ему, на грани узнавания. Джо отвел глаза – сердце забилось в горле; если она вспомнит его и обстоятельства их первой встречи, все его шансы пойдут прахом. Роза распахнула глаза; ее горло, щеки, уши ярко затопила сердечная кровь унижения. Джо видел, что ей стоит труда не отводить взгляд.
И в этот миг что-то резко, металлически застучало, точно в гигантский вентилятор сунули гаечный ключ. В библиотеке воцарилась тишина; все послушали, как пронзительная очередь смолкла и начался тряский механический вой. На первом этаже закричала женщина – ее музыкальный ужас прилетел из самой бальной залы. Все обернулись к двери.
– Помогите! – раздался внизу хриплый мужской голос. – Он тонет!
9
Сальвадор Дали лежал навзничь посреди бальной залы, руками в перчатках бестолково молотя по шлему. Его жена стояла рядом на коленях, яростно крутя гайку-барашек, которой шлем привинчивался к латунной манишке скафандра. На лбу у нее вздулась вена. Ее кулон, тяжелый черный оникс на толстой золотой цепи, снова и снова звонил в колокол водолазного шлема.
– Il devient bleu, – в бесстрастной панике отметила сеньора Дали.
К Дали бросились двое. Один – композитор Скотт – оттолкнул руки сеньоры и взялся за гайку. По зале проскакал Долгай Харку – удивительная резвость для человека его габаритов. Подошвой правой сандалии он принялся пинать воющий воздушный насос.
– Заклинило! Перегрузка! Да что ж такое!
– Ему не хватает кислорода! – высказался кто-то.
– Снимите с него шлем! – посоветовал кто-то еще.
– А чем я тут, вашу мать, занимаюсь?! – заорал композитор.
– Не орать! – вскричал Харку.
Теперь он оттолкнул Скотта, мясистыми пальцами ухватился за гайку и налег всей тушей. Гайка повернулась. Харку ухмыльнулся. Гайка повернулась снова, и ухмылка погасла. Гайка все вертелась, и вертелась, и вертелась, но не отворачивалась: она приварилась к болту.
Джо вместе с Розой смотрел из дверей; когда гайка беспомощно завертелась в отцовских пальцах, Роза обеими руками взялась за локоть Джо, сама, кажется, не заметив, и сжала пальцы. Эта безмолвная мольба о помощи взволновала и напугала его. Он сунул руку в карман и достал нож «Викторинокс» – подарок Томаша на семнадцатый день рождения.
– Вы что делаете? – спросила Роза, разжав руки.
Джо не ответил. Торопливо прошагал через залу и опустился на колени рядом с Галой Дали; подмышки у нее, как ни странно, пахли фенхелем. Убедившись, что Сальвадор Дали и вправду синеет, Джо отщелкнул лезвие-отвертку. Вогнал ее в шлицу болта. Другой рукой взялся за гайку. Через проволочную сетку иллюминатора поймал взгляд Дали – глаза выпучены от ужаса и асфиксии. В дюймовое стекло изнутри глухо стучали испанские слова. Насколько понял Джо – в испанском он был не силен, – Дали малодушно призывал на помощь Богоматерь. Гайка противилась. Сильно прикусив губу, Джо налегал – кончики пальцев едва не трескались. Раздался щелчок, гайка напряглась и разогрелась. А затем медленно сдвинулась. Спустя четырнадцать секунд с громким хлопком, точно пробку из бутылки «Дом Периньона», Джо сорвал с Дали шлем.
Пока Дали выпутывали из водолазного костюма, он громкими всхлипами втягивал воздух. Нью-Йорк – город доходный, но для Дали опасный: весной 1938-го он угодил во все газеты, выпав в витрину «Бонуит Теллер». Принесли стакан воды; Дали сел и выпил до дна. Левое плечо его прославленных усов увяло. Он попросил закурить. Джо дал ему сигарету и поднес спичку. Дали глубоко затянулся, закашлялся, снял крошку табака с губы. И кивнул Джо:
– Jeune homme, vous avez sauvé une vie de très grand valeur.
– Je le sais bien, maitre, – ответил тот.
На плечо Джо легла тяжелая рука. Подошел Долгай Харку.
Хозяин дома сиял, прямо чуть из сандалий не выпрыгивал. Ты подумай, как все обернулось! Всемирно известный художник чуть не погиб, чуть не утонул в гостиной посреди Гринич-Виллидж! Прием Харку заблистал безукоризненным сюрреализмом.
– Высший класс, – сказал он.
И затем все собрание будто сомкнуло пальцы вокруг Джо, бережно обняло его ладонью. Он был героем[6]. Люди толклись вокруг, швыряя ему в голову гиперболические эпитеты и хриплые увещания, надвигались бледными жестяными лицами, точно хотели уловить лотерейный грохот минуты его славы. Сквозь толпу, что хватала Джо и хлопала по плечам, проплыл или протолкался Сэмми, обнял. Джордж Дизи принес стакан – содержимое ясным холодом металла обожгло рот. Джо медленно кивал, ни слова не говоря, принимая эту дань, эти приветствия с рассеянной угрюмостью победоносного спортсмена, глубоко дыша. Все это ерунда – шум, дым, толкотня, сумятица парфюмов и масел для волос, болезненная пульсация в правой руке. Джо озирал залу, вставая на цыпочки, заглядывал поверх восковых мужских макушек, сквозь густую листву плюмажей на дамских шляпках, выискивая Розу. Все его самоотречение, вся его Эскапистская чистота намерений были позабыты в накатившем триумфе и покое – такое же состояние накатывало, когда его избивали. Казалось, все счастье, вся жизнь, весь механизм его самости сосредоточены лишь в одном вопросе: что теперь думает о нем Роза Сакс?
«Она прямо-таки ринулась к нему через залу», как впоследствии описывал события И. Ж. Кан (в своей заметке называя Розу, с которой был знаком шапочно, лишь «очаровательной девой из творческих кругов Виллиджа»), а наконец до него добравшись, вдруг застеснялась.
– Что он тебе сказал? – поинтересовалась она. – Дали.
– «Спасибо», – ответил Джо.
– И все?
– Назвал меня «jeune homme».
– Мне показалось, ты говорил по-французски, – заметила она, сама себя обнимая, дабы унять дрожь бесспорной, почти материнской гордости.
Узрев столь щедрую награду за свой подвиг – краску в ее щеках, ее безраздельное внимание, – Джо стоял и большим пальцем чесал нос: легкость успеха смутила его, точно борца, что уложил противника на маты спустя девятнадцать секунд после начала первого раунда.
– Я тебя знаю, – сказала Роза, снова краснея. – В смысле, я… тебя вспомнила.
– Я тебя тоже помню, – ответил он, понадеявшись, что в голос не прокралась похоть.
– А ты бы… я бы хотела показать тебе мою живопись, – сказала она. – Если хочешь. У меня тут… студия наверху.
Джо замялся. С прибытия в Нью-Йорк он не дозволял себе общаться с женщинами удовольствия ради. По-английски это нелегко, и вообще он сюда не с девчонками флиртовать приехал. У него нет времени, и более того, он считал, что не имеет права на такие радости, а равно на обязательства, что неизбежно воспоследуют. Ему казалось – он этого не формулировал, но ощущение было сильное и по-своему утешительное, – что свобода его оправдана лишь в той мере, в которой он зарабатывает ею свободу для брошенных родных. Его жизнь в Америке условна, временна, не обременена личными связями, помимо дружбы и партнерства с Сэмми Клеем.
– Я…
И в этот миг его отвлекли – где-то в гостиной кто-то говорил по-немецки. Джо развернулся, поискал и нашел в гвалте лиц те губы, что двигались в такт элегантным тевтонским слогам. Мясистые губы, сурово чувственные, уголки опущены эдак просвещенно, в гримасе проницательного суждения и горького здравомыслия. Гримасничающий был подтянут и спортивен, в черной водолазке и вельветовых брюках, почти без подбородка, зато с высоким лбом и крупным горделивым германским носом. Волосы тонкие и светлые, блестящие черные глаза поблескивали озорством, изобличавшим фальшь сумрачной мины. В этих глазах горело воодушевление, наслаждение предметом беседы. Речь шла, насколько разобрал Джо, о танцевальной труппе чернокожих братьев Николас.
Джо захлестнул знакомый восторг, адреналиновое пламя, что выжигало сомнения и смятение, оставляя по себе лишь чистый, прозрачный, бесцветный дымок ярости. Джо глубоко вздохнул и повернулся к немцу спиной[7].
– Я очень хочу посмотреть твои работы, – сказал он.
10
Лестница была крута, а ступени узки. Над первым этажом наросли еще три, и Роза вела Джо на самый верх. Они карабкались; мрак и жуть сгущались. Слева и справа висели сотни обрамленных портретов Розиного отца, тщательно подогнанных, точно кафель, и покрывавших стены до последнего дюйма. На всех, насколько Джо разглядел в ходе этой стремительной экскурсии, модель складывала лицо в одну и ту же дурацкую гримасу человека, сдерживающего пердеж; если разница между снимками и была – не считая того, что одни люди лучше других умеют наводить фокус телепатическим способом, – Джо не заметил. Они взбирались в сгущающейся тьме, и Джо ориентировался только по свету Розиной ладони у себя на запястье, по легкому и ровному потоку электрических разрядов, что тек сквозь проводящую среду их пота. Джо спотыкался, как пьяный, и смеялся, когда Роза его подгоняла. Рука вроде болела, но он не обращал внимания. На повороте площадки верхнего этажа прядь Розиных волос хлестнула его по лицу, и на миг он до хруста стиснул ее зубами.